XV. Кровь и каучук

Аугусто Маки шел по лесной тропе. Три глубоких и сильных чувства слились в его сердце. Одно родилось, когда он расстался с конем на площади Чачапойас и оборвалась последняя нить, связывавшая его с общиной. По сути дела, даже Бенито Кастро повезло больше, ведь ему не пришлось оставить своего коня. Аугусто потрепал буланого по шее, машинально взял тридцать солей и смотрел, как новый владелец ведет коня за узду, пока они не скрылись за поворотом. Кому понять невыразимую печаль крестьянина, который, расставшись со своей лошадью, остается один в незнакомом мире? Страдает и конь. Иные оборачиваются к хозяину и тоскливо ржут, а хозяин плачет. Лошадь так связана с его судьбой, так много вместе пережито, что хочется удержать ее и назвать другом. Но встают неодолимые препятствия, упрямые преграды, и пути расходятся, перед каждым — своя жизненная дорога. Коню в сельву нельзя, Аугусто можно. Буланый не заржал, лишь напряг свое сильное тело в ответ на нежное прикосновение хозяина и посмотрел на него черными бархатными глазами. Когда новый хозяин потянул за уздечку, он вдруг уперся, повернулся к Аугусто, словно просил у него защиты, но свистнул кнут, и в печальной покорности конь побрел медленным, опасливым шагом. Аугусто не заплакал лишь потому, что тут же стоял дон Ренато, с которым он подписал контракт и который твердил ему от самой Кахамарки, где выдал вперед триста солей, что сельве нужны железные сердца.

Другое чувство было связано с тем, что Аугусто уходил от гор в тропический лес. Мало-помалу за спиной оставались пики, скалы, холмы, склоны, откосы. Самый камень стал исчезать, зато зелени становилось все больше и больше. Трава превращалась в кустарник, кустарник — в рощу, роща — в лес, лес — в девственную сельву. Аугусто невольно оглядывался, и ему казалось, что он понемногу погружается в какую-то глубокую яму. Далеко-далеко, на горизонте, тянулась ломаная линия синих гор. То был его мир. Теперь он вступал в новый, ему неведомый мир — сельву.

Третье сильное чувство было связано с трудностями пути. Когда начался густой лес, погонщики, нанятые доном Ренато, вернулись с мулами назад, а шедшие впереди каучеро[31] пригнали десяток индейцев из сельвы, которые и понесли тюки, оружие, консервы, одежду, топоры. С силой и отрешенностью животных, терпеливые, как мулы, они, лишь изредка кряхтя под тяжестью нош, взвалили груз на плечи и двинулись вперед. Сельву прорезала тропа, вернее — туннель, где полом была топкая земля, сводом — ветви, а стенами — толстые стволы. Впереди шли индейцы, потом дон Репато, за ним — нанявшиеся на работу парии, среди них — Аугусто и каучеро. Был день, но казалось, что уже наступили сумерки. Время от времени сквозь густую листву просачивался луч солнца и неумолимо бил в глаза. Земля была вся в рытвинах. Они шли гуськом, и каждый видел лишь спину товарища, несколько стволов, а дальше — темноту, словно они уходили в ночь. Дон Ренато сказал, ощутив всю мощь и печаль амазонского леса:

— Ну, ребята, мы в сельве.

И в душе Аугусто слились воедино тоска по коню и родным горам, гнетущая тьма, усталость. А в сокровенной глубине сердца, затмевая все, сияла Маргича. Ноги по колено погружались в жидкую грязь. Один из индейцев носильщиков закричал: «Здесь глубоко!» Каучеро старались прижиматься к стволам на обочине тропы. Аугусто видел плохо. Он только слышал голоса. «Двигайтесь вперед!» И люди шли дальше, порой утопая в трясине по пояс. Носильщики, согнувшиеся под тяжестью тюков, были все в грязи. Те, кто нес карабины, держали их над головой. По обеим сторонам тропы, в неясном свете, пробивавшемся сквозь свод ветвей, чавкало болото. Когда топь опять стала только по колено, дон Ренато сказал:

— Говорят, в этой трясине, которую мы сейчас прошли, есть два каймана-людоеда. Я их, правду сказать, никогда не видел…

— Придумают тоже, кайманы-людоеды! — проворчал один из каучеро.

— А что такое кайман-людоед? — спросил Аугусто.

— Это который однажды отведал человечины, и она ему так понравилась, что он ничего другого есть не желает…

Да, они в сельве. С каждым шагом становилось все темнее. Над лесной мглою нависала настоящая ночь. Ветер гудел в вышине, раскачивая кроны и сотрясая стволы. На головы и плечи сыпался редкий и легкий лиственный дождь.

Вскоре путники остановились на ночлег у какой-то речки. Малиновый закат еще сиял над сельвой. Пока люди смывали с себя грязь, тьма заволокла небо, и на нем задрожали огромные низкие звезды. Каучеро — теперь мы будем причислять к ним Аугусто Маки и прочих, нанявшихся на работу, — сели ужинать у костра, а у самой воды расположились молчаливые и невеселые индейцы носильщики. На одних были серые рубахи, на других — лишь набедренные повязки. При свете костра на их бронзовых торсах можно было различить ссадины от веревок и пряжек. Раны гноились, и от всего тела шла вонь, как от потного мула.

Определив, что дождя не будет, носильщики улеглись прямо на земле, остальные — на одеяла. Костер погас, и светлячки протянули свои светящиеся нити. В чаще кричали звери и птицы. Один из каучеро посоветовал Аугусто не менять положения, чтобы не выбиться из лунки, продавленной в мягкой земле. Что ж, надо приобретать новые привычки… Но как все это незначительно по сравнению с громадой неведомой сельвы!.. Речушка мягко и бесшумно текла в надвинувшейся ночи, москиты негромко гудели, гигантские деревья тянулись к небу и расцветали звездами.


Хоть тропа и походила на туннель, все же она была выходом к прежнему, оставленному миру. А на лодке, среди бурного потока, Аугусто Маки почувствовал, что он и в самом деле вступил в иную жизнь. Длинные узкие каноэ плыли друг за другом. На некоторых из них был небольшой навес из пальмовых листьев. Казалось, что в стремнинах они должны бы перевернуться, но индейцы гребцы были ловки и опытны: в нужный момент они успевали дать лодке правильное направление, и она проскальзывала меж камней и воронок, словно рыба, которой вздумалось порезвиться на поверхности воды.

Бесчисленные деревья всех оттенков зеленого толпились на самом берегу. Местами встречались отмели, и вылезшие погреться на солнце кайманы, завидев лодки, стремглав бросались в воду. Стаи цапель, зеленых попугаев и еще каких-то редкостных птиц пролетали над головой, приветствуя криком путников. Подхваченные течением лодки летели, оставляя пенистый след; но пристань все не показывалась. Река неслась через пороги, волновалась, затихала, ширилась, подмывала землистые излучины, разъедала и оголяла корни деревьев, лизала белые пляжи, с ревом пробивалась сквозь скалистые теснины, становилась гладкой, как озеро, и снова бешено клубилась, урча жадными водоворотами. Несмотря на ширину, реку можно было охватить взором от берега до берега, но в длину она казалась бесконечной. Наконец каноэ юркнули в приток, и через два часа подошли к посту Кануко.


Сельва познается лишь тогда, когда тропа кончается и человек вступает в мир, где нет иных следов, кроме его собственных, да и те скоро исчезают под слоем листьев. Тогда-то он и попадает в цепкие объятия сельвы, и выдержать их дано лишь крепкому, ловкому, зоркому человеку. Иначе ты станешь жертвой хищников или погибнешь в бесконечном кружении ветвей, лиан, папоротников, корней, падающих и ползущих, поднимающихся, сплетающихся, вьющихся. Одни из них изо всех сил тянутся к солнцу, другие, отчаявшись, яростно впиваются в живые стволы, высасывая из них соки. Лианы развесили свои длинные плети, а стройные пальмы прорезают путаницу переплетенных ветвей. Пальм здесь столько, что никакому ученому не удалось описать все их виды. Женственные и благородные, рядом с каким-нибудь корявым деревом или с плетением лиан, они поднимают к небу свои роскошные плюмажи и манят человека, чтобы одарить его кокосом, гибким волокном, пригодным для гамаков, листьями, из которых плетут сомбреро, и, наконец, чтобы дать ему утерянный ориентир. Для этого пальма склоняет крону в направлении солнца, сколь бы густой ни была ее листва. Если путник поймет язык пальмы, он не заблудится и выйдет из бездонного леса. Пальма — стрелка компаса, а полюс сельвы — солнце.

Аугусто Маки, новичок с поста Кануко, вошел в сельву не один, с ним был старый сборщик каучука по имени Кармона. Кармона говорил ему:

— Страх перед сельвой у тебя пройдет, когда ты отойдешь лиг на десять от тропы, от зарубок на деревьях и вернешься…

Аугусто не мог отважиться на такой подвиг. Он спотыкался о корни деревьев, о лианы, ветви били его по лицу, он почти ничего не видел.

— Учись узнавать каучуконосы, — продолжал Кармона.

Они остановились перед истерзанным деревом. Ножевые раны изуродовали красивый белокожий ствол, и он истекал кровыо. Истекал здесь кровью и человек. Аугусто Маки повидал немало на посту Кануко и признал в этом растении брата по несчастью. Что ж, приходилось быть жестоким. Немного спустя они нашли еще нетронутое дерево, и ветеран вместе с новичком вонзили в теплую кору острое лезвие, опоясав дерево латунными чашечками, в которые должен был стекать густой сок. Но терять время на ожидание они не могли и потому пошли дальше. Возьмут, что накопится, на обратном пути.

Сельва росла и ширилась с каждым шагом. Вернулись они к вечеру. Больше каучуковых деревьев не нашли, но и то дерево, умирая, отдало им немало сока. На участке вырубленного леса стояло несколько бараков из пальмовых стволов. В одном поселились дон Ренато и начальник, которого звали Кустодио Ордоньес. В другом жили старшие каучеро, которым подчинялись обитатели сельвы. В третьем — пришлые индейцы, а лучше сказать, просто бедняки, потому что среди них были и белые и метисы. Бараки высились на толстых бревенчатых сваях, спасавших от сырости. В особом доме жили женщины, много женщин-индианок, наложниц дона Ренато, Ордоньеса и старших каучеро. Их обрекали на издевательства жестоких, похотливых и грубых людей.

Ордоньес был высок и крепок. Его худощавое лицо удлиняла острая бородка. Он носил сомбреро из пальмовых листьев, желтую рубаху и кожаные штаны. Пряжки на тяжелых сапогах были серебряные, на поясе всегда висел револьвер, на плече ружье. Дон Ренато был хозяином и главным управляющим поста Кануко, но Ордоньес отличался большей жестокостью.

Собирали каучуковый сок не только люди из Кануко. Индейцы, жившие в глубине сельвы, тоже должны были каждую субботу приносить свою долю. Они были рабами, их покорили пулями и бичом. Чтобы выполнять новую обязанность, им пришлось перестать охотиться, сеять, прясть. В субботу, с утра до вечера, со всех концов территории, принадлежавшей некогда их племени, шли мужчины, женщины, дети, нагруженные каучуковыми шарами, — меднолицые, длинноволосые, кто в серых рубахах, кто нагишом. Каучук принимали на вес, и индейцев, не сдавших всего сполна, привязывали к дереву и хлестали бичом. Даже детей зверски секли, и матери, чтобы их успокоить, обдували и лизали их кровоточащие ягодицы.

Ордоньес кричал:

— Лентяи! Приносите все меньше! Я вас не сечь буду, а убивать…

В давние времена борьба была жестокой. Одну историю стоит рассказать.

Шел тысяча восемьсот шестьдесят шестой год. В конце июня колеса речного парохода впервые вспенили воды реки Укайяли. «Путумайо» вышел из Икитоса в один из первых исследовательских рейсов, организованных военными. Лопасти беспокойно шлепали по воде, вдоль обоих берегов тянулась сельва. Много притоков, много заводей. Порой попадались дома первых колонизаторов, смело пришедших оспорить господство индейца и природы и упрямо прокладывавших себе путь топором и огнем. Торговали в те времена лесом, шкурами, плодами земли. Каучуковый сок еще не был промышленным сырьем. «Путумайо» прошел и по реке Качийяко, что значит «соленая вода». Вода действительно была соленой, река несла соль от самых истоков, — она начиналась среди больших гор каменной соли.

В августе упрямое судно, оставив за собой немало препятствий, поднималось по реке Пачитеа. Поселенцев по берегам становилось все меньше. Сама команда должна была рубить лес, чтобы поддерживать пар в котлах. Вперед продвигались медленно, а сельва, ревниво храня свою девственность, строила все новые козни. Судно сотрясали и таранили черные, тяжелые, наполовину затонувшие стволы. Команда поднимала давление в котлах, колеса упорно загребали воду, и «Путумайо» неотступно шел вверх. Но вдруг сильное течение швырнуло пароход на середину запруды, образовавшейся на повороте реки. Напрасно люди пытались вырваться из плена — судно лишь слегка покачивалось среди бревен, опоясавших его бока. Команде пришлось рубить стволы топорами, постепенно расчищая завал. Через сутки «Путумайо» был освобожден. Люди, вступающие в бой с сельвой, не из тех, что дают себя сломить. Они двинулись вперед, но сельва не сдавалась. На следующий день огромное бревно, врезавшись в пароход, проломило борт, и вода залила кормовые отсеки, — пришлось вытаскивать судно на песчаный берег. Пока шел ремонт, руководитель экспедиции направился к устью реки Пачитеа в поисках съестных припасов. Четырнадцатого августа на другом берегу появились четыре индейца кашиба и стали подавать исследователям дружественные знаки. Обнаженные, рослые, сильные, они были вооружены копьями. Все индейские племена боятся кашибов, никому не удавалось победить их. Но люди цивилизованные не имеют права на страх. Офицеры Тавара и Вест вместе с несколькими матросами спустили на воду лодку и поплыли. Кашибы приняли их дружественно и пригласили следовать за ними. Тавара и Вест пошли вдоль берега. Вдруг из-за деревьев, окаймлявших пляж, полетела туча стремительных стрел, и офицеры упали наземь. Четверо кашибов обернулись и всадили им копья в грудь. Матросы, уже причалившие лодку, не могли сразу оттолкнуть ее. Бросившись в воду, они вплавь добрались до «Путумайо». Меж тем индейцы подобрали трупы и исчезли в лесу. «Путумайо» возвратился в Икитос.

Но вскоре уже три судна — «Морона», «Напо» и «Путумайо»— поднимались по извилистой Укайяли. Вид горной цепи Канчауайя поражал взор: многие из членов экспедиции годами не видели камня, а некоторые впервые в жизни узрели такое нагромождение скал. В Канчауайе нет ничего особенного, она не так уж красива, но простые камни в мире ила, растений и воды превращаются в драгоценные.

Суда входят в устье Пачитеа. Кашибы населяют правый берег. Руководитель экспедиции префект Арана отряжает индейцев канибов отыскать нескольких мирных кашибов, живущих на левом берегу. Затем все высаживаются на острове Сетико, в трех милях ниже острова Чонта, где случилось несчастье, чтобы воинственные кашибы не услышали шума винтов и не насторожились.

На следующий день отряд выходит на лодках и каноэ, управляемых замиренными индейцами, и багровым жарким вечером достигает острова Чонта. Индейцы проводники сообщают, что жилища кашибов — лигах в шести в глубь леса, а вождь их — жестокий Янакуна. Решают идти ночью, чтобы напасть на спящих и взять их в плен.

И вот в сельву входят: солдаты, вооруженные винтовками; сорок индейцев — проводники и канибы, запасшиеся стрелами и жаждущие отомстить за прежние поражения; префект Арана; десять моряков с карабинами и достопочтенный отец Кальво с крестом.

Следуя за проводниками, острый взгляд которых пронизывает мрак, отряд идет всю ночь, не видя ничего, кроме деревьев и троп, утыканных острыми кольями, — индейцы специально вбивают их в землю, чтобы враги повредили ноги. В четыре утра каратели обнаруживают лодку, оставленную прежней экспедицией на берегу, и удивляются, как смогли кашибы проволочь ее через лесные дебри до этой глуши. Уже при свете они добираются до каких-то домиков. Домики совершенно пусты. Вперед! Пройдя большую банановую рощу, они снова оказываются в девственном лесу и наталкиваются на странные хижины, очень низкие и продолговатые, крытые пальмовыми листьями, с узкими щелями вместо окон. Кашибы пользуются ими во время охоты. Умея подражать крику животных и пению птиц, они прячутся внутри и кричат по-оленьи, или воркуют, как голуби, или стонут, как фазаны, и те спешат к своим мнимым сородичам, пока из щели не вылетает заостренная стрела, бьющая без промаха. Однако и здесь никого нет, и нигде не видно свежих следов. Внезапно слышится грохот барабана; ориентируясь по нему, отряд выходит к лесной поляне, где с полсотни индейцев с женщинами и детьми справляют праздник. Они пьют масато[32] и пляшут вокруг костра. По своим обычаям, кашибы сжигают трупы врагов, растворяют пепел в масато и пьют. Несомненно, тела Та-вары и Веста подверглись той же участи, и праздник идет с тех пор. Начинается паника, индейцы бегут, оставив несколько трупов, три женщины и четырнадцать юношей взяты в плен. Среди женщин оказывается жена самого Янакуны; крича и отбиваясь, она срывает с шеи ожерелье из прокаленных зубов и швыряет под ноги Аране. Отряд движется в обратный путь, но не проходит и пол-лиги, как яростные крики возвещают о появлении новых индейцев, которые, стреляя, выскакивают со всех сторон, явно намереваясь отбить пленных. Многие расплачиваются жизнью за свою безрассудную отвагу, но это лишь раззадоривает остальных и вызывает желание мстить. Янакуна носится взад и вперед, кричит, подбадривает свое войско. Почти в упор он пытается выстрелить в солдата — и катится на землю с пробитым лбом. Смерть вождя ожесточает индейцев, они нападают еще неистовей, но винтовки и карабины удерживают их на расстоянии, и отряд продвигается дальше, заливая сельву кровью и усеивая трупами. К пяти вечера Арана со своими людьми выходит к острову Чонта. Весь день сюда сбегались кашибы, и теперь песчаный берег бурлит яростной, щетинящейся стрелами толпой. Но уже подошли все три судна, получившие приказ ожидать отряд в этом месте. Не знакомые с артиллерией индейцы уверены, что враг в ловушке, пройти отряд не сможет. Суда выстраиваются одно за другим, и в решающий момент, когда индейцы готовы пронзить тысячью стрел всякого, кто высунет голову, разом бьют пушки. Эхо и новые залпы, как гром, разносятся над сельвой. В столь густой массе шрапнель косит наповал, а оставшиеся в живых кашибы с воплями кидаются в чащу по набухшему от крови песку, топча изуродованные трупы и корчащихся раненых.

Это место назвали «Портом Кары», и, чтобы утвердить свою власть, экспедиция продолжила путь вверх по Пачитеа.

С этого времени и началось покорение сельвы. Эпоха каучука стала его апогеем, но покорение еще не закончилось. Тысячи отважных людей пришли сюда за каучуком. Их вели жадность и бесстрашие, доведенные до предела и извращенные до варварства там, где закон начертан на дуле ружья. Многие храбрые племена индейцев продолжали сопротивление, но их безжалостно истребляли. Участь замиренных и покорных была не лучше, их превращали во вьючных животных. Но временами и они поднимались, чтобы стряхнуть с себя гнет…

С каждым днем все меньше индейцев приносило каучук в Кануко. Дон Ренато счел за благо уйти, уступив пост, а заодно и людей вместе с их долгами, Кустодио Ордоньесу. Тщетно Аугусто Маки просил отпустить его. Он был должен сто солей, и пришлось остаться. Он стал пленником вдвойне — у хозяина и у сельвы. Если убежать в чащу, заблудишься, а чтобы идти по реке, нужны и лодка и опыт, иначе не одолеешь порогов. Жизнь в Кануко текла медленно и тягостно. За бараками стеной стоял лес, впереди была река, па другом берегу — опять лес, а вверху — небо, затянутое плотными тучами или расплавленное жарким солнцем. Каждые полмесяца — месяц из Икитоса приходило суденышко, привозило продукты и почту, забирало каучук. Только оно и связывало промысел с внешним миром. Привозили и спиртное, и начальство напивалось, особенно Ордоньес. Тогда он принимался палить из револьвера и мучить пятнадцатилетнюю индианку Майби. Во время ливней река выходила из берегов, а потом отступала на середину русла, обнажая широкие пляжи, где откладывали яйца водяные черепахи. Если столетнее дерево падало, расщепленное молнией, на этом месте десять других радостно тянулись к солнцу. Сельва бессмертна благодаря плодородной почве, животворному теплу, обильным дождям и яркому солнцу. Глядя на нее, легко понять, что жизнь ее не в корнях и не в плодах, а в стихийных силах.


С каждым днем Аугусто все больше углублялся в сельву, хотя еще не один, с Кармоной. Понемногу он стал осваиваться, но ощущение таинственности, которое навевала на него сельва, не исчезало. Ему все мерещилось, что за теми пределами, до которых он доходил, где-то дальше, прячется тревожная тайна. Кармона говорил, что дело это обычное, и даже старые каучеро, да и сами обитатели сельвы не рады оказаться в глубине чащи одни. Они боятся не зверей и не лесных индейцев, но зова неизвестности.


В лесной глуши Аугусто научился распознавать птиц. Некоторые из них привлекали его своей необычностью. Это были уанкави, бесстрашно охотящийся на змей; зимородок, который питается рыбой (сев на склонившуюся над водой ветку, он роняет свои содержащие семена экскременты, а потом стремительно ныряет и хватает приближающуюся рыбу); тукан, который поддевает чашевидные листья так, чтобы вода из них вылилась в его толстый и безобразный клюв, а в дождь поднимает его к небу, потому что пить сам не умеет; и еще какие-то весело и нежно поющие птицы, стаями летающие вдоль берегов. Этих легче всего увидеть, а другие живут на крыше сельвы и лишь изредка проносятся перед глазами снопом огня, золота, изумрудов или комком снега. Зато часто слышится их радостный щебет.

А когда однажды вечером невдалеке от Кануко запела айаймама, кто-то рассказал одну из многих сложенных о ней легенд. Когда луна серебрит листву огромных деревьев и воды огромных рек, айаймама протяжно и скорбно поет в глубине тропического леса, словно жалуясь: «Ай, ай, мама!..» Никто эту птицу не видел, ее знают лишь по голосу. А все из-за колдовства Чульячаки. Дело было так.

Давно, очень давно на берегах притока Напо — реки, пробирающейся по сельве до самой Амазонки, жило племя секойя, а касиком в нем был Кораике. Как у всех индейцев, у него была хижина из пальмовых бревен, крытая листьями. Тут он жил со своей женой, которую звали Нара, и маленькой дочкой. Одно слово, что жил, потому что на самом деле Коранке почти никогда не сидел дома. Человек он был сильный, храбрый и всегда охотился в самой чаще. В то, что высмотрел его глаз, тут же впивалась стрела или врезалось деревянное копье, крепкое, как камень. Гибли лесные утки, тапиры, олени, и не один ягуар, попытавшийся внезапно напасть на него, валился на землю с расплющенным черепом. Враги его очень боялись.

Силен и храбр был Коранке, красива и ловка Нара. Глаза глубокие, как река, губы — точно спелые плоды, черные волосы лоснились, словно крыло паухиля, а кожа гладкая, как древесина кедра. Она умела ткать рубахи и покрывала из хлопковой нити, плести гамаки из волокна гибкой пальмы, лепить горшки и кувшины из глины, обрабатывать свой участок, где пышно росли маис, юкка и бананы.

Маленькая дочка набиралась отцовской силы и материнской красоты и была похожа на прекрасный цветок.

Но тут-то и вмешался Чульячаки. Это злой дух в обличим человека, но одна нога у него людская, а другая козлиная или оленья. Он злобен и хитер. Он не щадит индейцев, да и белых, которые приходят в сельву рубить красное дерево или кедр, или охотиться за ящерицами и анакондами ради их кожи, или добывать каучук. Чульячаки топит людей в болотах и реках, запутывает в непролазной чаще или нападает на них, обернувшись диким зверем. Беда перейти ему дорогу, но хуже, если дорогу перейдет он.

Однажды Чульячаки проходил мимо хижины касика, заметил Нару и полюбил ее. Злой Дух умеет принимать образ, какой ему вздумается, и он превращался то в птицу, то в насекомое, чтобы быть рядом с красавицей и смотреть на нее.

Но скоро ему это надоело, и он захотел увести Нару с собой. Тогда он убрался в чащу, принял человеческий облик, а чтобы не являться голым, кое-как оделся, убив бедного индейца, который охотился неподалеку, и сняв с него рубаху, достаточно длинную, чтобы скрыть оленью ногу. В таком виде Чульячаки пришел к реке и забрал там лодку, оставленную на берегу мальчиком, собиравшим целебные травы. Такому злодею, как он, не жалко ни индейца, ни мальчика, которому не на чем было вернуться домой. И вот злой дух добрался на веслах до касикова дома, стоявшего на самом берегу.

— Нара, прекрасная Нара, жена касика Коранке, — проговорил он, подплывая, — я голодный путник, выйди и накорми меня…

Прекрасная Нара приготовила ему в выдолбленной тыкве юкки, вареного маиса и бананов. Он сел у порога и не спеша обедал, все время поглядывая на Нару, а потом сказал:

— Прекрасная Нара, я не голодный путник, как ты могла подумать, а пришел я из-за тебя. Я покорен твоей красотой. Пойдем со мною…

Нара ему отвечала:

— Я не могу оставить касика Коранке…

Чульячаки просил и плакал, плакал и просил, чтобы

Нара пошла с ним.

— Я не брошу касика Коранке, — повторяла Нара.

Чульячаки разозлился, сел в лодку и поплыл вниз по реке.

Нара пригляделась к следу, который гость оставил на песке, и, заметив, что одна ступня человечья, а другая оленья, так и вскрикнула: «Это Чульячаки!» Но когда касик вернулся с охоты, она промолчала, чтобы не навести на него гнева злого духа.

Прошло шесть месяцев, и вот однажды под вечер какой-то человек причалил лодку напротив хижины. На нем была богатая туника, голова украшена яркими перьями, на шее — ожерелья.

— Нара, прекрасная Нара, — сказал он, сходя на землю и разворачивая несчетные подарки, — теперь ты видишь, как я богат. Вся сельва принадлежит мне. Пойди со мной, и все будет твое.

И он разложил перед ней самые удивительные цветы, самые вкусные плоды и самые прекрасные вещи: накидки, вазы, гамаки, рубахи, ожерелья из зубов и семян, — какие только изготовляют обитатели сельвы. На одной руке Чульячаки сидел белый как день гуакамайо[33], на другой — черный как ночь паухиль.

— Я вижу и знаю, что ты богат, — отвечала Нара, краем глаза заметив тот же след, — но ни за что в мире я не брошу касика Коранке…

Тогда Чульячаки вскричал, и из реки вылезла анаконда, он еще раз вскричал, и из сельвы выскочил ягуар. Анаконда свернулась огромным клубком, а ягуар вогнул кошачью спину.

— Теперь ты видишь? — сказал Чульячаки. — Я хозяин всей сельвы и всех зверей. Я погублю тебя, если ты не пойдешь со мной.

— Губи, — отвечала Нара.

— Погублю касика Коранке! — сказал Чульячаки.

— Он предпочтет гибель, — не сдавалась Нара.

Тут злой дух подумал с минуту.

— Я мог бы взять тебя силой, — проговорил он, — но не хочу, в этом нет удовольствия. Я еще раз приду через полгода, и, если ты откажешься, я страшно накажу тебя…

Анаконда уползла в реку, ягуар убежал в лес, а Чульячаки забрал все подарки, сел в лодку и снова исчез вдали.

Когда Коранке вернулся с охоты, Нара поведала ему обо всем, скрывать больше она не могла, и касик решил остаться дома, чтобы защитить жену и дочь, когда Чульячаки вернется.

Сказано — сделано. Коранке натянул на свой лук новую тетиву, заострил стрелы и днем и ночью ходил вокруг хижины. Однажды вечером перед Нарой вдруг предстал Чульячаки.

— Пойди со мной, — сказал он, — последний раз прошу тебя. Если не пойдешь, я превращу твою дочь в птицу. Она вечно будет плакать в сельве и станет такой пугливой, что никто из людей не сможет ее увидеть. А если кто ее увидит, чары рассеятся и она станет человеком… Пойди, пойди со мной, прошу тебя в последний раз…

Нара замерла от испуга, но, пересилив себя, стала звать:

— Коранке, Коранке…

Касик примчался точно ветер, натянул лук, чтобы пронзить грудь Чульячаки, но тот исчез в чаще.

Отец и мать побежали туда, где спала их дочка, и увидели пустой гамак. А из гулкой зелени леса до них донесся горестный крик: «Ай, ай, мама!» Отсюда и пошло имя заколдованной птицы.

Нара и Коранке вскоре умерли, не в силах слышать жалобного голоса пугливой птицы, на которую нельзя и взглянуть.

Айаймама все поет, особенно в лунные ночи, и люди всегда вглядываются в чащу, в надежде ее расколдовать. Но до сих пор никто так ее и не увидел…


Пришла пора цветения орхидей, и Аугусто по запаху нашел за бараками, на опушке леса, настоящие заросли. Сначала он ощутил легкое благовоние, потом запах стал острее, привязчивей, от него болела голова и даже поташнивало. Большелистый кустарник был весь усеян стручками, они мерно покачивались, разливая дурманящий аромат. Тропический лес не знает меры и в запахах.

Аромат был так густ и навязчив, что Ордоньес крикнул:

— Уберите эту ваниль…

Десять каучеро взяли мачете, вырубили орхидеи, и по реке поплыли зеленые пахучие острова.


Ночами Аугусто думал о Маргиче. День был полон забот, в сельве надо постоянно смотреть в оба, зато ночью, свернувшись в гамаке, под голоса рассказчиков или жужжание москитов, можно предаваться воспоминаниям. Сначала Аугусто очень скучал и мечтал скорее вернуться. Потом отчаяние, как тугие лианы, оплело его волю, и Маргича стала лишь неверной надеждой. Что было делать ему, зажатому в тиски сельвой и долгами? Кроме того, ему не хотелось возвращаться ни с чем. Кармона говорил, что можно сменить хозяина, перебежать к другому. Но как? Нельзя вечно жить в чащобе, а выйдешь из нее — кругом вербовщики, приказчики, начальники, которые всегда сговорятся между собой. Однажды на пост Кануко приплыл в небольшой лодке каучеро, которого звали просто Мулатом. У него не было долгов, он работал в глубине сельвы и пригнал черные комки каучука прямо по реке, подталкивая их с лодки, как пастух сказочной водной отары. Только два шара потерялись в дороге. Он выловил каучук и стал дожидаться суденышка из Икитоса. Ордоньес смотрел на разложенное добро жадными глазами, предлагал деньги и даже грозился, но Мулат не спал всю ночь, сторожа свое сокровище с ружьем в руках, а на следующий день пришло судно. Кармона и Аугусто поговорили с Мулатом, и он обещал им помочь, когда вернется…


У одного каучеро была гитара из панциря броненосца, и он пел вечерами, подыгрывая себе. Чаще это были ярави, вальсы и печальные песни, оплакивающие тягостную жизнь рабов сельвы. А когда выпьет, он пел:

Предлагал я девчонке

золотую корону,

перуанское знамя

я сулил ей влюбленно.

Ты меня не зови —

ухожу в Явари,

а потом до рассвета

в Какета отправляюсь,

ай-яй-яй,

все по сельве скитаюсь!

Речь шла о набегах и битвах в чужих краях. Перуанские добытчики каучука кровью и огнем покорили Какета и торжествовали вовсю, хотя выиграл от этого лишь предприниматель Арриаса и его компания «Амазон рпвер».

Какета была далеко, и Аугусто мало что в этом понимал. Песня нравилась ему, потому что была веселой, а веселье — цветок, редкий в сельве, как виктория-регия, которая растет на прудах и озерах. Говорили, что красивей ее ничего нет на свете.

Ему нравились всякие песни, даже грустные. Сам Аугусто пел хуже.

Нара из сказки напоминала ему Маргичу, по еще больше — юную Майби. Стараясь, чтобы Ордоньес не заметил, Аугусто часто глядел, как Майби идет из женского барака к дому хозяина. Иногда на ней была рубаха, иной раз она ходила обнаженной. Прекрасным было ее смуглое крепкое тело, несмотря на все муки… Грудь мягко вздымалась, живот был гладкий, бедра двигались красиво и мерно. На круглом лице, окаймленном иссиня-черными волосами, чернели глаза испуганной птицы, а у губ пролегла печальная складка. Да, Майби напоминала Пару из сказки. Все каучеро мечтали о ней и, может быть, любили ее в мечтах. Их возлюбленные были некрасивы, а у многих вообще не было женщин.

Кармона рассказывал про одного гринго Мак-Кензи, миссионера в племени агуаруна. Однажды в горах Кахамарки Мак-Кензи и Кармону, служившего у него помощником, чуть не убила толпа, науськанная одним священником, который заявил, что гринго — сам антихрист. К счастью, они запаслись хорошими лошадьми и не помчались галопом, а просто полетели. Агуаруны любили Мак-Кензи, слушали его протестантские мессы, принимали от пего подарки, а главное, помогали ему расправляться с припасами. Благочестия у них было хоть отбавляй. Потом, в эпоху каучуковой лихорадки, они защищали от пришельцев свою территорию Нижнего Мараньона, как-то раз даже вырезали всех каучеро на одном посту за то, что управляющий не вернул им сансу — высушенную голову касика, они выменяли ее па ружье, а управляющий отправил в Лиму. Да, впрочем, речь шла о женщинах. Эти агуаруны, когда одноплеменник уведет у кого-нибудь женщину, бьют его мачете по голове. У некоторых па темени больше борозд, чем на поле. Чужаков они просто убивают. А хуже всего, что индейцы узнают о неверности по запаху, и женщине приходится сознаться. Когда Кармона завел себе женщину из этого племени, они устраивали себе ложе из пальмовых листьев, а потом выбрасывали их в реку. Да, всякое случалось…

В Кануко женщины были измученные и старые, а Майби, Майби… Ордоньес зверски терзал ее. Когда суденышко, как обычно, привозило спиртное, он напивался больше всех, ревел в своей комнате, ругался, потом звал Майби или сам шел к ней, и начиналось:

— Ты меня не любишь, потому что ты шлюха. Ты спишь с другими. Ну, я тебя проучу!

Он вел молодую женщину на опушку и нагую привязывал к дереву. Всю ночь ее жалили москиты и бесчисленные лесные насекомые, а утром все тело бывало в нарывах и в крови. Тогда Ордоньес, который беспробудно пил до утра, нацеплял ей веревку на шею и бросал в реку. Майби билась, чтобы не утонуть, держала веревку, не давая ей затянуться вокруг шеи. Водой с нее смывало кровь, и Ордоньес, насладившись зрелищем, вытаскивал ее из воды и говорил:

— Ступай, шлюха! В следующий раз убью…

Она ложилась в гамак, и другие индианки делали ей примочки из трав. Майби не плакала и не жаловалась. У нее не было сил даже для слез.

Сцена эта повторялась всякий раз, как Ордоньес напивался. Но однажды он изменил тактику:

— Вот ты у меня отощаешь, так перестанут на тебя глаза пялить… Надоела ты мне… — сказал он и запер ее в тесную каморку, рядом с женским бараком. Приносить ей воду и пищу он запретил, сам же пил, не переставая, и сторожил каморку, покрикивая:

— Если увижу хоть одну собаку — убью.

Аугусто очень страдал за Майби. На вторую ночь, когда Ордоньес пошел к себе еще выпить, он принес ей кувшин воды и несколько бананов. Майби сказала: «Ты добрый», — грудным робким голосом. На третий день Ордоньес протрезвился и выпустил ее.


Аугусто поручили другую работу — делать каучуковые шары. Сидя у костра из дымящихся пальмовых листьев, он обмакивал деревянный шест в бочку с каучуковым соком и держал ее над огнем, чтобы сок, понемногу налипая на нее, уплотнялся. Он очень хорошо справлялся бы со своей работой, если бы не поглядывал на Майби. Она тоже на него смотрела. Майби была красива, Аугусто ладен и крепок.

Но они не всегда решались взглянуть друг на друга и косились в сторону. Иной раз им приходилось видеть страшные картины. Сок иссякал, а Ордоньес требовал еще и еще. Как-то в субботу к вечеру два измученных индейца принесли всего один ком. Приходившие днем тоже не донесли своей нормы, и их выпороли. А сейчас ненасытный Ордоньес чуть не задохнулся:

— Врете, мерзавцы, врете!

У него дергалась борода, а побелевшие от злости глаза метали искры.

— Больше нету… Больше нету… — бормотали индейцы, беспомощно глядя на сельву. И в самом деле каучуконосы стали встречаться все реже.

— Как это нету? Разленились, не работаете!..

Ордоньес выхватил из ножен длинный острый мачете, больше похожий на саблю, и, налетев на того, кто стоял к нему ближе, одним ударом отсек ему голову. Тело тяжело грохнулось оземь. Остальные индейцы кинулись в лес, а Ордоньес, потрясая мачете, приказал:

— Бросьте тело в реку, а голову насадите на пику и поставьте у дороги, для примера бездельникам…

Что-то мрачное и страшное змеей поползло по сельве. Аугусто все сидел у костра, а Кармона, возвращаясь из леса, говорил ему:

— Слушай, дело дрянь. Я очень редко встречаю индейцев за работой, хотя приходится ходить далеко. Один при мне точил стрелы, якобы для охоты на птиц. Странно… Для этого не заготавливают полсотни стрел. Хуже всего, что беда научила их объединяться, и теперь они друзья с соседним племенем, которое умеет добывать кураре.

Аугусто уже слыхал об этом яде, вызывающем мгновенный паралич. Кармона продолжал:

— Ордоньес узнал про это от других каучеро. Он хорохорится, говорит: пускай восстают, я один с ними управлюсь.

Но сельва принесла Аугусто другое, внезапное несчастье. Он замечал и раньше, что от огня сок брызгает, и горячие капельки нередко обжигали ему руки. Но вот однажды он слишком низко опустил палку, или пламя поднялось повыше, или в соке было что-то особенное, и кипящая масса волною плеснула ему в лицо. Он почувствовал, как в глаза впились ножи, и упал наземь. Когда Аугусто очнулся, крича от боли, ему лили на лицо воду и с трудом отдирали приставшую к коже маску. Потом положили на глаза примочку из целебных трав. Боль была такая, что он ничего не слышал. И все же, напрягая слух, он различил как бы издалека:

— Сколько раз это случалось, а все не одумаются.

— Должны давать защитные очки.

— А им что? Одним слепым больше…

Слепым!

— Я ослепну? — простонал Аугусто.

Над ним застыло молчание, лишь тихо шуршали деревья. Аугусто отнесли в гамак, и он стал дожидаться Кармоны, ничего не видя вокруг. Ему не хотелось терять надежду, и он доверчиво ждал друга. Кармона сказал:

— Да, худо… Подождем, пока раны заживут, а там посмотрим…

— Что же ты меня не предупредил?

— Надо бы, — горестно проговорил Кармона, — но мы так заняты, я и не подумал, что ты не знаешь, как коварен каучук…

Тревожно потянулись дни. Лечила Аугусто какая-то старуха (он понял это по голосу), а не ухаживал никто. Ел он только вечером, когда возвращался Кармона. Работников становилось все меньше, — может, индейцы убивали их в сельве. Аугусто раздумывал о своей судьбе и понял, что непоправимо ошибся, покинув общину. Сначала вроде бы все шло неплохо, — конечно, он закабалился, но его хоть не секли, как местных индейцев, он не болел и даже собирался бежать с Кармоной и Мулатом. Однако рано пли поздно сельва расправляется с человеком. Когда старуха сняла повязку, он увидел лишь мрак.

В субботу никто из индейцев не принес каучука, и Ордоньес распорядился:

— Завтра идем в карательный поход…

Но в ту же ночь сельва содрогнулась от грозных и величавых звуков. Убежали все здешние индейцы, даже Майби, и магуарё, как в былые времена, сзывал племена на битву. Магуаре — полый ствол, который висит на двух бревнах, и по нему бьют деревянной колотушкой. Могучий звук долетал за многие лиги и звенел в ушах.

— Идем на пост Сачайяку, — приказал Ордоньес. — Там все остальные.

Каучеро быстро собрались и пошли на пристань. Аугусто кричал в отчаянии:

— Не бросайте меня!

Но никто не обращал на него внимания. Когда ему показалось, что каучеро уже садятся в лодки, он вышел из барака и ощупью направился к реке.

— На что нам лишнее бремя? — сказал кто-то.

Весла зашлепали, и шум утих вдали. Он крикнул еще раз:

— Не бросайте!

Голос его заглушили удары магуаре. Тогда он вернулся, хватаясь за деревья, нашел свой гамак — других гамаков уже не было, — лег, но от страха не мог заснуть. Индейцы, живущие в сельве, думал Аугусто, не знают, что и он — из рабов. Ему говорили, что они убивают всех, кто не ответит им на их языке.

Гулкие удары сотрясали ночь.

Шли часы, и вдруг дрожащий голос ворвался в его скорбное одиночество.

— Аугусто! — позвала Майби.

Он закричал от радости и протянул руки. Майби рассказала, что ушла из сельвы, потому что индейцев ее племени, конечно, разобьют — так уже случилось, когда она была маленькой, — и ей больно видеть их гибель. И потом она чувствовала, что Аугусто здесь. Впервые он подумал, что лицо его теперь чудовищно, но все же обнял Майби. И могучая, печальная и радостная любовь соединила двух несчастных.


На другой день к ударам магуаре присоединилась тревожная пальба. Спасаясь от пуль, мимо промчались ягуар, два оленя и тапир. Майби рассказывала обо всем Аугусто, и он строил предположения о ходе битвы. Быть может, там есть и пулеметы. Он их видел однажды.

Между тем триста каучеро, собравшиеся в Сачайяку, неумолимо наступали. Еще триста двигались от поста, расположенного ближе к индейцам, и сейчас окружали их. Ордоньес возглавлял отряд из Кануко, меткими выстрелами сбивая спрятавшихся на деревьях врагов. Тем, кто падал с дерева, но был еще жив, он разбивал голову прикладом. Стрелы долго его миловали, но одна наконец впилась ему в плечо. Он вырвал ее и крикнул:

— Яд… кураре… Отомстите им! — и попытался снова выстрелить, но рука его не слушалась. Он прошел, качаясь, несколько шагов и упал: — Вперед… не щадите… — были его последние слова.

Каучеро двинулись дальше. Поблизости мирно, словно спящий, лежал мертвый индеец. Ордоньес зашевелился, но левая рука онемела, и ноги отнимались. Кураре — яд, добываемый из трав, парализует двигательные нервы. Ордоньес знал это, и мысль о скорой смерти страшила его. Ему бы хотелось разбить индейцу голову, впиться зубами в его горло, но пальцы задеревенели, и тщетно пытался он ущипнуть себя, чтобы убедиться, жив ли. Дышать уже трудно, и сознание куда-то уходит. Лес странно изогнулся, ветви и стволы переплелись, словно гигантские змеи. Мрак сгущался, и, все больше напрягая зрение, Ордоньес видел одну лишь мглу…

Наконец он потерял сознание, продолжая прерывисто и хрипло стенать. Лицо стало черно-лиловым, и он умер у ног сельвы, убившей его своим ядом.


Гром грохотал три дня, и вот магуаре замолк, но стрельба не прекращалась. Майби и Аугусто решили, что индейцы разбиты — иначе магуаре продолжал бы греметь и уцелевшие каратели бежали бы на каноэ вниз по реке. А пальба, наверное, означает, что начались расстрелы. Однако вблизи Кануко сельва молчала. Но тишина эта обманчива. Мир и молчание сельвы издавна скрывают самые страшные беды.

На следующий день вернулись уцелевшие каучеро. Многие погибли, а те, что остались живы, взяли в плен триста женщин. Индейских вождей обезглавили или расстреляли, а прочие согласились снова поставлять каучук, чего бы это им не стоило. Смерть Ордоньеса списала долги, и все были довольны, хоть и смертельно измучены.

Молодых женщин теперь хватало, и Майби никто не трогал. Но работа была такой же страшной, как прежде, — в сельве царит закон сильного. В Кануко началась борьба за власть, и явились новые Ордоньесы, на горе индейцам.

Майби и Аугусто построили себе шалаш у самого леса. Майби развела юкку и бананы, Аугусто плел гамаки и циновки, а потом продавал их или выменивал у приплывавших сюда людей.

В тихие ночи, когда огромная южная луна медленно проплывает над сельвой, жена рассказывала мужу разные истории и пела нежные песни, а он, слушая ее, вспоминал о зачарованной птице. Вот и Майби невидимой птицей поет в беспросветной ночи.

Загрузка...