Вокруг плоскогорья Янаньяуи вздымались в небо утесы, подобные грозным кулакам, несокрушимым бастионам или сторожевым башням. Иные из них походили на людей, растения, животных и были жалобно искривлены или тверды той твердостью, которая что-то скрывает в своем глубоком безмолвии. Пониже, на склонах гор, усеянных камнями и галькой, росла свистящая на ветру трава ичу и какие-то темно-зеленые кустики. Поближе к горам, со стороны Мунчи, блестело темным зеркалом озеро Янаньяуи, что означает «черный глаз». Оно было широкое и глубокое, а у самых гор поросло густым тростником, где жили дикие утки и лысухи. Как мы уже говорили, гора Руми расступилась здесь и образовала ущелье. С другой стороны, где плоскогорье чуть-чуть повыше, сохранились развалины каменных домов, и ветер, упорно свистевший в разрушенных стенах, вторил тихому плачу давно умерших жителей. Проникал ветер с юга, огибая Вершину, у подножья которой ютились горы поменьше, окаймлявшие плоскогорье до пика Руми. Между озером и развалинами тянулась долина, поросшая травой и тростником. Летом она высыхала, а зимой ее заливала вода, не вмещавшаяся в озеро, и сеять там было нельзя. Когда-то давно местный алькальд хотел отвести часть воды, но люди стали поговаривать, что из озера выходит косматая женщина с тростником в волосах и грозит бедой, ибо озеро заколдовано. Еще говорили, что золотая утка с золотыми утятами появляется на берегу, но в руки не дается и увлекает жадных за собой. Кроме того, озеро мычало. Словом, оно несомненно было заколдовано. В разрушенном селении бродили неприкаянные души и даже сам Чачо — злой дух, живущий среди камней, маленький уродец, похожий лицом на сморщенную картофелину. Он высасывает из человека все тепло, вдувает холод, и от этого на заднем месте вспухает страшный нарыв.
Мы же скажем, что развалины были порождением королевского указа, изданного в 1551 году и повелевшего индейцам, жившим в горах, спуститься в долины, где они доступней для сборщиков налога. Индейцы эти выращивали картошку и гречиху, а лама и викунья, обитательницы плоскогорий, снабжали их шерстью и мясом и были им вьючным скотом. Конечно, прежде, до испанцев, народ и сам селился внизу, где потеплее, — именно там и приучились сажать маис и коку. Быть может, бывшие жители Янаньяуи и основали потом селение Руми, а быть может, оно всегда там было, индейцы эти ушли куда-нибудь еще. Вторая гипотеза вероятней, — ведь жители гор в испанской неволе не смогли бы сохранить общинный строй.
Спустившись с гор, индейцы изменили во многом свою жизнь. В нее вошли пшеница и лошадь, осел и корова, и на севере Перу, где больше всего климатических зон, индейцы снова полюбили теплый климат, хотя поднимались в горы, чтобы вырастить картофель. Пшеница и маис гибнут в холодной пуне, а лошади, коровы и ослы там хиреют из-за того же холода и еще потому, что сено из ичу совсем не питательно. В общем, наши общинники попали в неприютный край, к тому же — обремененный древними тайнами.
Они поселились на склонах Руми, а скот пустили в пампу. Наша Суро, не побоявшись Чачо, а вернее — с ним столковавшись, заняла один из самых целых домов старого селения. Если вас это интересует, скажем, что дела ее шли плохо. Общинники убедились в том, что колдовство ее не действует. Лечить болезни травами всякий сумеет, а вот попробуй-ка загубить помещика! Наша нагнетала тайну, она ведь правильно предсказала кровопролитие, но народ ей не верил. Общая беда — злой помещик— была важнее всего, а Наша с ней не справилась, и доверие к ней рушилось, как камни дома, где она нашла приют. О ней не совсем забыли, и кое-кто еще надеялся, что с помощью Чачо она обретет былую силу. Но раньше крышу прежде всего покрыли бы ей, теперь же никто с этим не спешил. Люди строили себе дома, а ее жилище стояло не защищенным от дождя и, что хуже, от нескромных взоров. Она не могла совершать тайных обрядов, и загадочный сверток, который она сама принесла из Руми, дожидался лучших времен в пыльном углу.
Новые дома поднимались на склонах. Камня и соломы тут было много, но дерева на стропила почти не было, и приходилось таскать бревна на спине — волы не прошли бы по круче из ущелья Руми и других дальних ущелий, где росла ольха. Люди, тащившие по уступам бревна и балки, походили на муравьев. Они надеялись когда-нибудь построить жилища получше, а сейчас надо было хоть как-нибудь укрыться от наступающей зимы. Время шло, начиналась пора дождей…
Индеец со свойственным ему упорством снова смирил непокорную природу. В пустынной пампе, среди скал, под ударами ветра возникали дома — неуклюжие, невысокие, но крепкие.
Общинники принялись обрабатывать лучшие земли. Клементе Яку выбирал их там, где поменьше камней, и все же плуг то и дело натыкался на камень, и лемехи, выкованные Эваристо или самим Хасинто Прието, еще томившимся в тюрьме, быстро тупились. Но все надеялись, что картофель тут будет расти, и в должное время склон, идущий прямо от домов, оденется зеленью. Гречиху собирались сеять немного подальше, там, где побольше земли, и радовались, предвкушая, как она зацветет лиловым цветом. Еще думали посеять ячмень, ольюко[30], словом — все, что приживется. Картофельные семена у общины были, картошку и раньше выращивали на склонах, над пшеничным полем. За другими семенами отправились в разные селения. Пахота уже началась, скоро сеять. Снова налаживалась жизнь…
И само плоскогорье, и его окрестности были краем ветров и туманов. Туман поднимался каждое утро от озера и от реки Окрос; густой и мокрый, он стлался по всей равнине, по склонам гор, рассеиваясь медленно и неохотно. Совсем исчезал он, когда являлся угрюмый порывистый ветер, который дул весь день, а то и всю ночь. Казалось, ветер в сговоре с туманом или потакает ему, хотя иногда, рассердившись, он спозаранку рвал туман о скалы, яростно теребил его и вытеснял из всех ложбинок, гоня к горным вершинам. Туман бежал по небу, как обезумевшее стадо, но потом снова набирался сил и крепнул, нависая грозой.
Все это заметил Росендо однажды утром, когда завтракал, как обычно, похлебкой и жареными бобами, прислонившись к шероховатой стене своего нового жилища. Вдруг он снова увидел Свечку, маленького внука и Ансельмо, которых не замечал в последнее время. Впервые за много дней радость поднялась в его сердце, простодушно и весело, как молодое растение. Он смотрел на посевы, видневшиеся на черной каменистой земле, и верил, что они не погибнут. Разрастались и два скотных двора — овчарня и коровник, приклеившись стенами к отвесным скалам. Дел было много. Пастухам, особенно Иносенсио, приходилось сражаться с коровами и лошадьми, которых тянуло на старые пастбища, стеречь и удерживать их, пока они не привыкнут к новой траве и холоду. Общинники знали, что надсмотрщик Рамон Брисеньо следит, чтобы на прежние пастбища не пускали скот, не принадлежащий поместью.
Луна побелела, округлилась, как-то ночью обнажилось облачное небо и ровный свет упал на землю. Этого и ожидал Росендо, чтобы подняться на гору, принести подношения духу Руми, погадать на коке и спросить о грядущей судьбе.
И вот он полез по склону, взвалив на плечи суму с кокой, черными лепешками и флягой чичи, сбереженной со времен молотьбы. За последние дни Росендо снова обрел любовь и уважение общинников. Его мудрость и осторожность оценили по достоинству. Печальный конец Мардокео и Однорукого охладил самых воинственных его противников. Эти двое стали последними на старом кладбище. Росендо шел в гору с трудом, он чувствовал себя очень старым, ведь никогда раньше он так не уставал. Алькальд остановился отдохнуть у подножия остроконечного пика и снова полез дальше. И по мере того, как он взбирался, по обе стороны вырастали горы, ветер становился все злее и ему приходилось руками цепляться за уступы и трещины. Наконец он поднялся очень высоко, до расщелины, и остановился, хотя синеватые скалы поднимались и выше. Здесь он огляделся. Вдали под луной высились его старые друзья — седой и мудрый Урпильяу; Уильок, похожий на профиль индейца; Пума, которая никак не решалась наброситься на заснеженного неуклюжего Суни; воинственная Уарка и Мамай, белеющий редкой травой. А за ними и перед ними лежала нерасчленимая масса камней и утесов, которые как будто прислушивались к голосам старших. Ночью, при свете луны, главные вершины, сохраняя каждая свой нрав, держали совет, ибо они ведали тайны жизни. Руми возвещал отсюда свою неумолимую правду, а над ним, в небе, шествовала полная луна и блестели ясные звезды. Росендо чувствовал себя и могучим и ничтожным, поднявшимся до вселенских высот, и крохотным, как камешек. Встав на колени, он принес в жертву духу тайты Руми черные лепешки, коку и немного чичи. Потом он сел на корточки, сам выпил чичи и скатал большой шарик коки. Ветер стал утихать и наконец застыл в густой и звонкой тишине, осязаемой на ощупь, словно камень. Величественные вершины размышляли и беседовали, а внизу лежал маленький мир. Желтеющее жнивье окаймляло селение с одной стороны, зеркало Янаньяуи — с другой… Не Мунча ли там, подальше? А вон те пятна — не сжатые ли поля Руми? Чернели провалы ручьев и ущелий, несших вниз журчащий поток воды, надоенной горными вершинами из облаков. Кока действовала слабо. Чтобы размягчить шарик, Росендо подложил извести, которую выковыривал влажной проволокой из небольшой тыквенной бутылочки. Но кока все равно горчила, или, скорее, была пресновата — в ней не было той горечи, которая прямо говорит «нет», но и сладости не было. «Кока, кока, спрашивать ли его?» Кока все молчала, как ни увлажнял он ее слюной; и все же глаза его понемногу слипались, а тело ощутило легкое и спокойное довольство. Кока стала приятней, вкусней, и Росендо понял, что она нежно сказала: «Можно спрашивать». Тогда он поднялся, посмотрел на далекие, огромные вершины, потом на гордую голову Руми и громко закричал: «Тайта Руми, тайта Руми, хорошо ли нам будет здесь?» Тишина откликнулась дробью расколовшегося эха. Росендо плохо разобрал ответ и снова крикнул: «Отвечай, тайта, я принес тебе хлеба, коки и чичи». И снова глухо прокатилось неясное эхо. Что ж, и это ответ, быстрый, значит — добрый. «Отвечай, тайта Руми, хорошо ли нам будет». А может, он не хочет отвечать? Или мешают злые духи с отрогов, обращенных к Мунче? Казалось, вся громада ночи противится беседе. «Хорошо?» — настаивал Росендо. Эхо плясало, словно насмехаясь, а потом снова застывала каменная тишина. Устрашенный и встревоженный алькальд в последний раз спросил неверным голосом: «Отвечай, тайта Руми, да или нет?» Эхо поиграло вблизи и вдали, и ветер пронес над ущельями доброе слово: «Хорошо». Росендо обрадовался. «Хорошо?» — переспросил он, почти крикнув, и то же слово вырвалось из уст тайты Руми. Да, это эхо. Говорила гора, сам древний отец. И Росендо пошел вниз, высыпав остатки коки и вылив остатки чичи. Дорога показалась ему нетрудной, а в новое селение он вернулся, словно прожил в нем много лет. Прежде чем войти в свое каменное жилище, алькальд снова взглянул на Руми. Мудрый великан беседовал с мирозданием. На то он и отец — тайта Руми…
Мы не позволим себе никакой насмешки над Росендо, тем более если вспомним, что многие священнослужители благодаря самовнушению сами уверовали в обряды, которыми поначалу думали обмануть простодушную паству. И потому мы не удивимся, что наивный пантеист отошел этой ночью ко сну, объятый несказанной надеждой.
Росендо, рехидоры и общинники, походив по судам, убедились, что добиться ничего невозможно, и хотели только, чтобы их оставили в покое. Но Дикарь говорил, что можно подать апелляцию, и это обсуждалось на совете. Кроме того, надо было посредством закона доказать свою жизнеспособность, иначе Аменабар совсем поработит их. На свою удачу, они познакомились с молодым городским адвокатом, членом Ассоциации по защите коренного населения. Звали его Артуро Корреа Сабала (как гласила металлическая пластинка, совсем недавно прибитая к его двери). Он только что получил звание и жил идеей справедливости и великими идеалами. Родом он был отсюда и вернулся в родные места, чтобы помогать людям. Его отец, коммерсант, оставил ему небольшое наследство, и он стал учиться, а теперь, обладая знаниями, мог с успехом защищать людей. Закон ведь призван защищать всех без исключения, в том числе и индейцев. По крайней мере, Корреа Сабала в это верил.
Он дружески принял Росендо и рехидоров, просто и пылко рассказал им о целях Ассоциации, очень внимательно выслушал их, предложил защищать и сразу же поделился своими соображениями. К удивлению индейцев, он ничего с них не запросил. Адвокат им очень понравился, и они заразились его уверенностью, тем более, что человек он ученый, хоть и молодой. Росендо вспомнил голос Руми; дух горы снова проявлял благожелательность, как и прежде, в давно прошедшие дни. Корреа Сабала заверил общинников:
— Будем апеллировать в верховный суд провинции, а если он не поможет, то и в верховный суд страны.
Стало быть, все шло хорошо. Когда судья объявил дону Альваро Аменабару о намерениях адвоката, тот ответил, потирая руки:
— Не знаю, законна ли апелляция в столь высокие инстанции… Но вы ее примите, дайте ей ход, а мне сообщите, когда отправится курьер… Ах, уж эти мне спасители! Индейцы не знают, с кем они связались. Этот молокосос Корреа Сабала никуда не годится… Ну, ничего, я им покажу. Обвал устроили, вздумали меня убить! Это же зверское преступление! Заметьте, мне досадна не столько смерть Иньигеса, хотя мы и потеряли умнейшего человека, сколько сам злодейский умысел. В общем, известите меня заблаговременно…
Через несколько дней из города вышел индеец, погоняя осла, который вез опечатанную курьерскую сумку. В сумке содержалась обширная документация, предназначенная для верховного суда провинции.
Жизнь общинников изменилась — не потому, что дома их стали меньше и посевы в поле другие; не потому, что никто не приезжал гостем в общину, кроме Дикаря, который появлялся два раза и беседовал с Доротео у озера; и даже не потому, что вокруг все было иным. Изменились все мелочи повседневного существования. Утром встречала зарю лишь серенькая птичка гуичо, протяжно певшая на крышах или на высоких утесах. Здесь не водились ни дрозды, ни жаворонки, ни уанчако, и даже воробьи были другие, какие-то понурые. Над равниной летали темные птички и кричали «лик-лик, лик-лик», — их так и прозвали ликликами. Хорошенькая красноклювая корикинга, черная с белым, озабоченно щебетала, искусно раскидывая сухие лепешки коровьего помета, чтобы добраться до червячков, которые заводятся под ними. В тростниковых зарослях у озера можно было иногда увидеть уток. Скот пугался пролетающих кондоров. Посевы росли с трудом на черной каменистой земле. Суровые скалы, густой туман, пронизывающий холод, скупое солнце и неумолимый ветер, казалось, убивали все живое; люди, сжавшись под пончо, ждали неизвестно чего. Не часто слышались рожок и свирель Деметрио Сумальякты. Когда, как-то вечером, запела его флейта, сама печаль рыдала в ее протяжных, истерзанных звуках, и все сердцем почувствовали, что жизнь и вправду стала совсем иной.
По вечерам шел дождь. Иногда плотный ливень яростно хлестал дома, а иногда — моросило, и тонкие струйки едва стекали с крыш. Ноябрь перевалил за половину, еще не разразившись большой грозой. Но однажды вечером, когда Клементе Яку вышел на порог своего жилища и стал кричать пастухам, чтобы они загоняли отару, небо затянуло тучами. Чуть только пастухи принялись в спешке за дело, вспыхнуло небо, рассеченное из края в край багровым пламенем, метнувшимся от Вершины к горе Руми. Страшный гром прокатился между твердью неба и каменистой землей, как в гулком барабане, и завыл ветер, иссекая скалы и приминая траву. Овцы блеяли, спеша к загону, и весь скот мчался по пампе к подножью гор, чутьем надеясь, что скалы защитят его. Снова загрохотал гром, блеснула молния, и в несколько минут пампа стала пустынной. Скот сжался в углу загона, а общинники выглядывали в узкие двери, призывая святого Исидора и особенно святую Варвару, которая спасает от грозы. Молнии сверкали, рассекая пространство, ударяли в обращенные к Мунче отроги, в утесы, в склоны Руми, а иногда скользили к равнине и врезались в нее, как меч, или катились по ней огненными шарами. Грохот сотрясал горы, и казалось, что они вот-вот обрушатся на крохотные домики, обитатели которых испуганно молчали, зная, что голос и особенно крик притягивает молнию. Потом забарабанил град, подскакивая на камнях и скопляясь в ямах. Наконец вместе с жадной вечерней мглою хлынули звонкие струи гонимого бурей ливня. Ветер швырял его о стены и трепал крыши. Потоки воды плясали в желобах, влажный воздух лился в комнаты, и перепуганный народ видел, что вся пампа затоплена, что по склонам бегут бурные ручьи, угрожающие полям, и скот в страхе жмется к скалам. Молнии метали огненные стрелы, а гром, казалось, сокрушал горы и дробил их на куски. И в самом деле вниз катились камни, текли потоки грязи. При свете очага и вспышках зарниц люди кое-как приготовили ужин. Шел час за часом, но гроза не унималась. Правда, раскаты грома немного ослабли, но дождь все так же хлестал по земле, и хотя от коки стало теплей, заснуть было трудно, когда вода и ветер рушились на дрожащие крыши. Если кто и заснул в эту ночь, то, как говорится, вполглаза. Рассвело поздно. Дождь уже затихал. Туман стал рассеиваться, и ревнивое солнце старалось проглянуть сквозь него. Небо очистилось было, но потом снова затянулось тучами. С крыш и горных склонов все еще сбегали ручьи. Пампа вся была под водой, скот попрятался где-то. Закатав штаны по колено, общинники стали выбираться из домов, чтобы посмотреть, что же натворила буря. Обвал разрушил каменную ограду загона, и погибло несколько овец. Подальше новоявленная река надвое разделила поле гречихи. Остальные посевы не пострадали, только кустики картофеля немного побил град. Поврежденных крыш было мало, их можно быстро залатать. Слава святому Исидору! Наведались и в его святилище, большую нишу, выстланную соломой, которая располагалась повыше домов и словно господствовала над ними. Ветер похозяйничал здесь вволю, растрепал крышу, дождь просочился сквозь нее, и на лице святого образовались черные, красные и белые подтеки. Известие об этом распространилось по всему селению. Общинники, наспех позавтракав, принялись разыскивать своих ослов, лошадей и коров. По пампе пришлось идти чуть не по колено в воде, в поросших кустарником ложбинах было еще глубже. Скот отыскался не весь. Люди гнали его к селению, но животные с непривычки путались воды и упирались. Многих коров вернули со склонов и из ущелий Вершины, некоторые и сами брели к родному загону. Кто-то нашел хромую корову и мертвого осла. Другой общинник наткнулся на труп Звездочки — любимой лошади Росендо. Ее убило молнией. Хозяин пришел взглянуть на нее. Рыжая шкура, как пятно крови, алела на траве, примятой потоками воды, а в нескольких шагах желтела опалина от молнии. Росендо очень горевал. Его рослый, смирный и сильный конь считался лучшим в деревне. Это был чистокровный жеребец, которого Бенито Кастро получил от кобылы Голубки и коня по кличке Умный из отдаленного поместья. Хозяин наотрез отказывался давать коня на сторону, сколько ему ни предлагали. Он особенно гордился чистой породой своих лошадей. Бенито многие дни шнырял вокруг его поместья, втираясь в доверие к собакам, а потом подвел кобылу к яслям. Жеребец почуял ее, пылко заржал и, взяв короткий разгон, ловко перелетел через высокую стену. В свое время Голубка принесла славного и красивого жеребчика, он стал баловнем всей общины и неутомимо скакал по окрестностям. Когда он вырос, его объездили. Однажды толпа цыган проходила через селение. Одни показывали пляшущих медведей, другие торговали лошадьми. Конь исчез спустя два дня после их ухода, — видно, кто-то из них вернулся и украл его. Общинники погнались за цыганами, но коня не нашли. Много времени спустя его выручил один общинник, ездивший в Селендин за сомбреро. Новый владелец, купивший коня у цыган, не очень ценил и даже оскопил его, потому что у него был более породистый производитель. Всю свою остальную жизнь конь прожил в общине, прилежно работая. Росендо сотни раз выезжал на нем, но жизнь этого честного служаки, можно сказать, принадлежала всем. И вот он погиб — обычные лошади умеют прятаться в грозу, а чистокровные нервничают и выходят из укрытия. Так, видимо, он и вел себя, и его свалило молнией. Собственно говоря, он пал жертвой той же самой случайности, которая подстерегает всех. Старый
Росендо чувствовал, что потерял хорошего общинника; но времени нс оставалось даже для горя. Надо было искать и возвращать заблудившийся скот.
На следующий день в общину пришел незнакомец — посыльный Корреа Сабалы. Он сообщил, что курьер, отвозивший документы, ограблен в пустынной пуне Уарки какими-то бандитами. В его сумке были бумаги процесса о межах. С расстояния в полторы или две лиги за нападением наблюдал всадник, одетый в черное и на черном коне. Многие подозревают, что это был Васкес.
Несмотря на всю усталость, Росендо захотелось тут же помчаться в город. Но у него уже не было копя. Старый его конь лежал, окруженный кольцом стервятников; свободных лошадей взяли Артидоро Отеиса и пастухи, — они все еще искали скот. Неужели Дикарь способен па подлость? Неужели он ведет нечестную игру с общиной? Росендо обуревали сомнения. Что же будет? Что еще можно сделать? А в Умае Альваро Аменабар сжигал в запертой комнате толстый пакет бумаг и говорил жене:
— Это им, милая, за обвал. Я мог бы начать тяжбу сначала, но стоит ли? Мне надо заботиться и о своей кандидатуре, и об Оскаровой. Кроме того, сейчас меня больше занимают земли за рекой Окрос.
— Альваро, когда же все это кончится? Ты же видишь, вдруг, исчез этот надсмотрщик, которого считали шпионом… А Дикарь Васкес…
— Не волнуйся. Это хороший удар и по Васкесу. Вот увидишь, теперь пришлют регулярные войска. Я сейчас же напишу моему другу, главному редактору «Ла Патриа» и объясню ему, что делать…
Дон Альваро улыбнулся, и на его бледное лицо легли отблески пламени, медленно и верно превращавшего опечатанный пакет в легкие черные чешуйки.
Артидоро Отеиса и четверо пастухов дошли по следам пропавшего скота до старой своей деревин — Руми. Следы провели их по опустелой главной улице, где заколоченные двери домов походили на окаменевшие рты. На пастбище, где уже паслось стадо из усадьбы Умай, не оказалось ни одной общинной коровы или лошади. Мало-помалу следы сходились и среди них виднелись новые, от подков. Один пастух, хорошо разбиравшийся в следах, сказал, что тут проехали верховые. Потом появились отпечатки ног в сандалиях. В конце концов все следы перемешались и повели на тропу, идущую вдоль Червяка к реке Окрос. Что ж, дело ясное, общинный скот собрали в стадо и угнали туда. Дальше следы тянулись вверх по Окросу, до границ Умая. Отеиса и другие общинники настойчиво продолжали поиски, но далеко пройти им не удалось. Рамон Брисеньо и еще трое вооруженных всадников преградили им путь.
— Стой, кто такие?
— Мы из общины Руми, ищем свой скот…
— Как же, ищете! Вы просто воры! Вот кто у нас недавно угнал коров и лошадей…
— Сюда ведут следы, — доказывал Отеиса.
— Какие там следы! Марш отсюда, ворюги, а то стрелять будем!
— Мы не воры. Нас сюда следы привели. Мы хотим посмотреть, не здесь ли наш скот…
— Ладно, пошли, — сказал Рамон Брисеньо.
Они прошли лиг пять, и следы повели их с тропы на пастбище.
— Э, друзья, с дороги не сходить! — прикрикнул на них Рамон Брисеньо. — Давайте-ка прямо в Умай, в самую усадьбу.
— Зачем это?
— А затем, что вы арестованы за воровство.
Надсмотрщики прицелились в них, но, по знаку Отеисы, общинники бросились врассыпную. Вслед им прожужжало несколько пуль. Стреляли наугад, лишь бы испугать и остановить их; две лошади упали, и спешившихся общинников удалось задержать. Тогда вернулись и Отеиса с товарищем.
— Пошли в Умай…
— Дайте хоть сбрую снять с лошадей.
— Сказано вам, пошли.
Дон Альваро Аменабар держал их три дня в подвале. И, решив наконец выпустить, сказал Отеисе:
— Ты рехидор, да? Так вот: оставляю вас в живых, потому что надеюсь выбить из вас лень. Вы должны работать на шахте, которую я открываю по ту сторону Опроса. Так передай этому старому гаду Росендо. Я готов простить ему его злодейства и обойдусь с ним как с другом, хоть он и думал убить меня. А если не согласится, и ему и вам будет худо. Пока что я возвращаю двух коней, а надо бы их задержать вместо тех, что вы у меня украли… Ну, идите.
Что же будет? Что можно сделать? Росендо и рехидоры не могли даже самим себе ответить на эти вопросы. Корреа Сабала сказал им, что ограбление курьера — большая беда, потому что теперь нет доказательств самого существования общины. Неужели придется покориться Аменабару и идти работать в мрачные шахты? Отчаяние охватывало всех, убивая надежду. Что же делать?
Ночью исчезли Доротео Киспе, Херонимо Кауа и Злой Кондоруми. Они решили действовать на свой страх и риск. Почти никто из общинников не знал причины их ухода. Не Росендо ли их куда-нибудь послал? Нет, он и сам ничего не знал, пока Паула не пришла сообщить ему:
— Тайта, они ушли с Дикарем. Что ты на это скажешь?
Но алькальд Росендо Маки впервые в жизни не ответил человеку из своей общины.
По утрам стоял такой холод, что роса превращалась в иней, и картофельное поле почти все померзло. Год обещал быть плохим. Зима уже заявляла о своих правах, и с пампы не сходил снег. Замерзли все ослы, а коровы и лошади упрямо тянулись на старые места. Приходилось пасти их на горных склонах, запирая на ночь в специальном загоне. Жизнь становилась невыносимой, солнце показывалось редко, селение тонуло в тумане пли дрожало под ударами ветра. У общинников, которые выходили на работы, не просыхала одежда. Все уже было им безразлично, словно замерзала сама душа. Даже дети, остававшиеся дома, как будто каменели в потоке времени. Только камень мог выжить в каменном мире.
Прежде сказали бы, что увечный Ансельмо сросся с арфой, и не струны ее, а его душа выводит гимн вспаханной земле, опьяненной зеленью маиса и золотом пшеницы; гимн просторам, раскинувшимся окрест гордой Вершины; гимн любви, труду и новым надеждам.
Ребенком Ансельмо хотел обнять весь мир, но в руках его оказалась одна лишь арфа. В детстве, как почти все здешние дети, он был пастухом. Перегоняя стадо, мальчик часто встречался с пастушкой Росачей, и они подолгу смотрели, как индейцы пашут вдали. Отец варил сыр в соседней усадьбе, но Ансельмо не хотелось становиться сыроваром. Он мечтал сеять хлеб. Росача тоже была маленькая, но она трезво смотрела на жизнь. Для нее будущее — это свое хозяйство, хлеб, ребенок.
Однажды Ансельмо сказал:
— Я научусь пахать, и мы поставим дом.
Что ж еще? Этим все сказано. Но они не поставили дома, и не довелось ему пахать. Он не мог даже, как больные и слабосильные, идти за воловьей упряжкой и разбрасывать семена. Он навсегда лишился счастья ходить за плугом, а мы уже знаем, что для людей земли это равносильно отказу от самой жизни. В один недобрый день его свалила болезнь. Долго он лежал в одеялах, в полумраке хижины, и жалобно стонал. Мать варила всевозможные травы, готовила настои. Издалека приехала знахарка. Ансельмо не умер, но когда его вынесли погреться на солнце, ноги у него были сухие и искривленные, как корни старого дерева. Так он и остался калекой.
А перед глазами были земля, волы, посевы, дороги! По серой тропинке, змеившейся к пастбищам, каждый день прогоняла стадо Росача. Иногда она звала его, как прежде:
— Ансельмо-о-о-о…
Но на голос откликались только горы, Ансельмо не отвечал. Он сидел в пестром пончо на пороге хижины и жалобно глядел на Росачу. Как-то он попробовал поднять руки, но они запутались в пончо, как в густой листве, и он понял, что стал растением, вросшим в землю. Сердце его билось в такт старым воспоминаниям и надеждам. Возле их дома была развилка большой дороги, и там проходили индейцы, играя на свирелях. А во время праздников в Руми звенели, теряясь вдали, звуки арф и скрипок. Ансельмо подолгу заслушивался ликующими и плачущими напевами, подставив лицо поющему ветру, полузакрыв глаза и стиснув руки. Ему страстно хотелось уловить, навсегда удержать в себе чудесные звуки, задремать с ними и видеть сны. Но музыка затихала в отдалении, и он снова оставался один. Однако грудь его вздымалась иначе, в жизни являлся новый смысл. Земля источала аромат, словно птицы пели на заре. И все эти чувства вылились в простую просьбу:
— Тайта, я хочу арфу…
Сыровар подумал немного, как естественно думать сыровару, когда речь идет о двадцати солях, и сказал:
— Ладно…
Арфу купили на ярмарке. Она была без педалей, как и все арфы здешних мастеров. Индеец придал чужеземному инструменту деревенскую простоту, и мягкость, п свою тоску пленной птицы — и сделал его своим.
Ансельмо перебирал струны скрюченными пальцами, и мало-помалу руки его научились играть. Музыка не принадлежала ему, она принадлежала всем, ее дарили и сердце его, и арфа, похожая на большое сердце. Сгорбившись на скамейке, грубо сколоченной отцом, юноша, почти ребенок, печальный и бледный, подбирал искалеченные ноги под пончо и протягивал руки к струнам. Он играл, и ему становилось все спокойнее. Земля представлялась прекрасной, огромной и щедрой.
Прошло время, Росача выросла, Ансельмо стал играть совсем хорошо. Она уже не бегала за стадом, а он бывал на всех ярмарках, праздниках и свадьбах. Крестьяне возили его на осле из деревни в деревню, и с ним приходила радость. Сердца всех и каждого трепетали в его музыке.
— Свадьба, наверное, выйдет на славу?
— Надо думать, Ансельмо будет играть…
И люди сходились поплясать или просто послушать музыку. В округе еще не знали такого искусного арфиста.
Пришло время и Росаче выйти замуж, и Ансельмо позвали на ее свадьбу. Он уже не вспоминал былого. Минуло много лет, теперь он жил только музыкой. Вернувшись из церкви вместе с гостями и священником, молодые застали дома тихого арфиста. Он ждал их. Росача прошла мимо, словно сияющая заря, давние мечты всколыхнулись в нем и тут же утихли. Когда гости выпили чичи, его попросили сыграть. Пары встали в ряд, и он заиграл уайно. Росача плясала, кружилась перед арфистом, и он уже не столько играл, сколько глядел на нее. Вот она и выросла и танцует не с ним, а с мужем. И Ансельмо особенно остро почувствовал свою беду.
Когда он осиротел, Паскуала и Росендо взяли его к себе. В Андах больше всего любят музыку. Ансельмо делил с общиной и радости и горечь исхода, но в дни несчастья о нем позабыли, сам Росендо вроде бы не думал о калеке, словно болезнь его была лишней заботой. Ансельмо снова был один, и даже арфа, онемевшая с самых похорон Паскуалы, не утешала его. На общем совете он сидел в углу на галерее, видя лишь спины, а порой разгоряченное лицо и слушая печальные речи. Он тоже был чужаком, и никто не вспомнил о нем. Когда начался исход, его чуть не первым посадили на осла и отправили на новое место. Три тяжкие ночи он вместе с несколькими общинниками сторожил пожитки, а потом, когда стали строить дома, ощущал себя совсем уж лишним. Прошло время, и Ансельмо подумал было, что вернулась прежняя жизнь, но сон этот длился недолго. Стали гибнуть посевы и скот, многие общинники ушли, а над оставшимися нависла угроза насильственного рабского труда. Сырость и дождь, холод и скорбь пронизывали до костей. Чтобы выдержать, надо было окаменеть.
Как-то под вечер Ансельмо захотелось поиграть на арфе. Вся семья с нетерпением ждала его музыки, и даже лохматая Свечка насторожила уши. Но петь было не о чем — не было прежней земли, остались лишь камень, холод, безмолвие. Ансельмо заплакал бы, но не мог; не мог он и воспротивиться мучению плача. Пальцы не слушались его. Худое, темное лицо казалось спокойным, но в груди что-то оборвалось, точно лопнула струна, и арфист упал ничком. Больные ноги его задели арфу, и она протяжно и горестно запела.
Так умер в Янаньяуи музыкант Ансельмо.
Из домика Наши Суро давно уже не шел дым. «Что мне Чачо? — думал алькальд. — Все равно жизни нет». И он отправился к знахарке. Домик ее уже покрыли соломой, но внутри никого не было. В очаге алькальд увидел холодную золу и остывшие уголья. Значит, и Наша ушла из селения.
— Едут, — сказал Доротео. Херонимо и Кондоруми взглянули туда, где горы были изрезаны тропами. Черные борозды от колес пересекали крест-накрест серые пятна пожухлой травы. По одной из троп двигались двое всадников, а перед ними пеший погонял навьюченного мула. Бывшие общинники спустились в овраг, вскочили в седла и поскакали им навстречу. Кони достались им нелегко, — они украли их в поместье, это и было их первое дело в банде. Им пришлось ворваться на пастбище, заарканить коней и без седла мчаться в горы. За ними гнались надсмотрщики, и они, сбившись с пути, поскакали на юг. Когда погоня настигала их, беглецы открыли огонь, и преследователи отстали, убедившись, что перед ними не какие-нибудь трусы. Кони оказались на славу; самого дикого дали Кондоруми, и не потому, что он так уж ловко ездил верхом, просто вес его усмирил бы и бешеную лошадь. Потом наши герои напали на сборщика налогов, без труда обзавелись седлами и теперь, приобретя кое-какой опыт, подстерегали на дорогах путников.
Стоял декабрьский полдень. Дождей на неделе выпало немного, и Мельба с Бисмарком тронулись в путь, пока зимние бури не встали стеною между ними и Костой. Здоровью Мельбы вредила малейшая сырость. И все же Мельба долго не решалась ехать, испугавшись рассказов о событиях в Руми, — она боялась за жизнь Бисмарка. Адвокат жалел, что выболтал ей все, но было уже поздно. Мельбе всюду чудились каменные глыбы и однорукие бандиты с ножами.
— Дорогая, они и не знают, что я…
— Ах, какие могут быть гарантии с этим Дикарем?
Когда индейцы обратились к другому адвокату, она
совсем пала духом.
— Вот видишь, они тебе не доверяют. Может, и меня обвинят… Ну, кто же верит этим индейцам!
Но время шло, и никто не нападал. Мельба успокоилась, и любовники отправились в путь, чтобы зима не задержала их надолго.
Они выехали утром. Дул сильный ветер. Мельба закуталась в толстую шаль и все же то и дело кашляла. Погонщик, хоть и пешком, двигался быстрее их, и Бисмарк крикнул ему:
Подождешь нас на постоялом дворе.
— Хорошо, сеньор…
Погонщик исчез за горой, и Мельба, ехавшая впереди, видела лишь серую, холодную пуну. Она не любила гор, ее пугали мрачные вершины, окружающие тебя кольцом, отделяющие от мира, убивающие печалью. Ей было привычно глядеть на ласковые волны и мягкие дюны; горы в ее краю высились так далеко, что она и не думала об их жестокой суровости. Теперь она вздрагивала, завидев страшную, бесформенную скалу, холодную от дождей и ветра. К тому же вокруг не было никакого пристанища. Бисмарк заметил, что его возлюбленной не по себе, и спросил:
— Что с тобой, Мельбита?
— А что со мной может быть? Боюсь я этих гор, они такие неприютные. Кто нам поможет, если я вконец раскашляюсь?
Она вынула платок и отерла горькие слезы.
— Скоро отдохнешь. Конечно, это не гостиница…
— Думаешь, я не знаю? Каменный сарай без двери, крыша дырявая… Нет, это не для людей…
И слезы полились рекой.
— Ну, Мельбита, не плачь…
Бисмарк привык к этим приступам печали, они повторялись часто, и он не очень беспокоился.
Между тем Доротео Киспе с товарищами были уже близко. Ехали они медленно и осторожно.
— Нападем? — скорее предложил, чем спросил Херонимо.
— М-м, — промычал Доротео, — подождем, пока стемнеет. Кто-то там с гор смотрит…
Мельба все больше уставала. Она думала, что выздоровела, а вот ослабела так быстро: спина болела, кашель усилился.
— Мы не можем немного отдохнуть? — спросила она.
Бисмарк снял ее с седла и расстелил на земле пончо. Мельба легла на спину. Ей очень шла синяя амазонка, руки ее были еще белее и красивей, нежное лицо чуть-чуть порозовело.
— А дождь не пойдет? Видишь, какие тучи! Что будет, если пойдет дождь?
— Мы вымокнем, девочка, — пошутил Бисмарк.
— Ах, какой ты противный! Ты хочешь моей смерти? Боже, какая я несчастная!
Она зарыдала. Бисмарк сел рядом с ней, чтобы ее успокоить, и закурил сигарету.
— Зачем ты куришь? Ты же знаешь, я от дыма кашляю… Какая я несчастная!
Бисмарк бросил сигарету. Мельба нескоро поднялась и все же сказала, что усталость ее не прошла. Выход был один: ехать к постоялому двору. Мрачные зимние сумерки сгущались над ними.
— А мы успеем до ночи? — спросила Мельба, оборачиваясь к спутнику, и вдруг вскрикнула. Бисмарк тоже оглянулся.
— Посмотри, кто там? У них ружья…
Они заметили разбойников лишь сейчас.
— Надсмотрщики, я думаю, — сказал, храбрясь, Бисмарк.
Так они и решили. Люди с ружьями свернули куда-то и исчезли за горой. Тьма сгущалась, ветер дул сильнее, и Мельба совсем раскашлялась. Они миновали много троп, но впереди видели только неровную, красную линию горизонта.
— Не доберемся…
— Что же нам делать?
— Здесь есть пещеры.
— Ах, почему я такая несчастная?
Они поехали дальше, держась у самых гор, и наконец добрались до пещер. Бисмарк соорудил ложе из пледов и пончо и привязал лошадей на лугу, чтобы они подкормились. Мельба тем временем все стонала: «Почему я такая несчастная?» Бисмарк вспомнил, что у него в переметной суме есть спиртовка, бисквиты и чай, пожалел, что прочую провизию увез погонщик, и отправился поискать воды — недалеко были крохотные озерца. Место он знал плохо, задержался, и Мельба встретила его упреками. Он не придал этому значения — ничего, капризничает — и, попивая чай, стал хвалить себя, раз его спутница не признала его заслуг.
— Хорошо я тебя везу, а? Я ведь в юности попутешествовал… Что бы мы делали, если бы я не знал про эти пещеры? А если б я не знал про воду?
Наконец Мельба улыбнулась той обольстительной улыбкой, от которой он терял голову. В пещере было сыро, плохо пахло, вода оказалась солоноватой, и все же Мельба улыбнулась. Бисмарк переменил тему.
— Все это для тебя, Мельбита. Что такое пять тысяч? Смешно! Я мог бы уничтожить Аменабара. Он совершил массу беззаконий. Я не надеялся на судью и составил заранее убийственную апелляцию. Ты не верь, что ее украли. Я мог бы попросить у супрефекта гарантий (звучит, а?), гарантий. Я мог бы потребовать, чтобы почту сопровождали солдаты. Ах, какая апелляция ушла из рук! И все ради тебя…
Мельба предпочла бы менее юридические заверения в любви, но улыбалась все так же. Они погасили спиртовку и улеглись.
Бисмарк не ведал счастья до сорока лет, и прежняя жизнь представлялась ему пустой. Чуждая, никчемная жена и скучный шелест гербовой бумаги… Что он видел? Крючкотворство, мелкие подвохи. А теперь к нему явилась истинная радость. Мельба уже спала, и Бисмарк, засыпая, думал о светлых днях в Косте, далеко от всех, наедине с любовью.
Доротео и его приятели подошли к пещерам ночью. Сначала они заглянули на постоялый двор и увели мула, Теперь захватили лошадей и связали их и мула в ряд, чтобы потом угнать. Оставалось разделаться с людьми, отомстить за грабеж и нищету, за пролитые слезы и за грядущие беды. Бисмарк Руис и его любовница были тут, рядом. Всякое зло должно караться. Войти в пещеру надо кому-нибудь одному, чтобы не поднимать шума. У Бисмарка может быть револьвер. Ночь темна, и победит тот, кто выстрелит первым. Ветер в кромешной тьме больно бил по лицу. Киспе, знаток молитвы судии праведному, поднял карабин и пошел к пещере, наугад ступая в темноте. Когда на секунду утихал ветер, он слышал мерное дыхание спящих, потом понемногу различил и тела. Рука его дрожала, пока он читал молитву, а прочитав, он прицелился. Кому умереть первым? Женщина, в сущности, не виновна. Что она знала? Но если оставить ее напоследок, она перепугается. Да, убивать все ж непросто… Нелегко своими руками оборвать чужую жизнь. Может, не спи они, было бы легче! Но и разбудить их Киспе не решался. Молитва настроила его на иной, милосердный лад. Беззащитная женщина, застигнутый врасплох мужчина… Нет, поистине — убить он не мог, но боялся, что товарищи сочтут его трусом. Надо себя заставить, надо испугать их хотя бы… А вдруг подстрелят его?.. В обойме пять пуль, он выстрелит пять раз, прочешет пещеру пулями. Да еще Херонимо с Кондоруми подбавят… К чему же он все это обдумывает? Убить можно и с одного выстрела, но вот сделать этот выстрел Киспе никак не решался. Нельзя, никак нельзя стрелять в спящих. То ли он трус, то ли и впрямь это трудно. Или молитва не дает ему выстрелить, оберегает его? Вполне возможно. Он тихо вышел и, ничего не объясняя, приблизился к товарищам.
— Нету? — спросил Херонимо.,
Киспе подумал и сказал:
— Нелегко убивать… Пойди ты, а?
Но и Херонимо вдруг овладела жалость к беззащитным людям.
— Трудно… — проговорил он.
Они никогда не думали об убийствах, такого с ними еще не бывало. К тому же Доротео Киспе верил в судию. Кондоруми ничего не сказал, и все трое удалились, уводя лошадей и мула. Дикарю они доложили, что путников не нашли. Он слушал, глядя на них каменным глазом, а потом пробормотал:
— Трусы индейские!.. Так всегда с новичками. Чего же тогда беретесь за мужское дело? Идите назад… Учитесь быть мужчинами.
Над пуной Уарки занялся новый день.
Когда Бисмарк увидел, что лошадей увели, он застыл на месте. Несомненно, то была кража, — если бы они сбежали сами, они поломали бы кусты. Заждавшись, Мельба вышла из пещеры и подбежала к нему.
— Кусты не поломаны и не вырваны? Посмотри на земле, пет ли там веревок.
Рядом виднелись следы подков. Их лошади подкованы не были.
— Бисмарк, Бисмарк, это разбойники… Уйдем отсюда…
Она побежала, он кинулся за ней и остановил ее.
— Господи, какая я несчастная!.. — долго и горько причитала Мельба.
Они вернулись в пещеру, попили чаю и съели с голоду все бисквиты.
— Что нам теперь делать? — спросила Мельба.
— Подождем проезжих или погонщиков, они хоть тебе мула дадут.
— Да кто тут ходит, в такой глуши!
— Ну, я пойду за нашим погонщиком.
— А я? Я и минуты одна не останусь!
— Пойдем вместе.
— Не могу, нет сил. Я возвращаюсь, сейчас же возвращаюсь в город!
— До него десять лиг.
— Под гору идти легче. Я ухожу!..
— Не спеши, Мельбита, подожди…
— Кого мне ждать, разбойников?
И впрямь она взяла сумку и пошла обратно. Пришлось и ему идти за ней, взвалив на спину котомку.
Сперва Мельба шагала упорно и решительно, и могло показаться, что ее хватит на целых двадцать лиг. Шла она молча, то и дело прикладывая платочек к глазам и оглядываясь на жирного, неповоротливого, красноносого Бисмарка, а он, отирая пот, просил ее идти помедленней. Гетры жали, ему пришлось их снять и положить в котомку. В кожаных штанах, обтягивающих зад и ляжки, он был удивительно смешон. Мельба увидела его уголком глаза и поневоле улыбнулась…
Мы не будем рассказывать обо всех превратностях их пути. Дорога пошла вниз, но измученной Мельбе не стало легче. На пологом склоне пещер не было, а в небе собирались грозовые тучи. Мельба оперлась о плечо своего спутника. Она то и дело спотыкалась о камни, сильно кашляла, и ее мучила боль в груди. Когда она зарыдала в голос, Бисмарку стало и жаль ее, и как-то неприятно, что красивейшая из женщин столь хрупка и слаба духом. Но вот из-за горы показался индеец, погонявший осла. Они присели, чтобы подождать его.
— Одолжи мне осла, — попросил Бисмарк.
— Нет.
— Ну, продай.
— Нет, сеньор.
— Сделай милость! Видишь, сеньорита не может идти, она больна. У нас отняли лошадей, а идти она не в силах…
Индеец взирал на них, как бы говоря: «А мне что? Пострадайте хоть раз и вы, баре проклятые! Вы-то нас жалеете?» Так он и думал.
— Чужой у меня осел… — сказал он, рывком сдвигая его с места.
Бисмарк не выдержал и, осыпая индейца бранью, выхватил револьвер. Индеец выпустил веревку и убежал. Осел был старый, мохнатый, на редкость неповоротливый. Пришлось сесть на него вдвоем, одна бы Мельба не удержалась, и несчастный осел еле полз. Между тем горы заволакивал серый густой туман. Мельба все плакала; Бисмарк без особого успеха колотил пятками осла. Хлынул дождь, и осел вовсе остановился. Пончо промокли; ощутив на спине холодный компресс, Мельба совсем перестала владеть собой и все порывалась спрыгнуть на землю. К счастью, ливень быстро кончился, ветер разогнал облака, выглянуло солнце, но от ветра сильно ныла грудь. Мельба настолько отчаялась, что даже не обрадовалась показавшимся вдали деревьям и ярко-красным мокрым крышам. Бисмарк чувствовал, как ее трясет, как она содрогается от кашля. Осел повалился на землю от усталости. Но тут, к счастью, им повстречался «Ученый» — человек лет двадцати пяти, хотя с виду ему можно было дать все сорок, второй после Пьеролиста городской чудак. Он был сыном секретаря муниципалитета и в школе учился лучше всех, каждое слово зубрил наизусть. Его ставили всем в пример. После школы он принялся зубрить толковый словарь. Восхищались им уже меньше, а порою и смеялись. «Разве можно выучить словарь?» Зато крестьяне его обожали и окрестили Ученым. Он вечно бродил по окраинам с черным зонтиком и объемистым красным словарем, причем зонтик держал раскрытым и зиму и лето, должно быть, чтобы знания не улетучивались. Глядел он вверх, опасаясь нескромного взгляда, и твердил вслух слова, спотыкаясь о камни и топча посевы. Крестьяне говорили: «Ученый человек!..» Он уже дошел до буквы Г, в полной мере ощущал свою значительность и особенно возгордился, обнаружив, что похож на Сократа — такой же курносый. Вот и сейчас он прогуливался по окраине, когда Бисмарк громко окликнул его:
— Сеньор, сеньор!
Он с неудовольствием остановился и пронзил наглеца суровым взглядом, но, увидев, что это Бисмарк Руис, закрыл зонтик и важно приблизился. Мельба сидела у обочины и сильно кашляла; платье се было все в ослиной шерсти.
— Сеньор, у нас беда. К тому же осел упал, взгляните. Прошу вас о помощи…
Ученый не совсем понял, как он может заменить осла, и счел, что надо бы выражаться точнее, но простил Бисмарка, ибо тот был с виду уж очень несчастен. Адвокат и в самом деле был несчастен и настолько пал духом, что нс видел, как ушедший было индеец расталкивает своего осла.
— Почему сеньорита кашляет? — спросил Ученый.
— У нее, наверное, воспаление легких…
— Так, так… — Ученый подумал и сообщил: — Воспаление это излишнее скопление крови в каком-либо месте тела. Воспалительный — связанный с воспалением…
— Вы очень образованны, — заметил Бисмарк, — но сейчас я прошу нам помочь.
Курносый мудрец и несчастный адвокат понесли Мельбу на руках. Они часто останавливались и в город пришли затемно.
Мельба послала за барышнями Пименталь. Ветер, усталость и сырость сделали свое дело, у больной был жар, она харкала кровью. Лауре она подарила кошелек с пятью тысячами и еще до рассвета скончалась. Бисмарк плакал как дитя и клял судьбу. Ему стало совсем худо, когда он увидел, что посетители вечеринок па похороны не пришли. Он один отвез на кладбище свою возлюбленную, которая теперь стала всем в городе еще более чужой.
Дома его приняли без упреков. Бедная жена не сказала ни слова. Вскоре он пошел в контору. Жизнь снова стала обретать свой обычный ритм, потянулись унылые дни. Дел накопилось немало. Бисмарк взял одно и долго его читал. Писарь-каллиграф куда-то делся, и он принялся писать сам, словно возвращаясь из сновидений в тусклую повседневность: «Сеньору судье первой инстанции…»
Холодной безлунной ночью, когда дул сильный ветер, Аугусто с Маргичей сидели у озера. Аугусто напевал:
Золотая уточка
на седой волне,
ниспошли удачу
или денег мне,
Уточка озерная,
право, не скупись,
я ведь парень бедный,
и мне жизнь не в жизнь!
— Откуда это? — спросила Маргича.
— Отсюда, — ответил он и приложил руку к сердцу,
— А утка правда золотая?
— Да. Говорят, это озеро заколдовано…
Маргича стала думать о золоте. Оно красивое… И солнце золотое, и зерно, и монеты. А сейчас его нет, и всем плохо. Хотя им-то обоим хорошо, они друг друга любят.
Аугусто сказал:
— Уйду в сельву.
— В лес?
— Да, собирать каучук. За него много платят. А потом мы с тобой купим где-нибудь землю. Здесь добра не будет…
— А если я беременна?
— Оно и лучше, крепче будешь ждать.
— Возьми меня…
— Нельзя, там опасно, в сельве…
Аугусто выменял у общины буланого коня за свою долю зерна и еще двадцать солей, а Маргича пошла к некоей донье Фелипе за приворотной водой. Донья Фели-па сменила исчезнувшую Нашу; ведьмой она не была, но в травах разбиралась и лучше всего лечила любовные хвори. Потом вместе с Эулалией Маргича перечинила вещи Аугусто, приготовила еды на дорогу и, когда мать отвернулась, покропила водицей жареную курицу.
— Дай тебе бог, — сказал Росендо внуку.
Эулалия плакала.
— Возвращайся поскорей! — крикнула вслед Маргича.
Аугусто не обернулся, чтобы не видели его слез, и пустил коня вскачь.
В далекой столице провинции газета «Ла Вердад», выпускаемая «антиобщественными элементами», поместила краткое сообщение о том, как согнали с земли общинников, и большую передовицу, в которой поддерживались справедливые требования индейцев. Газета «Ла Патриа», выпускаемая «поборниками порядка», опубликовала большое сообщение о бунте туземцев в Руми и краткую передовицу, в которой била тревогу и требовала гарантий безопасности. В сообщении говорилось, между прочим, что дон Альваро Аменабар был вынужден подать иск на незаконно занимаемые земли. Индейцы было уступили справедливым требованиям, но сбитые с толку смутьянами и известным бандитом Васкесом, взбунтовались и зверски убили сеньора Роке Иньигеса. Лишь энергичное и решительное вмешательство лейтенанта Брито и жандармов спасло других достойных и уважаемых людей, едва не ставших жертвами беззакония. В отместку Васкес с десятком бродяг и беглых преступников напали на курьера, который нес благоприятные для дона Аменабара документы. В довершение всего в столицу провинции прибыл адвокат, являющийся членом так называемой Ассоциации по защите коренного населения, который, прикрываясь гуманностью, предъявляет неоправданные и опасные претензии. В передовой статье говорилось о том, что порядок и правосудие должны подчиняться нуждам страны, а не притязаниям индейцев, введенных в заблуждение профессиональными агитаторами. В качестве примера трудолюбия и честности выдвигались состоятельные хозяева «мятежной провинции», среди них — известный землевладелец дон Альваро Аменабар-и-Ролдан, человек неподкупной честности и чистоты. Затем шли жалобы на бандитизм и беспорядки, которые угрожают законной, благоприобретенной собственности. Безымянный автор требовал послать батальон для восстановления закона и порядка, ибо без них не может жить отечество, которому наносят страшный вред преступные и нелояльные элементы.
Сеньор префект вырезал правдивое сообщение и патриотическую передовицу и направил их в министерство внутренних дел, сопроводив официальным отношением, в котором он подтверждал серьезность ситуации и просил инструкций.
Однажды утром общинники обнаружили, что в стене коровника кто-то проделал дыру. После долгих поисков удалось собрать коров, которые разбрелись по склонам. Но многих недоставало. Кому жаловаться? Как быть? Всего больше удручала потеря двух рабочих волов.,
Все разбойники, за исключением Васкеса и Валенсио, сидели в самой большой пещере у костра. Они уже пообедали и теперь жевали коку. Доротео был так же страшен с виду, как и остальные, Кондоруми мог сравниться с некоторыми толщиною, а Херонимо, как и Адвокат, отличался задумчивостью. Ветераны не щадили их благочестия, насмехались над ними и считали трусами. В тот вечер задирать новичков начал бандит, прозванный «Жабой» за то, что у него были глаза навыкате, плоское лицо и тонкогубый рот.
— Стало быть, у нас в гостях дамочки… может, они нас поцелуют?
Тут он запищал, подражая жеманнице:
— Ах нет, что вы, разбойники такие грязные… разбойники такие глупые… разбойники злые… ой, мама, мамочка!..
От хохота бандитов задрожало пламя костра. Посмеялся немного даже задумчивый Адвокат. Новички переглянулись. Доротео рявкнул:
— Что, Жаба, хочешь драться?
Тот ответил бранью. Кто-то сунул Доротео нож, кто-то дал ему пончо, чтобы обмотать кисть. Жаба уже вынул свой нож и тоже обмотал руку. Остальные прислонились к покатым стенам пещеры. Костер горел сбоку, а в середине, немного пригнувшись, встали соперники. В тишине слышалось потрескивание поленьев. Жаба нагло ухмылялся. Доротео приоткрыл рот. Жаба прыгнул на него, но грузный Киспе проворно отскочил; сейчас он особенно походил на медведя. Жаба собирался хорошо проучить его, медведь — защищаться, а если удастся — и нападать. Он никогда раньше не дрался и немного побаивался. Раза два он видел драку на праздниках и запомнил, что один парень держался все время в обороне, выжидая, когда другой выдохнется.
— Давай, Жаба, — подбадривал один из разбойников.
Жаба налетел сбоку, но Доротео снова отскочил. Везет ему, однако! Ну ладно, теперь посмотрим. Сверкнули ножи. Жаба все наскакивал, но Киспе опасливо ускользал. Тогда Жаба нацелился противнику в грудь и, внезапно перехватив нож в другую руку, сделал выпад. Но обернутая в пончо рука Доротео, поднявшаяся было, чтобы защитить сердце, мгновенно опустилась, и нож застрял в складках материи, тем временем ему удалось поранить Жабе плечо.
— Кровь! — крикнул кто-то.
Тейп соперников метались под сводами пещеры, легко и стремительно настигая друг друга. Блестели глаза зрителей. Кровь окрасила рукав Жабы и капала па землю. Бандит уже не усмехался. Теперь он понял, что напал на серьезного соперника: хоть он и новичок, но взгляд у него цепкий и меткий удар. Хриплое дыхание дерущихся казалось предсмертным хрипом.
— Смелей! — закричал Жабе один из его дружков.
Противники остерегались друг друга и то и дело увертывались от удара.
— Боишься, Жаба?
Бандит принялся ругаться, чтобы раздразнить Доротео. С самого начала ему только это и было нужно. Нет ничего проще, чем поддеть задиристого новичка: «Нападай, трус!» Доротео уже не боялся. Он еще не был ранен, а у его соперника текла кровь.
— Деритесь, курицы, довольно квохтать!
Ноги их ступали по крови. Жаба понял, что если быстро не разделается с противником, то сам ослабнет. Он прыгнул, повернулся, перехватил нож и снова наскочил. На сей раз ему удалось поцарапать медведю руку. Но Доротео, впервые за все время боя, напал, и как раз тогда, когда противник радовался удаче. Ну и рана! Щека у Жабы разошлась, из окровавленного рта выпал шарик коки. Весь пол был уже в крови, ноги скользили, и снизу шел горячий пар, сгущавшийся в вечерней прохладе. Один из двоих должен был умереть; враги себя не помнили от ярости, особенно мучительной, ибо приходилось сдерживаться, чтобы хорошо рассчитать удар.
— Не уступай, Жаба…
Жаба плакал от злости и бессилия. Ему хотелось пропороть живот Доротео, но тот обмотанной рукой надежно защищал и живот и грудь, такую мясистую, что нож с трудом достал бы до сердца, разве что со спины. Жаба, отчаянно наскакивая, забывал о защите. Все наперед угадывает, проклятый! Попробуем левой. Один раз, стремительно отскочив, Доротео чуть не упал. Жаба отметил про себя, что тот скользит. С каждой минутой чья-то смерть становилась все неизбежней. Зрители нервно глотали слюну, поражаясь стойкости бойцов.
— Молодцы! — заметил кто-то.
Жизнь представлялась призрачной и неверной, смерть — ощутимой и близкой.
— Истекут кровью…
— Пора бы кончать…
Никто из зрителей не жалел дерущихся. Все смотрели па бой со звериным наслаждением, не пытаясь помешать. Кондоруми и Херонимо поначалу страшно испугались, но быстро успокоились. Им уже казалось, что без смерти и драка не драка. Дрожала лишь звезда, заглядывая в отверстие пещеры. Костер все еще горел ровным пламенем. Жаба подался спиной к очагу и загородил свет. Потом он запрыгал из стороны в сторону, и Доротео, резко повернувшись, упал. На это и надеялся Жаба. Он бросился на него, чтобы рассечь ему грудь, но тот, быстро поджав ноги, с силой отбросил противника к стене. Однако на одной его ноге осталась широкая рана. Оба вскочили, хрипя от злости. Кровь дымилась, и зрители тоже разъярились, словно хищные звери. Никто уже не мог стоять спокойно. Кондоруми взбесило, что Жаба накинулся на лежачего. Бандиты ревели:
— Да скорей вы!..
Ножи уже не сверкали, с них стекала кровь, как с языка пумы. Кровь была на земле, на пончо, на лицах. У Доротео вдруг оказалась рана на лбу, и красная густая пелена застлала ему глаза. Кто обессилеет первым, тот и умрет. Жаба боялся оказаться этим первым и потому спешил.
— Нападай… — крикнул другу Херонимо, видя, что Киспе упускает удобный случай.
Доротео махнул рукой, Жаба резко отскочил назад, задев Кондоруми, и тот, потеряв самообладание, толкнул его с такой силой, что Жаба повалился лицом вниз. Доротео тотчас всадил ему в горло нож.
— Ах, так! — вскричал один из друзей Жабы, видя, как его толкнули, и бросился с ножом на Кондоруми.
Херонимо тоже взмахнул ножом, но Кондоруми уже успел схватить нападающего за руку и отшвырнуть в сторону. Бандит, ударившись о камень, разбил себе голову. Началась настоящая свалка. Кто-то ранил Херонимо в грудь, Адвокат пришел ему на помощь, а Доротео, защищаясь против двоих, отступал к выходу; Кондоруми кричал, чтобы ему дали нож. Тут появился Васкес с револьвером в руке и, выскочив на середину пещеры, закричал громовым голосом:
— Стой, гады! Что делаете!..
Все остановились, и Валенсио, задержавшийся у входа, ударил рукояткой по шее того, кто упрямо наступал на Доротео. Бандиты медленно, неохотно засовывали за пояс ножи. Дикарь сказал:
— Объяснений мне не нужно: я все видел. Кто еще захочет драться, получит пять пуль в кубышку…
Он ушел в сопровождении Валенсио, крикнув с порога, как того и требовало положение непререкаемого вожака:
— Если кто намерен драться со мной, я готов…
Дикарь бился превосходно, зорко следя за противником своим карим глазом. Он был очень ловок и силен, умел нанести смертельный удар, пока соперник только еще применялся к его тактике. Так что никто главарю не ответил.
Начался дождь. Бандиты подтащили обоих мертвых к выходу, намереваясь похоронить их на следующий день, потом обмыли свои раны и разлеглись по углам, не забрызганным кровью. В середине пещеры в отсветах угасающего костра еще курился легкий дымок, растворяясь в прохладном тумане, проникающем снаружи. Одни заснули, другие вспоминали превратности драки. Ранены были все три новичка и два ветерана. У Доротео очень болела порезанная нога. Бинтов у них не было, на рану наложили вату и забинтовали кушаком. Новоявленного дуэлянта поражало лишь то обстоятельство, что ему ни разу не вспомнился судия праведный. По-видимому, это сам бог спас его без молитвы. Адвокат прервал его размышления:
— Ну, теперь ты убил человека и видел кровь. Вы уже как мы…
Так общинники стали настоящими бандитами.
Из Янаньяуи ушло много молодых мужчин и несколько пожилых. Они хотели устроиться получше, а может, и преуспеть. Поговаривали, что в других местах зарабатывают хорошие деньги и живут в достатке. Ушли Кали-сто Паукар, Амадео Ильяс с женой, Деметрио Сумальякта, Хуан Медрано и Симона, которым родители очень советовали обвенчаться при первой возможности, Ромуло Кинто с женой и маленьким сыном, еще ничего не знавшим о бедах и лишениях, и многие другие — те, кто стоит для нас как бы в отдалении и чьих имен мы не назовем, не зная, доведется ли нам повстречать их на широких дорогах жизни. Думал уйти и Адриан Сантос, но родители удержали его, говоря, что он слишком молод…
Дела общины шли все хуже. Скот пропадал, а посевы на новых, холодных землях не обещали ничего хорошего. Год ожидался неурожайный; неясно было, удастся ли намолотить зерна хотя бы себе на прокорм.
К тому же дон Альваро не унимался. Надсмотрщик Рамон Брисеньо пригрозил пастухам, что скоро им придется повиноваться ему, как представителю помещика. Похоже было, что общинников хотят доконать голодом, и начинают с захвата скота. В таком случае действительно лучше уйти. Росендо молчал. Что мог он сказать? Старый алькальд страдал, видя распад общины, но удерживать людей значило бы обрекать их на рабство пли на голод.
Многие общинники считали себя слишком старыми, чтобы менять привычки, или боялись подвергать опасности большую семью. Уходившие не знали толком, куда им идти и что делать. Некоторые, подобно Аугусто Маки, поверили слухам и ожидали удачи. Покидая общину, народ спускался по тропинке, которая вела к селению; или шел по другой, пересекавшей каменные развалины и терявшейся в складках Вершины за дорогой в город; или, наконец, поднимался по третьей, которая извивалась в пустынной пуне. Уходили медленно, неся тяжелые узлы. Уходили во все стороны света…
Двое детей и одна старуха умерли от простуды.
Когда окучивали картофель, стояла очень плохая погода, и общинник Леандро Майта, ослабевший от лихорадки, схватил воспаление легких и тоже умер.
Его похоронили на кладбище, для которого выбрали место на одном из крутых склонов Вершины. Лучшего места не нашлось — пампу зимой затопляет, вода стоит по колено, а на склонах горы Руми расположилось само селение.
На новом кладбище было много камней, и могилу пришлось копать дважды; в первый раз наткнулись на огромный камень, помешавший рыть в глубину.
Леандро ушел к доброму Ансельмо, к старухе и двоим детям. На этой высоте, где холод сохраняет трупы, они пролежат долго под грозами, туманами, ветрами и солнцем, словно семья, уснувшая в огромном каменном доме.