I. Росендо Маки и община

Беда!

Темная юркая змейка пересекла дорогу, оставляя в потревоженной пыли невесомый след. Она скользнула быстро, словно черная стрела рока, и Росендо не успел убить ее. В воздухе сверкнул клинок, но длинное змеиное тело уже извивалось в придорожных кустах.

Беда!

Индеец Росендо Маки сунул мачете в кожаные ножны, привязанные к длинному черному ремню, который четко выделялся на широком многоцветном вязаном поясе. Он не знал, что делать, хотел было пойти дальше, но не смог, испугался. Он понял, что заросли у дороги очень густые, и змейка могла остаться там. Надо ее прикончить, ведь змея — дурная примета. Именно так от-колдовывались люди от филинов и змей. Росендо снял пончо, чтобы не зацепиться и не застрять в кустах, разулся, чтобы ступать потише, походил для хитрости туда-сюда и, обнажив мачете, нырнул в заросли. Если бы собратья по общине увидели, как он, в одной рубашке, рыщет в кустах, словно встревоженный пес, они бы сказали: «Что это с нашим алькальдом?[8] Не рехнулся ли на старости?» Он пробирался среди искривленных кустов с блестящими листьями и задевал головой за созревшие в свой час лиловые ягоды. Росендо любил их, но рвать не стал. Его зоркие, как у зверя, глаза блестели напряженно и гневно, высматривая каждый тайник, где шуршит муравей, несущий свою ношу, страстно жужжит шмель, прорастает зерно, оброненное птицей или перезрелым плодом, и неутомимый долгоносик прокладывает ход в земле. Вдруг вспорхнул воробей, и Росендо увидел гнездо, приютившееся меж веток, а в нем — двух голых, зябких птенцов, разевавших треугольные клювы. Он решил, что змея непременно здесь, неподалеку от беззащитных пташек. Сбежавший было родитель вернулся с супругой, и они запрыгали с ветки на ветку, страшась человека и не желая покидать детей. Человек же принялся искать с новым пылом, но змеи нигде не было. Он вышел из кустов, спрятал мачете в ножны, накинул яркое пончо и зашагал дальше.

Беда!

Он устал, голова у него горела и во рту пересохло. От поисков устать он не мог, и это его пугало. Должно быть, дело тут в дурном предчувствии. Он предчувствовал беду, нет — он знал и мучился несказанно. Вскоре он увидел еле сочащуюся струйку. Набрав в шляпу воды, он жадно выпил несколько глотков. Ему стало легче, и он пошел дальше чуть бодрее. Эта змея, думал он, просто увидела со склона воробьиное гнездо и поползла к добыче, а он совершенно случайно попался ей на пути. Вот и все. А может, она чуяла, что он здесь пройдет, и по вредности своей сказала: «Напугаю-ка я этого раба божьего». А с другой стороны, человек ведь чаще надеется, вот змея и решила: «Идет тут один, и не знает и знать не хочет своей беды. Предупрежу-ка я его!» Да, не иначе. От судьбы не уйдешь.

Беда, беда!

Росендо Маки был в горах, искал травы, настой из которых знахарка велела пить его старухе жене. Правда, он и просто хотел помериться силой со склонами и насмотреться на дали. Он любил просторы и величие Анд. Его радовал снежный пик Урпильяу, седой и вещий, словно мудрый старец; и яростная Уарка, непрестанно сражающаяся с тучами и ветром; и угловатый Уильок, на котором всегда спит па спине индеец; и гора, похожая на пуму, застывшую перед прыжком; и незлобивая, пузатая Сунн, которую презирают гордые соседи; и мирный Мамай, щеголяющий многоцветным нарядом посевов, среди которых лишь издали разглядишь полосу камней; и эта гора, и эта, и вон та… Он был индейцем, для него у всех этих гор была душа и воля, и он мог подолгу неотрывно глядеть на них, веря, что Анды знают чудесную тайну бытия. Глядел он на них со склона Руми — горы, увенчанной синим камнем, устремленным в небо, как копье. Она была не так высока, чтобы покрыться снегами, и не так мала, чтобы человек мог одолеть ее с одного раза. Все силы ее ушли в дерзновенную вершину, а ниже располагались скалы поменьше, полегче и потупее. «Руми» значит «камень», и склоны ее действительно усеяны иссиня-черными камнями. И как остроту пика смягчали те, меньшие скалы, так жесткая неприютность камней смягчалась и исчезала, если ты спускался с горы. Чем ниже, тем больше было кустов, травы, деревьев, посевов. По одному склону шла красивая расщелина, густо поросшая лесом и обильно орошенная чистой водой. Гора была доброй и суровой, упрямой и заботливой, важной и милостивой. Индеец Росендо Маки думал, что знает все сокровенное ее души и плоти, как себя самого. Нет, это не совсем верно, скажем лучше — он знал ее, как свою жену, ибо любовь способствует полноте обладания и познания. Только жена его состарилась и все болела, а гора не менялась. Росендо Маки думал порой: «Неужели земля лучше женщины?» Он никогда не додумывал до конца, но землю очень любил.

И вот когда он спускался с горы, змея переползла дорогу предвестницей беды. Дорога и сама вилась змеей, спускаясь все ниже по склону. Напрягая взор, Росендо Маки уже видел несколько крыш. Вдруг сладостный запах зрелой пшеницы разбился об его грудь и снова, зародившись где-то вдали, мягкой волной покатился к нему.

Поле медленно и призывно волновалось под ветром, и Росендо присел на большой валун, по неведомой прихоти задержавшийся на уступе. Поле почти совсем пожелтело, лишь несколько пятен зеленело на нем, и оно походило на радужное высокогорное озеро. Тяжелые колосья колыхались, мерно и медленно потрескивая. И вдруг Росендо почувствовал, что с сердца свалился камень и мир стал красивым и добрым, словно волнующаяся нива. Покой снизошел на него; он знал, что его ждет неизбежное, перед которым нужно смириться. Жена умрет или сам он? Да что там, оба они старые, обоим пора умирать. А может, беда грозит общине? Во всяком случае, он всегда был хорошим алькальдом.

С уступа он видел простые и крепкие дома, где жила их община, владевшая многими землями и стадами. Дорога входила в деревню через овраг и шла прямо меж домами, гордо зовясь Главной улицей, а середина ее, где с одной стороны домов не было, звалась Площадью. Там в глубине прямоугольника, за двумя-тремя тенистыми деревьями, виднелась небольшая часовня, по сторонам же его стояли домики, крытые красной черепицей или серой соломой, и стены их были желтые, лиловые, розовые, а перед ними пестрели грядки бобов, гороха, фасоли, окаймленные густыми деревьями, сочными смоковницами и синеватыми агавами. Веселые цвета стен радовали глаз, и казалось, что еще радостней жить в самих домиках. Но вправе ли судить об этом мы, дети цивилизации? Мы можем, взглянув со стороны, решить, что жить здесь неплохо или плохо; но те, кто здесь живет, испокон веков знают, что счастья нет без правды, а правда лишь там, где хорошо всем. Так уж установили и время, и предание, и человеческая воля, и щедрая земля. Однако люди этой общины и впрямь не жаловались на жизнь.

Это и чувствовал сейчас Росендо, чувствовал, а не думал, хотя в конечном счете он и думал об этом, глядя с тихим довольством на родную деревню. В самом низу склона, по обеим сторонам дороги, волнами ходила спелая, густая пшеница. Подальше, за домами и за пестрыми грядками, на укрытой от ветра земле шумел бородатый маис. Посеяли много, и жатва обещала быть обильной.

Индеец Росендо Маки сидел на корточках, как старый божок. Он был узловат и желт, словно извилистый и твердый ствол, ибо в нем сочетались растение, камень и человек. Его горбатый нос свисал до самых губ, мясистых и улыбающихся мирной, мудрой улыбкой. За жесткими пригорками скул мягко светились темные озера глаз, осеценных зарослями бровей. Глядя на него, верилось, что американский Адам слеплен по образцу своей земли; что ее преизбыточные силы извергли из недр человека, подобного горам. Виски его белы, как снег у вершины Урпильяу, и, словно горы, он древен и величав. Много лет, их уже не счесть, он управляет общиной, он алькальд, а помогают ему четыре бессменных рехидора[9]. Народ в Руми решил: «Кто мудр сегодня, мудр и завтра» — и не сменяет тех, что служат ему на совесть. Росендо Маки доказал свой ум и спокойствие, свою справедливость и мудрость.

Росендо любил вспоминать, как стал рехидором, а потом и алькальдом. Они засеяли новый участок, пшеница росла быстро и из темно-зеленой вскоре стала светлой и синеватой. И он пошел к тогдашнему алькальду и сказал: «Тайта[10], хлеб сильно вымахал, он согнется и поляжет, и колосья погниют». Алькальд улыбнулся, спросил рехидо-ров, и те тоже улыбнулись, но Росендо не отстал: «Тайта, если ты не знаешь, что делать, позволь мне спасти хоть половину». Ему пришлось долго просить, и наконец высшие власти разрешили, и община скосила половину большого поля, засеянного с немалыми трудами. Склонившись в три погибели, люди, желтые, как колосья на синеватожелтом фоне, ворчали: «Росендо уж придумает», «зряшная работа»… Но время решило дело в пользу Росендо. На скошенном участке выросли новые крепкие колосья, а несжатый хлеб и вправду перерос от избытка сил, полег. И люди признали: «Надо бы выбрать Росендо в рехидоры». А он просто припомнил такой же случай в поместье Сораве.

Рехидором он был хорошим, работящим, во все вникал и вел себя достойно. Однажды ему выпало странное дело. Индеец по имени Абдон купил почему-то у цыгана старое ружье, вернее — обменял на воз пшеницы и приплатил восемь солей[11]. На этом удивительное дело не закончилось: Абдон решил пострелять оленей, и выстрелы его непрестанно гремели в горах, а к вечеру он возвращался с добычей. Одни хвалили его, другие хулили, потому что он убивал и беззащитных оленят, а горы этого не любят. Тогдашний алькальд, старый Ананйас Чальяйя, которому он всегда преподносил добрый кусочек, не говорил ничего, — быть может, и не из-за подарков, а просто потому, что, честно говоря, чаще всего считал молчание наилучшей политикой. Абдон тем временем охотился, община роптала. Доводов против охоты становилось все больше, и вот несколько человек пришли к алькальду. «Разве можно, — сказал за всех индеец по имени Пилько, — разве можно убивать оленей просто так, по своей воле? Конечно, они едят наши посевы, но уж тогда пусть мясо всем раздает». Алькальд думал-думал и придумать не мог, как бы ему и тут применить с успехом свое любимое молчание. И вот рехидор Росендо Маки попросил разрешения говорить. «Я слышал, — сказал он, — что вы недовольны, и мне жаль, что община зря тратит время. Ружье иметь он в своем праве, всякий может купить в деревне, что хочет. Правда ваша, оленей он бьет, но ведь они — ничьи. Кто поручится, что они ели нашу траву? А может, они попаслись в соседнем поместье и потом пришли к нам в общину. По справедливости так уж по справедливости. Общее у нас то, что родит земля, когда мы все работаем. А охотится он один, и добыча принадлежит ему. И еще я скажу вам, что времена меняются и не пристала нам излишняя строгость. Не поладит с нами Абдон, затоскует, а то и уйдет. Нужно, чтоб всякому было у нас хорошо, если это не в ущерб общине». Индеец Пилько и прочие ходатаи не знали, что ответить, согласились с Росендо и пошли по домам, приговаривая: «Мудро судит и говорит ладно. Добрый был бы алькальд». Прибавим к слову, что лучшие куски оленины получал с этих пор сам Росендо, а индейцы, приободренные успехом Абдона, тоже пообзавелись ружьями.

И настал час, когда старый Ананиас Чальяйя ушел в землю, где молчать и положено, а место его, как и подобало, занял рехидор Росендо Маки. Он так и остался навсегда алькальдом, и с течением лет все больше славился своей справедливостью. Вся округа говорила о его разуме и честности, и нередко к нему приходили за правдой индейцы из других мест. Особенно мудрым считали его приговор по тяжбе двух колонов[12] из поместья Льякта. У каждого из них была вороная кобыла, и случилось так, что обе они ожеребились в одно время, а жеребята вышли красивые и тоже вороные. Один из них внезапно умер — кажется, его лягнул какой-то строптивый собрат, — и оба крестьянина признавали своим оставшегося в живых. Каждый обвинял другого, что он навел порчу и потому жеребенок «прилип» к его кобыле, а не к той, что была ему матерью. За правдой они пошли к мудрому алькальду Росендо Маки. Он выслушал их молча, поразмыслил, велел поставить жеребенка на общинную конюшню и сказал: «Уведите кобыл и приходите завтра». Назавтра крестьяне пришли без кобыл. Росендо Маки сурово проворчал: «Кобыл приведите», — и пожалел, что пришлось тратить лишние слова. Они привели кобыл, он поставил их на равном расстоянии о г ворот конюшни и сам открыл ворота, выпуская жеребенка. Завидев его, заржали обе, но жеребенок, остановившись на миг, легко решил дело и радостно кинулся к одной из нежных матерей. А Росендо Маки важно проговорил: «Он с рождения узнает голос матери. Ее и послушался». Проиграл тот, кого обвиняли в ведовстве; по он не сдался и подал жалобу судье всей провинции. Тот выслушал и сказал: «Это соломонов суд». Росендо и сам это знал, знал он и про Соломона (скажем к слову, что ни один мудрец так не прославился в мире) и потому порадовался. С тех пор прошли многие-многие годы…

И вот алькальд Росендо Маки состарился в свой черед и сидит теперь на камне у поля, предаваясь воспоминаниям. Он неподвижен, словно камень, и они как бы слились. Спускается вечер, солнце совсем золотое. Внизу, в деревне, пастух Иносенсио загоняет телят, горестно мычат коровы. Женщина в яркой юбке пересекает по тропинке площадь. Посреди улицы, согнувшись под тяжестью дров, бредет дровосек; перед домом Амаро Сантоса остановился всадник. Алькальд прикидывает, что, наверное, это сам Сантос, потому что тот просил у него лошадь. Всадник спешился, вошел в дом. Да, алькальд не ошибся.

Жизнь идет, как шла, — мирно и тихо. Кончается еще один день, завтра будет новый, пройдет и он, а община Руми пребудет вечно. Ох, если бы не змея! Росендо припомнил, что кондоры умеют стрелою ринуться на змею с высоты и взмывают с нею вверх, как она ни вьется, и съедают ее на вершинах, у своих гнезд. Глаза у кондоров зоркие, а вот Росендо уже не зорок! В юности он изображал кондора на ярмарке, для потехи надевал клювастую голову с твердым темным гребешком, и черные крылья в белых пятнах спускались у него с плеч до кончиков пальцев. Он плясал, хрипло крича, и взмахивал крыльями. Словно в тумане, увидел он старого Чауки. Тот говорил, что индейцы Руми когда-то верили, будто они происходят от кондоров.

И тут Росендо Маки понял, что теперь, быть может, никто, кроме него, не знает этих слов и многого другого, связанного с общиной. А если он внезапно умрет? Конечно, он о многом рассказывал у очага, но память его слабеет, и говорит он без складу. Скоро он снова будет рассказывать поздним вечером, и люди будут слушать и жевать коку[13]. И сын его Аврам вырос разумным, может, и его будут слушать. Надо получше вспомнить все! Он столько знал и видел. Время стерло мелочи, и теперь прошлое четко, как рисунки, которыми индейцы украшают гладкий золотой бок тыквы. И все же кое-что поблекло от старости, вот-вот исчезнет. Самое старое из воспоминаний — початок маиса (Росендо не очень ясно отличал то, что случалось с ним, от того, что случалось с общиной). Он был совсем маленький, когда во время уборки отец дал ему этот початок и он долго любовался рядами блестящих зерен. Рядом с ним положили полный бурдюк, очень красивый, красный с синим, и он навеки полюбил эти цвета и всегда носил такие пончо и плащи. Любил он и желтое за сходство с колосом пшеницы и с тем початком маиса. Любил и черное, — быть может, потому, что так черна бездонная тайна ночи. Его старая голова всему хотела найти причину; мы же заметим, что у своих предков он отыскал бы и золотисто-желтый сверкающий орнамент. Если же разобраться до конца, он любил все цвета радуги, но саму радугу, хоть она и красива, недолюбливал, ибо если она вопьется в тело, жди болезни. Знахарка по имени Наша Суро давала потерпевшему семицветный клубок шерсти, который для исцеления надо распутать. Как раз сейчас жена Росендо, Паскуала, затеяла ткать многоцветный ковер. «Не вижу я светлых цветов, — сетовала она. — Не видно их, состарилась». Но ковер получился очень хороший и пестрый. Последнее время она расхворалась и часто горевала, что скоро умрет. Вот он и несет ей в красном платке (узелок привязан рядом с мачете) травы, которые велела собрать знахарка: уарахо, конский хвост, супикегуа, кулен. Паскуала думает о смерти с тех пор, как ей приснилось, будто она куда-то идет с покойным отцом. Она проснулась и сказала: «Умру я скоро. Отец за мной приходил». Росендо ответил: «Оставь, чего только не приснится!» Но сам испугался и опечалился. Они любили друг друга спокойной любовью. Мы хотим сказать — они сейчас так любили, а раньше было иначе. Молодыми они были друг для друга как вода и сухая земля. Он жаждал ее непрестанно, и она порой отдавалась ему прямо в поле, под солнцем, как газель. У них было четыре сына и три дочери: Аврам, старший, ловко ездил верхом, Панчо твердой рукой обуздывал быка, Никасио делал из ольхи красивые ложки и блюда, а Эваристо неплохо ковал решетки и лемеха. Конечно, прежде всего они были крестьянами, земледельцами. Каждый женился и отселился от родителей. Замужем были и дочки — Тереса, Отилия и Хуанача. Как женщинам и подобает, они умели прясть, ткать, стряпать и рожать здоровых детей. Четвертым своим сыном Росендо был не очень доволен. Пустив его по кузнечной части, он послал его учиться в город, к дону Хасинто Прието, и там сын выучился не только ковать, но и пить сверх меры. Кроме чичи[14], он пил и разбавленный спирт, как пьют в деревне, пил иногда и крепкий огненный ром. Печалила Росендо и Эулалия, старшая невестка, ленивая и слишком бойкая на язык. Просто не понять, как Аврам, человек разумный, так промахнулся, принял кукушку за горлицу! Старый алькальд утешал себя словом «бывает!..». Сколько детей у него перемерло, он и не считал, зато всегда помнил приемыша-чоло[15] по имени Бенито Кастро, который давно уехал от него. Ему не сиделось на месте, но он всегда возвращался, а однажды, на беду, исчез совсем. Сыном, собственно, считал он и Ансельмо, осиротевшего калеку, которого он приютил. Ансельмо этот очень красиво играл на арфе по вечерам, Паскуала иной раз даже плакала. Кто знает, какую печаль пробуждала музыка в ее сердце!

Поле, золотое в лучах заката, волнами ходило перед ним. Колосья все как один, а вместе — до чего же красиво! И люди похожи друг на друга, а вместе как сильны! Жизнь у Росендо Маки и у его детей была такая, как у всех в общине. Но человеку, думал Росендо, даны и сердце и разум, а поле живет лишь корнями.

Внизу лежало селение, он был в нем алькальдом, и неведомая доля ждала его людей. Завтра ли, вчера ли… Слова отшлифованы годами, нет — столетиями. Как-то старый Чауки рассказывал то, что некогда рассказывали ему. Раньше все было общее, не то что сейчас, когда раскинулись поместья и жмутся на своей земле общины. Но явились чужеземцы, все переменили, стали делить землю и брать себе наделы, а индейцам пришлось на них работать. Тогда бедные спросили (раньше-то бедных на свете не было): «Чем же плохо, когда все общее?» Но им никто не ответил, только велели работать, пока не умрут. Те немногие, у кого землю не отняли, решили работать вместе, сообща, ибо трудятся люди не для болезни и смерти, а для радости и благоденствия. Так появились общины, и его община тоже. А еще старый Чауки сказал: «На нашу беду, теперь общин становится все меньше. Я сам видел, как начальство сгоняло их с земли. Говорят, это по закону, по праву. Какие тут права и закон! Если помещик заговорил о праве, дело нечисто, а законы у них все как один нам на погибель. Дай господи, чтобы наши соседи помещики поменьше думали о законе! Бойтесь закона, как чумы!» Чауки давно умер, его почти все забыли, но слова его силы не утратили. Община Руми держалась, закон отнял у нее немного, но другие общины гибли одна за другой. Проходя через горы, старшие говорили младшим, указывая на какую-нибудь точку, затерявшуюся в бес-крайности Анд: «Вон там была такая-то община. Сейчас там такое-то поместье». И еще крепче любили свою землю.

Росендо Маки не понимал такого закона. Он представлялся ему делом темным и нечистым. Вот как-то, невесть откуда, вышел закон о налоге с индейцев, и все они стали платить каждый год только за то, что не уродились белыми. Когда-то его отменил некий Кастилья, освободивший к тому же от рабства несчастных чернокожих, которых в Руми отродясь не было, по потом, позже, закон этот снова раскопали. И в общинах и в поместьях народ говорил: «Разве мы виноваты, что индейцы? Разве индеец не человек?» По сути, налог этот был просто с человека. Индеец Пилько ругался на чем свет стоит: «Ах ты черт, хоть в белого перекрашивайся!» Но никто не перекрасился, и всем пришлось платить. А потом, неизвестно как, проклятый закон исчез. Говорили, что какие-то двое, Атуспария и Учку Педро, оба из индейцев, подняли много народа, потому закон и исчез; и за такие разговоры сажали в тюрьму. Бог его знает, как там было дело… А законов все равно осталось много. Власти на это ловки. И на соль был налог, и на спички, и на чичу, и на коку, и на сахар — богатым ничего, а бедным очень трудно. И запреты объявляли на продажу разных товаров. И в армию брали не по-честному, одних индейцев. Идет большой отряд, а там все свои, индейцы, разве что впереди, на коне, с блестящей шпагой, — кто из хозяев. Но это офицеры, им деньги платят. Вот он, закон. Росендо его презирал. Был ли хоть один закон, хороший для индейцев? О начальном образовании? А кто его выполняет? Ни в Руми, ни в поместьях школы нет. В городке, правда, есть, да так, для виду. Не хотел он про это думать, слишком уж волновался. А думать надо, и сказать надо, как только случай будет, чтобы снова принялись за работу. Община поручила ему нанять учителя, он долго искал, но не находил, а потом согласился за тридцать солей в месяц сын письмоводителя из главного города округи. Учитель этот сказал: «Приобретите книги, доски, карандаши, тетради». В лавках были одни карандаши, и те дорогие. Наконец Росендо узнал, что все это должен дать инспектор. Он встретил его в лавке, у стойки, и тот сердито сказал ему: «Придете тогда-то». Росендо пришел, инспектор выслушал его необычную просьбу, поднял брови и сообщил, что пока ничего нет, надо выписать из Лимы, на другой год, может, и пришлют. Росендо пошел к своему учителю, а тот сказал: «Вы что, всерьез? А я-то думал, шутите. Меньше чем за пятьдесят солей я с тупоголовыми индейцами воевать не берусь». Время шло; заказ не присылали; инспектор припомнил, что надо было точно указать число учеников и что-то еще. Кроме того, он припомнил, что община должна построить особый дом. Упорный алькальд на все соглашался— пересчитал детей (их оказалось больше сотни) и пошел к одному писарю, чтобы тот все написал как следует. За пять солей писарь согласился, и прошение отправили. Тем временем Росендо добился разрешения платить учителю пятьдесят солей и договорился с людьми из общины, что они будут строить школу. Один из них строить умел. Они охотно принялись месить глину и делать кирпичи. На этом пока дело и стало. Может, будет школа… Пришлют все эти книжки и тетрадки, и учитель не сбежит… Надо ребятам читать и писать, а еще говорят, надо нм знать четыре правила арифметики. Сам он, что поделаешь, считал по два, если мало — на пальцах, много — на камушках или на зернах, и даже теперь у него не все сходится. Хорошее дело ученье. Зашел он как-то в лавку, а там стоят разговаривают супрефект, судья и еще сеньоры какие-то. Купил мачете, и тут они заговорили про индейцев. Тогда он притворился, что надо подтянуть ремешок на сандалии, и присел на приступочку. А они за спиной и говорят: «Слыхали, какая глупость? Я в газете читал, вот сейчас. Эти индейцы…» — «А в чем дело?» — «В парламенте обсуждают, не запретить ли бесплатный труд и не ввести ли небольшую плату». — «Какой-нибудь депутат решил выдвинуться». — «Да, не иначе, но не пройдет этот Г проект». — «Заигрывают, заигрывают… А эти, — говоривший показал пальцем на погруженного в работу Маки, — эти о себе возомнят и распустятся». — «Не скажите. Вон что творится с их общинами, хотя они как будто и признаны». — «Как говорила моя бабушка, на гитаре выходит одно, а на скрипке — другое». Все захохотали. «А все ж, — продолжал тот же голос, — заигрывают с ними… Спасибо, хоть эти, — он снова ткнул пальцем в безмолвного Росендо, — не умеют читать и ни в чем не смыслят. Научи их, они б вам показали… они бы показали…» — «В таких случаях дело за правительством. Друзья мои, тут нужна крепкая рука». Они заговорили тише, потом замолчали, и за спиной у Росендо загромыхали шаги. Кто-то ударил его палкой по плечу. Он обернулся и увидел супрефекта. «Чего расселся? — строго сказал тот. — Нашел место!» Росендо Маки обул починенную сандалию и медленно побрел по улице. Вот, значит, что творится, а индейцы ничего и не знают. Тупоголовые! Если девочки неловко прядут шерсть, матери до крови бьют их по пальцам шипастыми стеблями ишгиля, и благословенный прутик делает свое дело, — пряхи из них выходят лучше некуда. Росендо улыбнулся во весь рот. Так и с головами. Ударить по ним книжкой и пойдут читать, писать да считать. Ясно, бить надо не раз и не два. У него есть бумаги, толстая пачка, где признается законной их община. Вот он разложит их перед всеми и скажет: «Стройтесь-ка в ряд, будем учиться». Раз-два, раз-два, и выучатся. Он перестал улыбаться. Бумаги не у него. Дон Альваро Аменабар-и-Ролдан (это его так зовут!) обратился в суд первой инстанции и потребовал, чтобы община доказала свои права. Он владеет поместьем Умай. Росендо Маки принес бумаги и назвался полноправным уполномоченным и защитником земельных прав общины Руми человеку, которого, как это ни странно, именовали Бисмарком Руисом. Круглый, красноносый «юридический защитник» сидел за столом, заваленным делами, а перед ним стояла тарелка с жарким и бутылка чичи. Просмотрев бумаги, Руис изрек: «Что ж, приступим. Ну, теперь Аменабар у нас попляшет». Его воинственный тон понравился Росендо. «Будем судиться хоть сто лет, ему же придется потом платить издержки». В завершение Руис сообщил, что выиграл множество тяжб, а эта окончится в два счета, как только община предъявит бумаги, и взял сорок солей. Тараторя, он позабыл, что вначале речь шла вроде бы о ста годах, и Маки долго над этим думал.

И вот когда он сидел на камне в прекрасном, нежном свете заката, смутно предчувствуя беду, неясная боль снова зашевелилась в его сердце. Пшеница наливалась и шумела, земля дышала, славя жизнь. Сомненья волнами подступали к Росендо, краски мелькали перед ним, пронзительно пахли колосья, и хотелось думать, что ничего дурного не случится. Закон — чума, но община одолевала и чуму. С моровыми поветриями тут справлялись. Многих болезнь уносила, и могил копали много, и женщины плакали навзрыд, но тем, кому удалось встать с циновки или не слечь на нее, сил прибавлялось. Теперь, через годы, все это казалось смутным и страшным сном. Давно это было. Маки видел трижды, как черная оспа являлась к ним и уходила восвояси.

Те, кто переболел в первый раз, думали, что им она уже не страшна. И врут же лекари! Одна девица, как на беду — красивая, болела три раза. Такая рябая стала, что ее прозвали «Решетом». Она сетовала на судьбу и просила смерти, а судьба послала ей тиф. Эта болезнь разила людей дважды, еще жесточе оспы. Люди умирали один за. другим, таяли от жара, как свечи, их еле хоронить поспевали. О настоящих похоронах никто уже не думал, рады были поскорее дотащить трупы до особого кладбища, чтобы заразу не напускали. Индеец Пилько, человек ворчливый, нашел и тут, на что подосадовать. «Кто же последних похоронит? — говорил он. — Помереть бы уж, а то останешься без могилы». Он и умер, но судьба, конечно, не угодить ему хотела, а просто устала от его ворчанья. Были во время тифа и диковинные вещи: например, один человек воскрес. Он долго болел и вдруг стал зевать, речь потерял и умер. Окоченел весь, дальше некуда, как настоящий покойник. Жена, понятно, плачет. Пришли его хоронить, завернули в его же белье, положили на носилки и понесли на кладбище. Вырыли так с полмогилы, и вдруг началась гроза. Ливень льет, молнии сверкают. Могильщики кинули покойника, кое-как набросали земли и пообещали завтра дохоронить. Однако хоронить им назавтра не пришлось. В полночь вдова, которая спала вместе с детьми, услышала стук, а потом и глухой горестный голос: «Микаэла, открой!» Она узнала голос и чуть сама не кончилась, — думала, это мужнина душа не может найти успокоения. Стала она молиться, дети проснулись, заплакали, а голос все просит: «Микаэла, открой, это я!» Покойник, кому ж еще быть! Тут на шум пришли две женщины, которые у соседей ходили за больным. «Ты кто?» — спрашивает одна, а покойник отвечает: «Я». Они бросились бежать, себя не помня от страха, добежали до алькальдова дома, разбудили Маки и сообщили ему, что человек, скончавшийся вчера под вечер, пришел за своей женой. Они ведь сами видели, как он в одном белье ломится в дверь, и слышали, как зовет Микаэлу. Маки, который был начальством над живыми и над мертвыми, пошел уладить все своею властью. Женщины плелись за ним на должном расстоянии, гадая, убедит ли он покойника вернуться на кладбище и лечь в могилу одному. Подходя к месту, все услышали, что бродячий труп вопит: «Микаэла, открой!» В ответ же раздаются не молитвы, а крики: «Помогите!» Завидев шествие, отвергнутый покойник кинулся к Маки и возопил: «Росендо, тайта Росендо, поговори ты с ней, я ведь не мертвый, я жив». Голос звучал довольно-таки загроб-но. Росендо схватил беднягу за плечи и увидел, какое несчастное у него лицо. Мнимый покойник немного успокоился и стал рассказывать, что с ним было. Он очнулся от холода, вытянул руки, нащупал глину и понял, что сверху на нем тоже глина и земля. Тогда он испугался, стал щупать, что же там вокруг, и тут до него донесся явственный запах мертвечины, словно рядом лежали трупы. Он вскочил, подпрыгнул, выбрался из могилы и увидел неровные кресты, а подальше — каменную стену кладбища. От ужаса он и закричать не смог, кинулся бежать, но когда оказался за стеною, истощенные болезнью силы отказали ему, и он упал. Лежа навзничь, он видел во тьме угловатые крыши и островерхие деревья, а над ними — чистое послегрозовое небо, на котором мерцало несколько крупных звезд, и понял, что он жив и, главное, живым останется. С огромным трудом он поднялся с земли и медленно, спотыкаясь, побрел к своему дому. Вот и все. Алькальд обнял его и повел к двери, прикинув, что перепуганная хозяйка уже успела прийти в себя. Когда он позвал ее, она зажгла свечу, а потом тихо отворила тяжелую дверь. Лицо у нее было бледное, рука дрожала, так что пламя сальной свечи плясало и чуть ли не гасло. Дети испуганно глазели на отца, а он вошел и сразу лег на одну из двух циновок. Он чуть не плакал и пытался что-то сказать. Жена укрыла его одеялом, алькальд присел к изголовью, а женщины, сбегавшие тем временем к себе, принесли ему какое-то лекарство на агуардьенте[16]. Он жадно выпил его, не вставая. Росендо же, гладя несчастного по плечу, приговаривал: «Поспи, успокойся. Настрадался ты». Жена с несмелой лаской укутала ему ноги, он успокоился и понемногу заснул. Так и выжил. От тифа он выздоровел, но захворал могильной болезнью. Ночью весь дрожал и сна боялся, как смерти. А когда подошло время жатвы и стало не до страхов, он вылечился и от этой хвори и зажил хорошо. Правда, ненадолго. Жнецов теперь поубавилось, и работать пришлось очень много. Он всех подбадривал: «Живее, живее, нам жить надо!» И глаза у него так и сверкали, а сердце было слабое, вот он и свалился под мешком маиса, да так и не встал, умер навсегда. Росендо вспоминал его имя, но оно ускользало, как светлячок во тьме. Он вспомнил только, что сыновья его выросли, совсем взрослыми стали, когда пришли «синие» и увели их. Вот и еще была напасть. Люди долго говорили, что мы с Чили воюем, а потом вроде бы нас победили, и все ушли, и больше ничего. В общине войны не видели, сюда она не добралась. Как-то дошел слух, что мимо прошествовал бравый генерал Касерес[17] со своим войском, а потом в пампе Уамачуко был большой бой, и войско это побили враги. Много лет назад, ясным утром, Росендо видел в той стороне какое-то облако на самом краю неба. Давно это было, далеко. Народ думал, что Чили — это генерал, пока не пришли эти чертовы синие. Их начальник услышал, что толкуют про генерала Чили, и рассердился: «Дураки! Чили — это страна, и живут там чилийцы. Вот как, например, страна у нас Перу, а мы — перуанцы. Нет, истинные вы звери!» На самом деле зверями, к тому же голодными, были не они, а партизаны. Заявившись к ним, начальник этот сказал: «Община Руми будет поставлять одну корову или десять телят в день с каждого хозяйства, и зерна сколько нужно». Одно сло-ео — мерзавцы. Их звали «синими», потому что у них на шляпах или на рукавах были синие ленты, а других, с разноцветными лентами, звали «пестрыми». Синие сражались за какого-то Иглесиаса[18], пестрые — за Касереса. В общинах тоже вдруг появились пестрые и синие, — то в одной деревне те и другие, то по разным деревням, — и стали друг другу вредить, даже убивали. Люди падали там и сям, как зерна в землю. Да здравствует Касерес! Да здравствует Иглесиас! Это многим пришлось по вкусу. Соберутся человек пятьдесят, или сто, или двести, а начальник над ними зовется майором или полковником. Завелись они и в Руми. Начальствовал у них один белый, плохой человек и хитрый, по имени майор Тельес. Но распоряжался не он, а его адъютант, Сильвино Кастро, которого все называли «Катышом». Он все время жевал коку, даже щека отдувалась, а главное — эта самая кока спасла ему жизнь. Однажды, перед выборами, Сильвино вел кампанию за одного кандидата и как-то, завернув за угол, повстречался с таким же головорезом из другой партии. Тот схватил револьвер, дважды выстрелил в него, и он упал, обливаясь кровью, но, сам тому удивляясь, сразу поднялся и потрогал щеку. Рука была в крови, во рту солоно. Он сплюнул и вместе с кровью выплюнул катышек коки. От катышка что-то отлетело. Это была пула. Она пробила щеку и завязла в зеленом шарике. Вторая же просто не попала. Для пущей важности Кастро хвастал, что ему с другого боку выбило зубы; майор Тельес велел показать, так ли это, и Кастро пришлось открыть рот. У одного зуба отбило уголок, прочие вроде были на месте. Тогда разгорелись споры о том, стоит ли вообще стрелять в упор. Один партизан говорил, что и так пуля особого вреда не причинила бы. Кастро предложил спорщику самому подставить щеку под выстрел, но майор Тельес заметил, что пули надо беречь для противника. Поистине диковинно, что пуля завязла в катыше, и хочется в это поверить. Но, на беду хвастливому Кастро, гордившемуся своим приключением, шрам в низу щеки часто вызывал споры, разговоры, да и сомнения: очень ли помог тог катыш, может, и зубы задержали бы пулю?.. Такими беседами и занимались синие, боровшиеся за Игле-спаса и за «спасение родины». Каждый считал, что годится в министры или хотя бы в префекты. А хуже всего было то, что они не помышляли уходить, словно центр страны — в селении Руми. Сильвино-Катыш напивался и бегал по улице, стреляя в кур, причем метил им в голову, чаще всего не попадал и добивал их как-нибудь иначе. Девицы взирали на синих с немалым страхом. Однажды Чабэла, самая из них красивая, прибежала домой в слезах и сказала матери, что Катыш изнасиловал ее за оградой маисового поля. Вскоре ночная тьма задрожала от девичьих криков. А небо поутру было все такое же синее, как ленты у этих гадов. Как-то раз Катыш построил в ряд всех парней, выбрал самых сильных и приставил их к лошадям. Росендо вступился за них перед Тельесом, но Катыш заорал на него: «Вон отсюда, индейская морда, пока не расстреляли! Они служат родине!» — и замахнулся, а Тельес не посмел или просто не хотел вмешиваться. Потом в один горестный день в селение явились пестрые — конные вскачь, пешие за ними, бегом. «Да здравствует Касерес!» — кричали они, а на рукавах у них и на шляпах была кровь. Синие, громко вопя, сбежались кто откуда. «Защитим площадь!» — сказал Тельес. «Защитим!» — взревел Катыш. «На что им наша площадь?» — думал Росендо, надеясь, что там их всех перебьют. Пестрые приближались в дыму и громе. Кто-то из синих ударил в колокол. Тельес с Катышем разделили своих на два отряда. Первые, поднявшись па чердаки, припали к слуховым окнам, вторые, самые смелые, залезли на деревья. Происходило это все у домов, выходивших на дорогу, по которой приближался враг. «Да здравствует Касерес!», «Да здравствует Иглесиас!», «Да здравствует родина!», «Смерть предателям!» И с чего это они? Ну, им виднее. Когда пестрые подошли поближе, их осыпали пулями. Одни всадники попадали ничком, другие спешились, спрятались за камнями и за пригорками и стали отстреливаться. Подоспели пехотинцы и начали окружать площадь, а синие попадали с деревьев и крыш или замерли за оградами. Небольшой отряд пестрых захватил часовню, заколовши ударом в спину двух синих. Тогда Катыш, сидевший на иве, понял, что их окружают, и приказал отступать. Все же он был человек храбрый и остался последним с десятью своими, стреляя в приближавшихся врагов. Тельес и почти все синие (сейчас — скорее, багровые от крови) кинулись за холм и поджидали там ординарцев с лошадьми. Исчезли наконец и люди Катыша, и в самое время, ибо пестрые снова вскочили на коней и понеслись, сверкая длинными саблями. Но дальше дорога круто шла вверх, и, не догнав врага, пестрые вернулись, захватив только двух пленных.

Росендо глядел на все это со склона, — завидев издалека пестрых, он подумал: «А я тут при чем?» — и спрятался в кустах. Прочие крестьяне, кроме ординарцев, сидели дома.

Когда позже Росендо спустился в селение, он услышал запах пороха и крови. Микаэла, вдова воскресшего, кричала: «Сыночки мои, сыночки!» Кричали и другие матери. Тут появились всадники со своими пленными, и те рассказали, что майор Тельес, изловив коней врага, оставил пять штук Катышу, а остальных забрал себе. На двоих коней не хватило, вот их и взяли в плен. Матери плакали и выли, молили начальника пестрых по имени Порталь расстрелять и пленных и раненых, которых общинники и сами пестрые подносили на сцепленных руках или на похоронных носилках. Раненые истекали кровью, но не стонали, и все — и они и пленные — смотрели на вражеского начальника блестящими, скорбными глазами. Матери кричали: «Расстреляй их, расстреляй!» Раненых опустили на землю, и под одним из них сразу набежала целая лужа крови. «Расстреляй, расстреляй!» Порталь закурил. Индейцы плотной толпой сгрудились вокруг него. Микаэла голосила. Порталь как бы и не слышал. И вдруг она бешеной пумой кинулась на раненого, чтобы ногтями изорвать ему шею. Двое пестрых схватили ее, она вырвалась, упала лицом в лужу крови и стала жадно пить. Вся в крови, она приподнялась, жутко завопила и потеряла сознание. Одному богу ведомо, что чувствовал при этом майор Порталь, славившийся своей жестокостью к врагу, но вместо приказа о расстреле он сказал: «Открыть часовню, разместить там раненых. В обозе есть бинты и лекарства. К пленным приставить часового. Все». Потом обратился к адъютанту: «Дай-ка мне агуардьенте». Позже общинники собрали всех мертвых, двадцать пять человек, и отнесли на кладбище. Порталь распорядился положить их вместе. «В конце концов, — сказал он, — все они перуанцы, пускай хоть мертвые обнимутся». Общинники выкопали длинную и глубокую яму. Майор и Маки пошли посмотреть, как хоронят, и, пока в яму опускали пестрых, майор Порталь говорил: «Какой зверюга был! Пришел к нам с железным ломом, а в бою получил винтовку», «Этот длинный девочек любил», «Этого жаль, шутил он хорошо!». Их он хвалил, а когда стали класть синих, заговорил по-другому: «Ну и здоров! Истая орясина». Или: «В самый лоб! Выстрел что надо. Кого ж из моих за это наградить?» Росендо вежливо кивал и думал: как хорошо, что пленные и раненые еще живы. Вернувшись, он велел отмыть кровавые пятна — негоже топтать христианскую кровь, в ней ведь самая жизнь человеческая. Потом пошел в часовню и увидел, что братство свое осознали не одни лишь мертвые, но и раненые, хотя бы на время забывшие, кто синий, а кто пестрый. Они лежали на полу двумя рядами на одеялах. Те, кто поздоровее, беседовали и угощали друг друга сигаретами. Тяжело раненные глядели, не двигаясь, в потолок или на статую, стоявшую на главном алтаре. У многих головы были в бинтах. Кто-то глухо стонал, не разжимая губ. По просьбе самых набожных какой-то индеец зажигал свечи на алтаре перед святым Исидором, покровителем пахарей. Святой стоял в нише, и был он в испанском плаще и креольской шляпе из белой соломы с лентой национальных цветов. Из-под плаща виднелись широкие штаны, заправленные в блестящие сапоги. Левую руку он нежно прижимал к сердцу, в правой же, вытянутой вперед, сжимал посох. Лицо у него было смуглое, бородка, усики, глаза большие, и походил он на крестьянина после удачной жатвы. В часовню вошли несколько синих поставить по свечке и осведомились, где тут святой Георгий. Об этом спрашивали раньше и увечные и, узнав, что его нет, ставили свечи Исидору. По боковым стенам, белевшим в полумгле, висели изображения крестного пути. Солдаты предпочли бы Георгия, славу воинства, ибо все прочие святые воины сражались с людьми, а он пошел на дракона и победил. Один из солдат вынул образок своего любимца и прислонил его к сапогу Исидора, чтобы и ему посветили свечи. Георгий был красивый, свирепый, бравый, на белом коне, с блестящим копьем, а огромный дракон — с крокодильей мордой, львиными лапами, нетопырьими крыльями и змеиным хвостом — изрыгал на пего пламя. По правде сказать, Росендо он не понравился: с одной стороны, алькальд предпочитал, чтобы святые занимались земледелием, а с другой — не верил, что есть такое страшное чудище. Вскоре пришли женщины, поставили свечи и печально опустились на колени. Среди них была и Микаэла. Желтые свечи с красноватыми язычками пахли салом и дымили. Святой Исидор на сей раз немного пригорюнился. У его ног, ниже Георгия, раненые, словно гусеницы, извивались в полумраке, стонали, беседовали, вскрикивали во сне. Их силуэты и силуэты женщин выделялись во мгле, сочащейся снизу. Окон в часовне не было, и ее освещали лишь слабый свет свечей да белизна стен. Выходя, Росендо заметил, что Микаэла — не в себе, словно помешалась или впала в детство. На нее трудно было смотреть без слез. Широко раскрыв глаза, она мычала «м-м…м-м…м-м…», сидя на полу; челюсть у нее отвисла, руки болтались, и походила она на умирающую ламу.

Вот какие тяжелые выпали дни. Пестрые побыли в Руми неделю и сожрали за это время столько же скота, сколько и синие. Уходя, они оставили четырех раненых. Трое выздоровели и тоже ушли, а четвертый, индеец, остался в общине, у одной вдовы. Святой Исидор всем простил грехи и всех излечил. Лишь бедняжка Микаэла не пришла в себя, и жизнь ее стала хуже некуда, — она не помнила себя, хоть и поправилась немного, и целыми днями бродила по деревне, бормоча невесть что. Всем встречным она твердила: «Они вернутся, со дня на день вернутся», — и ни о чем другом не думала. Наконец она умерла, и крестьяне вздохнули: «Бедная дурочка! Повезло ей, что бог прибрал». Партизаны оставили в Руми не только раненых, несчастных и дурную память по себе. От них остались дети. Этих младенцев чужой крови назвали Бенито Кастро, Амаро Сантос, Ремихио Кольянтес и Серапио Варгас. Отцам, которые ушли из деревни, а возможно, уже и погибли в гражданских войнах, не суждено было их увидеть. Про один случай знал лишь Росендо Маки. Общинник, уехавший надолго в ту пору, вернулся и нашел жену брюхатой. Маки сказал ему, когда тот пришел за советом: «Тут было не по доброй воле, и ты не можешь ни упрекать, ни стыдить ее, бедную. Ребенок должен носить твое имя». Так и вышло. Плохо было одиноким женщинам, — парни не хотели брать их в жены и женились на других. Маки увещевал: «Они не виноваты, и поступать так нечестно». И в конце концов все повыходили замуж. Отчим Бенито невзлюбил его, то и дело злился и наказывал зазря, — темно сердце человеческое! — пока наконец Росендо не взял мальчика к себе. Они с женой обращались с ним как с собственными детьми, Бенито рос вместе с ними и говорил «папа» и «мама», а детей звал сестрами и братьями. Но сказывалась кровь. Еще маленьким он лучше всех стрелял из пращи, за два квартала попадал в церковный колокол. Порой выходило очень смешно. Маки обыкновенно призывал своих рехидоров колокольным звоном, чтобы не терять времени, и для каждого было определенное число ударов. Вдруг пролетал камень, давая сигнал — «бомм!». Незамедлительно являлся рехидор, а после выходил из дома сам Росендо, размахивая палкой, и Бенито пускался бегом в поле. В лунные вечера общинная детвора стекалась на площадь и там начинались игры. Луна величаво плыла по небу, и дети радостно кричали, глядя на огромный, волшебно светящийся диск:

Эй, луна, ты светишь ярко,

брось нам с неба по подарку,

кинь нам каждому монету, или денег нету?[19]

Они верили, что у луны можно просить подарки. Дети постарше говорили маленьким, что, если смотреть внимательней, увидишь в круге ослика, а на нем женщину. Одни уверяли, что это дева Мария с младенцем Иисусом на руках, другие — что это просто пряха.

Эй, луна, ты светишь ярко,

брось нам с неба по подарку…

В самый разгар пения Бенито Кастро, прятавшийся где-нибудь за домом, внезапно подбегал, мыча по-бычьи или ревя, как пума, ребятишки бросались во все стороны, пончо и юбки развевались на ветру, а он ловил кого-нибудь и тряс, делая вид, что хочет растерзать. Потом принимался прыгать, потешно передразнивая:

…кинь нам каждому монету,

или денег нету?

Росендо Маки умиляли эти воспоминания. Где теперь Бенито? Жив ли еще? Он надеялся на это со всем жаром любви. И старушка жена уверяла его, что как-нибудь Бенито явится, веселый и бодрый, словно ничего не случилось. Она часто вспоминала о нем, приговаривая, что об этом сыне она пролила больше всего слез. Возможно, потому и любила его крепче и нежнее, как любят матери озорных, нелегких детей, в которых поневоле угадываешь человека, чей нрав обратит его жизнь в трудную битву. Маки не любил вспоминать, как провинился Бенито, тем более — как сам он, строгий алькальд, однажды поступился справедливостью. Никто ни в чем не упрекнет его, да сам-то он упрекал себя за свой проступок или, вернее сказать, как-то смущался, размышляя о нем.

Обязанности наши обширней, чем у Маки (хотя, несомненно, менее важны), и мы все разъясним в свое время; сейчас же не считаем уместным что-либо уточнять, особенно в том, что касается промахов нашего героя, которого мы намерены принимать целиком, каков он есть, предоставляя ему жить во всех отношениях праведной жизнью. Не хотим мы, забегая вперед, и сообщать что бы то ни было о возможном возвращении Бенито Кастро. Это выглядело бы преждевременным и определенно нарушило бы ход событий. Конечно, ради стариковских чувств надо бы нам сделать это прямо сейчас, но кому не известно, сколь терпеливо отцовское сердце в разлуке? Знакомый крик прозвучит и погаснет в нем.

Эй, лупа, ты светишь ярко,

брось нам с неба по подарку…

Медленно надвигается ночь. Пшеничное поле превращается в бурное темное озеро, и деревня тонет в долине, словно в бездне. Но вот зажигается свет, за ним еще, еще… Красные огоньки тепло и уютно мерцают в ночи. Небо затвердело, как черный камень, а на горных пиках медленно гаснет закат. Маки знает, что этой ночью луны не будет, но он чувствует ее вдалеке, словно она спит где-то в неведомой стране тени, устав служить человеческим нуждам и радовать детей. Да ведь и он начинает уставать! Ничего, луна появится на этой неделе и выгонит из него мрак, эту липкую тьму, которая пропитала его плоть, вычернила до самых костей. Хижины селения приветствуют его дрожащими огоньками. И от часовни исходит неяркое сияние, — видно, благочестивый прихожанин затеплил свечи на алтаре. Силен и чудотворен святой Исидор Пахарь! У его изображения в Руми — своя история, давняя, пустившая во времени корни, прочные, как вера верных или, если этого мало, как память о славных делах. В отдаленные времена где-то поблизости собирались основать город и будущие соседи разделились на две группы. Одна из них, большая, желала поселиться в долине, где росли чиримойо, другая — среди горных пастбищ. Победило большинство, и город начал строиться в долине. Но святой, избранный его покровителем, распорядился иначе. Неожиданным и непонятным образом он очутился в одно прекрасное утро на том самом холме, на котором строить не стали, перенесшись туда, как говорится, еще до первых петухов. Упорные жители долины отнесли статую на первоначально отведенное ей место. Однако Исидор был не из тех, кто легко сдается. Ни с того ни с сего он снова оказался рано утром на вершине холма и гордо встречал там первые лучи солнца. Непоколебимое большинство повторило свой прежний маневр. Но и в третий раз Исидор совершил в ночи немыслимый прыжок. Тут уж все смекнули, что дело нешуточное, и постановили строить в горах. Городок так и назвали — Святой Исидор Горный; а поскольку было там уж очень неровно — дома чуть ли не висели друг над другом, и обитатели их взбирались по переулкам на четвереньках или цепляясь за веревки, за что их всех и прозвали «горными козами». Травы там было вдоволь, и люди развели коров, овец и лошадей. Все процветали, и годы не были им в тягость. Но оттого ли, что они не справили должным образом какого-то праздника, или по какой иной причине, рассердившей святого, он наслал на них страшное землетрясение, и обрушились все дома, кроме церкви. Почти все жители погибли, а оставшиеся в живых много спорили о замыслах святого. Одни предполагали, что его, пахаря, разгневала их склонность к скотоводству, другие думали, что престольный праздник не удался, а более всего ссылались на явное преобладание в городе внебрачных связей над законными союзами. Мудрейшие же высказались в том смысле, что двух мнений тут быть не могло, ибо факты говорят за себя: разрушив весь город, кроме храма, святой неприкрыто выразил желание, чтобы жители удалились и оставили его в одиночестве. Ясно, что уйти при таких обстоятельствах — самое благоразумное, поскольку ссора со святым до добра не доведет. Во всяком случае, он уж сумеет выказать свои подлинные намерения, если они сейчас неверно их уразумели. Жители гор сильно побаивались своего сердитого покровителя и потому, покинув холмы, поселились в долине. С тех пор груда развалин окружала церковь, где вместо молитв в тревожные грозовые ночи раздавался лишь голос грома. Общинники Руми тоже решили молиться именно ему, святому Исидору. Монахи и священники объяснили им силу молитвы, и они вышли в путь, чтобы перенести святого к себе. Он, по милости своей, им не противился. Помня о его склонности к ночным побегам, церковь не возводили, и пятнадцать дней держали его под наблюдением. Святой неизменно встречал утро в одном и том же месте (по преданию — у ольховой рощи), явно выражая, что хочет там остаться. Тогда построили прочную церковь, в которой и совершалось поклонение. Церковь была без купола, а колокол висел на толстой поперечной балке, соединявшей голые боковые стены тесного притвора. Дверь бог знает из какого дерева тихо жаловалась па то, что до сих пор не может обратиться в прах. Но у колокола звук был ясный, исполненный мощи и свежести, его было слышно за много километров, и ему хором вторили окрестные горы. У него тоже была своя история, или, лучше сказать, своя легенда, потому что никакой даже самый самонадеянный рассказчик не мог полностью поручиться за ее достоверность. Безусловно, можно было утверждать, что колокол этот изготовлен знаменитым литейщиком Санчо Хименесом де ла Куэва в 1780 году, ибо так было начертано на бронзе; но никому не удавалось разузнать, как же литейщик его изготовил. В свое время ходили слухи, что поистине небывалой звучностью своих колоколов литейщик обязан колдовству. Гипотезу о примеси золота в сплаве отвергли на том основании, что за работу мастер брал не слишком дорого, и стали говорить, что он похищает людей, обезглавливает их и подбавляет в бронзу человеческую кровь, которая навечно придает металлу отзвук человеческого голоса. В Руми созывали верующих, гремя трещотками и отбивая дробь на барабане, пока один землевладелец, еретик, возвратившийся из Лимы, отбыв депутатский срок, не объявил о продаже знаменитого колокола из своей домовой церкви. Общинники приобрели его за сто солей и гордились с тех пор таинственным, древним, величественным звоном. Во всей округе не было такого колокола — он пел и смеялся живым, тихо плакал по усопшим, а когда звонил в канун праздника, голос его разносился от вершины к вершине, из дали в даль. В праздничный день, призывая на мессу или напутствуя крестный ход, он переливчато и звонко славил Исидора, и горы радостно откликались, а у прихожан колоколом билось сердце. Святой был доволен и осыпал Руми благословениями, как осыпает сеятель зерном вспаханную землю. Еще бы, у него было все — и колокол, и свечи в алтаре, и богатые празднества, и любовь всей общины! В его день устраивали процессию. Носилки, на которых он стоял, были полны фруктов, и сам он походил на хозяина перегруженного плота, плывущего по многоцветной реке верующих, столпившихся на главной улице. Сравнение стало бы совсем точным, если бы процессию не открывала упряжка волов, которую погонял другой Исидор, живой и бравый. Рога у волов были увиты цветами, а парень, державшийся за плуг, надевал в тот день такой же плащ и такое же сомбреро, как святой. Умелый погонщик и пахарь проводил по земле борозду, наглядно свидетельствовавшую о рвении и силе небесного земледельца. В последующие дни святой глядел с паперти на народное ликование. Люди ели, пили и плясали ночи напролет. Плясуны, блестя переливчатыми украшениями, сопровождали свой танец ритуальной песней:

Святой Исидор,

наш пахарь благой,

ты землю взрыхляешь

могучей рукой!

Наш сеятель вечный,

пускай семена

колосьями станут

и морем зерна.

Поневоле залюбуешься. Не было недостатка и в барабанщиках и во флейтистах; с давних пор на празднике неизменно присутствовал и арфист Ансельмо, который, склонившись над своей арфой, играл и играл, опьяняясь силой земли и перезвоном струн.

В свое время мы поведаем историю Ансельмо, а также Наши (то есть Нарциссы) Суро, знахарки, которая прослыла ведьмой, и многих других здешних поселян. Воспоминания Росендо Маки, за которыми мы сейчас следуем, связаны не с ними, а с досточтимым святым. Конечно, бывали и засухи, и голод по два года кряду, но все быстро тонуло во времени, в этой беспросветной ночи, которую освещают лишь звезды воспоминаний. Устраивал праздник сам священник, отец Хервасио Местас, а он уж умел истово молиться святому Исидору. Случалось, и монахи благословляли скот, чтобы он множился и давал хорошую шерсть. Правда, попадались и обманщики. Однажды через Руми прошли два человека в сутанах, прося милостыню для монастыря в Кахамарке. Служки гнали за ними много овец и коров — доброхотные даяния помещиков, арендаторов и общин. Монахи с большою важностью благословляли скот, уснащая речь диковинными словечками и поминутно крестясь. Но когда они проходили по округе Сартин, угоняя с собой чуть ли не целое стадо, поблизости нашелся человек, учившийся в университете и разбиравшийся в латыни и даже в богословии. Первое же его слово сразило поддельных монахов наповал. Народ возмутился, обманщикам пришлось сбросить неудобные сутаны и со всех ног бежать в горы. Слухи о них разнеслись по всей провинции, но некоторых уголков все же не достигли. Маки случилось побывать в землях Кальяри — он возил туда картофель на продажу, и крестьянин, у которого он остановился, радостно поведал ему о своей жизни. Особенно доволен он был плодовитостью овец, утверждая, что обязан ею благословению двух монахов. Он совсем не жалел, что за это пришлось дать им четырех овечек. Один монах был с бородой, а второй лысоват. Крестьянин просто поверить не мог, когда Маки рассказал ему, что это были те самые переодетые негодяи, которых разоблачили в Сартине. В самом Кальяри, то есть в городе, от которого пошло название округи, не жило ни единой души. Город стоял в развалинах. Каменные стены поросли кустарником и травой. Больно было думать, что там, где теперь царят хаос и тишина, раньше работали, страдали и радовались люди, в простоте душевной ожидая новых даров и новых испытаний. Все они погибли. Говорили, что их сразил повальный мор, а по легенде, погубил василиск. Эта злосчастная тварь, похожая на ящерицу, убивает взглядом и сама умирает, если человек увидит ее первым. Чудовище приползло в Кальяри, спряталось под порогом при входе в церковь и в одно воскресенье, когда народ выходил после мессы, расправилось со всеми, сверкая смертоносным взором.

Маки с грустью глядел на свою деревню. Фонари горели ярко, и их красноватое сияние разгоняло навеянную сумерками печаль. Тьма завладела небом и землей, погасив закатные костры, и отблески огня потухли на горных пиках. Так же вот, наверное, и жители Кальяри раздували свои очаги, варили ужин, ложились спать и просыпались утром, чтобы повторялись дни и ночи, ночи и дни, нескончаемое время. И вдруг, внезапно, однажды… Что же после этого судьба человеческая? Лишь невидимые силы, святые да земля властны над жизнью одного человека и целого народа.

Вот, например, как-то утром Бенито Кастро пошел искать буяна бычка, который удрал в ущелье долины Руми. Что же он нашел? Не более и не менее как еще теплый труп женщины. Он донес ее на плечах до церковных ворот и позвал алькальда. Тот раздел ее, осмотрел и не обнаружил ни раны, ни следов насилия. Снова прикрыв ее для приличия одеждой — оранжевой юбкой, белой рубахой с красным узором и черной мантильей,— Росендо ударил в колокол. Собралась вся община. Умершая была молода, стройна и красива. Никто ее не знал, никто никогда не видел. У тела ее читали молитвы, а когда приехал судья из провинции и составил акт о кончине, ее похоронили. Бывая в других местах, общинники допытывались у жителей и встречных: «Не слыхали вы о пропавшей женщине, с таким-то лицом и в такой-то одежде?» Дали знать по всей округе. Никто ничего не мог сказать, и все считали этот случай очень странным. Откуда пришла та женщина? Бежала? Зачем она забралась в теснину? Быть может, она отравилась? Но отравиться она могла и за много миль отсюда, зачем же ей было так далеко идти? Бенито увидел ее возле ручья, текущего по дну ущелья, и ему сперва показалось, что она просто отдыхает, склонившись на зеленую поросль. Теперь Маки снова думал о Бенито, он часто, чуть ли не постоянно, думал о нем. Быть может, змея, пересекшая путь, предвещала конец траура по красивому и доблестному сыну. Все может быть… У Бенито были белые зубы, черные усы воинственно щетинились над его широкой верхней губой, черные глаза сверкали дико и весело, как у выросшего на воле зверя. Грудь у него была могучая, ноги крепкие, руки — сильные. Он укрощал жеребцов и сгонял скот в стадо. Куда же он ушел? Как-то он спас от кондоров новорожденную телку. Он увидел, что две огромные черные птицы вот-вот упадут на нее сверху, а она двинуться не может от боли, потому что ее нежные копыта изранены гравием. Бенито обнажил мачете и кинулся на кондоров. Позже она стала прекрасной спокойной коровой, давала много молока и много раз телилась. Такой молочной была еще одна корова, а телят больше всего было у третьей, она телилась каждый год. Коровам у Росендо жилось хорошо. Иносенсио говорил, что это оттого, что в хлеву зарыт каменный теленок. Росендо купил его в главном городе провинции, зарыл, хорошо запомнил место и лил туда молоко, а иногда клал и лепешку. Вот теленок и берег его коров. Тот же Иносенсио считал, что у черных коров молоко гуще. Заметим кстати, что знахарка Наша Суро пользовала зубную боль полосканьем из мочи черного вола, но никто ее не слушал с тех пор, как кузнец Эваристо завел особые щипцы и с одного разу вырывал зуб (справедливости ради прибавим, что нередко он отхватывал и кусок десны). Черный вол по имени Овод скатился с горы и умер много лет назад. Он уже плохо видел, или силы у него подкачали, он ведь был старый, хоть и прилежный и добрый. Маки оскопил его, приручил, и работал вол на славу, прокладывая ровные и глубокие борозды. Шествовал он медленно, мягко, жевал траву, размышлял, и поля отражались в его суровых глазах. Палка не касалась его мощных, гладких боков, разве что надо было указать ему, куда сворачивать. Когда какой-нибудь непокорный бык не подчинялся своим собратьям, его впрягали вместе с Оводом, и тот быстро обучал строптивца послушанию. Если неслух останавливался, черный шел вперед, если же неслух рвался вперед — черный придерживал, и пахарь помогал ему, вгоняя плуг в самую глубь земли. Поработав, Овод благодушно мычал и шел к себе в загон. Если на пастбище не было травы, он объедал ветки, не было веток — ел кактусы. Когда он не мог дотянуться до округлых колючих лопаток, он бодал кактус и тот падал на землю. Маки любил Овода. Как-то раз, когда один общинник, погоняя вола, ранил его до крови острием палки, Маки подрался с ним и так ударил по голове, что тот свалился без чувств. Вообще же наш алькальд не любил, чтобы людей били. Закончив сев, общинники разводили рабочий скот по стойлам, а иногда собирали вместе, чтобы дать соли. Но Овод, если ему хотелось соли, сам перескакивал через канавы, изгороди, ограды и подходил к дому Росендо Маки. В общине смеялись: «Бычок-то знает, что Росендо у нас главный». Маки давал ему большой кусок каменной соли, а вол, нализавшись вдоволь, медленно уходил в поля, мудрый и милостивый, словно добрый христианин. Старый алькальд с болью вспоминал своего любимого вола. Когда он погиб, Росендо долго плакал над ним. Конечно, были и другие волы, тоже неплохие. Вот, например, Серый может таскать тяжелые бревна, Индеец — хорошо откормлен, так и лоснится, Вожак кроток и могуч и умеет выводить из загона упрямых и диких коров на канате, которым окручивают рога им и ему. И все ж такого, как Овод, нету, он был самый сильный, самый умный и мирный. Да и красив он был — большой, весь черный, словно уголь. Бывало, крестьяне придут еще затемно в загоны, чтобы скот пересмотреть, а его не видно в тени, между стенами ущелья. Приходилось им ждать зари, и тогда Овод выводил все стадо спокойным и гордым шагом. Росендо любил и почитал его, а сейчас вспоминал, как доброго члена общины. Черными были и вол Уголек, и бык Чолоке. Уголек работал прилежно, а Чолоке отличался дурным нравом. Труда он не терпел и вечно развлекался с коровами. Он бегал на воле, и если случайно удавалось обуздать его, когда наступали посевные работы, он еле-еле тащил плуг один день, а ночью снова сбегал невесть куда. Правда, выждав должное время, он являлся снова. Быков не хватало, и приходилось привязывать его кожаным ремнем или волосяной веревкой — простые веревки он сжевывал. Труда Чолоке не терпел, а плоды его ценил. Никто не объедал так успешно маисовые и пшеничные поля. Маис и пшеницу он любил, как олени любят горох. Он поедал целые борозды и не уходил, пока общинники из сил не выбьются, кидая в него камнями. Народ говорил: «Надо его оскопить», — но Маки не слушал, потому что Чолоке был очень уж силен и красив. При всем своем подлом нраве телят он производил — лучше некуда. Как и всякий избранник судьбы, он не любил, чтобы кто-то перешел ему дорогу, покусился на его даму или даже спокойно лизал при нем соль. Бык немедленно бросал вызов, стараясь оттеснить соперника или хотя бы унизить. Если же ему казалось, что враг где-то прячется, он рыл копытом землю, грозно мычал, мотал головой и всеми силами рвался в битву. Власть испортила его, и все быки трепетали перед ним. Они испытали его силу, сталкивались с ним лоб ко лбу, рог к рогу (говорят ведь «лицом к лицу», думал Росендо) и отступали, а потом сдавались совсем. Вот он и стал полновластным тираном. Но однажды бык по кличке Град, бурый в белых пятнах, решил положить этому конец. Мы не знаем, сколько обид перенес он, — это его дело; доподлинно известно одно: терпение его иссякло. Как-то вечером метис Порфирио Медрано, проходя через площадь, увидел двух дерущихся быков. За знакомым нам маисовым полем простиралось пастбище, поднимавшееся по склону горы, крутые красно-черные склоны которой шли ступенями, как в амфитеатре. Соперники упорно бились меж этих скал, и Медрано остановился посмотреть. Не заметив, чтобы дело шло к концу, он бегом отправился уведомить алькальда, который, в свою очередь, позвал индейца Шанте, славившегося острым глазом. Тот определил: один бык— Град, а другой — Чолоке. Они стали ждать, когда Чолоке обратит соперника в бегство, но не дождались. Издали быки казались едва различимыми пятнами, по можно было разглядеть, что ни один не отступает. Они упрямо напирали друг на друга, переходя из конца в конец площадки. Иногда, из-за неровности почвы, им приходилось немного разойтись, но они тут же сходились, яростно сплетаясь, рогами. «Эти добром не кончат, — сказал Маки, — давайте разведем их». И они пошли. Чтобы попасть на ту сторону ущелья, надо было сделать круг, поднявшись почти на самую вершину горы, которая была хоть и не так высока, но почти отвесна. Называли ее «Подножьем креста», потому что она походила на груду камней, лежащих в основании распятья. Поднимались долго. Выйдя из-за выступа горы, они увидели, что быки все бьются, и ускорили шаг. Прыгая с камня на камень, они кричали издали: «Град… Чолоке… назад!» Шанте метал в быков круглыми камнями из пращи. У него был меткий бросок, так что, несмотря на расстояние, он иногда попадал в цель. «Чолоке… назад… назад…» — кричали общинники, и камни летели по невидимой дуге, шмякаясь о бычьи бока или ударяясь о землю. Быки ничего не слышали и не видели; вдруг они останавливались, словно хотели разойтись, и снова принимались бодать друг друга. Бойцы маневрировали у самого края пропасти. Двигались они размеренно и тяжко дышали. Трое общинников были уже близко и могли отчетливо разглядеть их. Оба быка старались для большей верности удара попасть рогами в лоб противника. Чолоке был опытный боец, и ему это нередко удавалось. Наконец он ударил так, что Град отскочил в сторону, словно хотел бежать. Чолоке нацелился рогами ему в бок, но противник быстро развернулся и, низко опустив голову, навалился на него. Под. давшись напору, Чолоке отступал к краю обрыва и уже не мог удержаться. Град стоял выше и всею своей тяжестью оттеснял его. Предвидя неминуемое, крестьяне застыли на месте. Тщетно пытался Чолоке устоять, его задние ноги заскользили, и он медленно, тяжело стал валиться вниз, испуганно и хрипло мыча. Он скатывался все быстрее, пока не упал на дно ущелья, меж кустов. Град, устоявший на краю обрыва, посмотрел вниз, громко замычал и потихоньку пошел своим путем, как и подобает герою, победившему тирана. Но драчливым он не стал и даже, можно сказать, затерялся среди прочих быков. Он был мирным и бился лишь по важным причинам, о которых Росендо Маки догадывался, не желая, однако, их уточнять. Алькальд был уверен, что животные подобны людям и у них есть чувства. Вот, скажем, чтобы не ходить далеко, коровы. Когда в селении резали корову, ее товарки протяжно и тоскливо мычали, словно оплакивали смерть, а услышав их, подходили и другие коровы, и все стояли вместе день или два и неустанно ревели, скорбя об утрате. И Маки, судивший о животных, как и о крестьянах, по их делам, не слишком печалился о смерти Чолоке: он знал, что при всех своих доблестях бык бывал бессмысленно задирист. Он бодал даже лошадь Звездочку — гнедую, с одной белой ногой и с белым пятном на лбу. Если верить сельским пословицам, у Звездочки были два достоинства, недаром говорится: «гнедой — скакун лихой» и «белый на одну ногу скачет всю дорогу». Звездочка была крупнее всех других лошадей общины, на нее садились пастухи, умело владевшие лассо, и те, кому предстоял далекий или важный путь. Собирая однажды разбредающийся скот, пастух Иносенсио послал ее наперерез убегавшему Чолоке. Она встала прямо на пути быка, но тот не остановился и боднул ее в грудь. Рана распухла, стала расти твердая опухоль. Поскольку знахарка Наша в лошадях ничего не понимала, Росендо сам лечил Звездочку керосином и лимонным соком. Лимон хорошо помогал от болезней и овцам, только им вешали на шею нанизанные на шнурок плоды. Овечья отара была большой и благодаря заботам пастухов постоянно увеличивалась. Крестьянские дети и пастушьи псы гнали стадо на горные луга, и, пока овцы жевали траву, ребята пели или тихонько играли на свирелях, а собаки зорко оглядывали окрестность. Надо было уберечь каждую овцу от пумы и от лисы, а ягнят — от кондора. После жатвы бывает стрижка, с ней надо успеть вовремя, потому что иначе у овец до первых дождей и града еще не отрастет шерсть и они померзнут. Был год, когда со стрижкой запоздали, а ранние ливни начали хлестать землю серыми и белыми плетями еще в октябре; и пали сотни овец. Их находили поутру в загоне, недвижных и одеревеневших. Маргича, одна из пастушек, горько плакала, увидев, как ягненок пытается сосать мертвую овцу. Но в другие годы стрижку проводили дружно и вовремя. По примеру помещичьих хозяйств в одном конце загона сделали навес.

Маргича росла как стройное деревце, ее уже называли Марга. В положенное время она расцвела, груди у нее налились, как спелые плоды, а широкие бедра предвещали немалую плодовитость. Глядя в ее черные глаза, здешние парни верили в счастье. Ведь это и была сама жизнь — и у женщины и у земли одна судьба. И Маки снова и снова думал: «Что же лучше, земля или женщина?»

Сильный порыв ветра прошелестел в колосьях и сдунул с его лица печаль. Сумерки сгустились, и, хотя огоньки в долине все еще мигали ему, как друзья, старый алькальд почувствовал себя очень одиноким в ночной тишине.

Такова была история Руми. Возможно, многое мы недосказали. Вероятно, воспоминания могли быть точнее. Время проходило, как плуг, оставляющий борозду, и как шквал, обламывающий ветви. Но земля пребывала прежней, неодолимой, могучей, и ее любовь одушевляла людей.

Что-то шевельнулось во тьме, валун раздвоился, каменный идол ожил, обернулся человеком и тронулся с места. Росендо Маки встал с камня и медленно двинулся по тропе, огибающей высокую острую скалу и надвое рассекающей пшеничное поле. Благодарно шуршали колосья, и невозможно было понять, вдали или вблизи кузнечики и цикады ведут свои беседы, повторяя роли из древней сказки, хорошо известной алькальду.

Пока он приближается к Руми, пока разматывает последние нити своей судьбы, признаемся, что Росендо не раз приводил нас в смущение. Начать хотя бы с того, что нам не всегда казалось удобным титуловать его алькальдом, сколь бы ни отвечало это принятому обычаю. Но не могли мы и предпосылать его имени словечко «дон», превращая его в испанца, не могли называть его и «амаута», как именовали некогда перуанских мудрецов, ибо он живет в наше время. Называя его просто Росендо, мы искупаем непочтительность той благосклонной фамильярностью, с какою рассказчики обычно относятся к созданиям своей фантазии. Затем в трудные для нашего героя минуты мы давали свои разъяснения не совсем ясным его мыслям или чувствам и несколько обрывочным воспоминаниям. И все же читатель может спросить: «Что за беспорядок? Какой же смысл в этой мешанине веры, предрассудков, пантеизма и язычества?» Мы ответим на это, что все мы живем своим умом, потому что у каждого своя голова на плечах, в том числе и у Росендо. Душа его сложна и глубока. В пей еще не соединились и долго не соединятся, даже если измерять время веками — течения, идущие из разных эпох и разных миров. Ему не удалось ни в чем толком разобраться? Ну что же… Мы скажем прямо: чтобы понять, ему нужно любить, а любит он бесчисленное множество вещей. Возможно, вообще все и всех, и понимает их потому, что сам живет среди них, с ними. Любовью его движет то восхищение, то страсть, то милосердие, то братская нежность. «Что лучше, земля или женщина?» Уже в этом вопросе обнаруживается важная его черта. В нужный момент внутренние силы толкают Росендо к одному из этих двух обличий жизни, равно как и ко всем прочим. Мудрость его не исключает пи простоты, ни простодушия, ни даже невежества — того невежества, которому ведомы все тайны, поскольку одна и та же жизнеродная сила правит всем бытием. Невежество Росендо Маки особенно мудро, ибо он не отвергает, а ценит то, что у людей зовется прогрессом и цивилизацией. Однако не будем предаваться столь пресным рассуждениям перед лицом столь сильного и простого человека. Чуть согбенный годами, он продолжает свой путь по змеящейся тропе…

Крик разнесся в ночи, сотрясая гущу мрака и отзываясь в чутких скалах.

— Росендо-о-о… тайта Росендо-о-о-о…

Многократно повторенный эхом голос угасал, угасал, пока не утонул в шорохе колосьев и стрекоте цикад. Лента тропы раздвигала темноту, и Маки ускорил шаг, пристально глядя вперед, чтобы не споткнуться и не оступиться. Глаза немного болели от напряжения. Кто-то темный, прерывисто хрипя, взбирался вверх по склону. Это его собака, Свечка. Она подошла вплотную, потерлась о его ноги, взвизгнула и сразу побежала вниз по тропе. Он понял, что она хотела уведомить его о чем-то и теперь звала поскорее в деревню. Маки пошел за ней, все убыстряя шаг. Вот уже и первые изгороди, заросшие вьюном и терновником. Вот, наконец, и дома с фонарями над крыльцом. Он быстро шел по середине улицы, подобный тени в неровном свете огней. Время от времени с ним здоровались крестьяне, сидевшие на лавках возле домов. Церковный колокол зарыдал: бом-м-м… и потом повторял свой призыв через ровные, долгие промежутки. Старику хотелось броситься бегом, но он сдерживал себя, полагая, что это не пристало его летам и званию.

Вот наконец он и на месте, на краю площади, у собственного дома из необожженного кирпича. Перед домом стояла разноликая толпа индейцев. Висевший над входом фонарь очерчивал их силуэты; дрожащие, нескончаемые, призрачные тени ложились через всю площадь. Маки раздвинул стоявших, индейцы молча пропустили его. Бом-м, бом-м… — все рыдал колокол. Безутешно выла женщина. Старик взглянул и замер, — возможно, глаза ему застлало пеленой. Умерла Паскуала, его жена. Под навесом, утопая в ветвях и листьях, холодел ее труп.

Загрузка...