Наша избенка, где я проживал с бабушкой и матушкой, стояла в задней порядовке деревни. Окна ее глядели на скотский прогон, а заднюха пятилась к лесным бугоркам, подле которых пробегала маленькая речушка с интересным названием Сдоба. Почто ее так в старину прозвали, мы не знали. Только вода в той речке страсть как скусна, чиста и холодна. Рыбы в ней не было, а раков полным-полно. Раков наши мужики не ели, а ловить ловили. Особо гонялись за синюжниками. На синюжников язи хорошо клевали.
Стояла сенокосная пора. Матушка со скотиной обряжалась рано. Еще заря только-только начинает загуливать, а матушка уже кричит:
— Хватит вам прохлаждаться, пора на пожню собираться! По росе коса хорошо берет!
Мы с бабушкой поднимались, сразу вставал и отец. Тогда он еще жил при нас. Завтракали парным молоком да душистым хлебом, а то и пироги запивали молоком и на пожни торопились. На покос уходили раньше деревенцев. Все хотелось нам досыта накоситься да травой на зиму обогатиться, сена насушить, стогов наставить да живности во двор прибавить. Но как мы в царево время ни бились, как ни суетились, а живностью не обзаводились.
Была тогда у нас чалая коровенка с тремя титьками, четвертую медведь откусил, да в хлеве блеяла ярушка с двумя ягнятами, а матушка, так та вдосталь курами себя обеспечила. Самая доходная статья в хозяйстве — куры. Но надо ж такому случиться. В это лето куры стали теряться. Вечером мать соберет их на седала всех до единой, ни одной на улице не оставит, а утром обязательно одной недосчитается. Затосковала матушка моя, а как потерялось пять кур, да самолучших, стала мать по соседским дворам ходить да чужие седала проверять: нет ли там своих кур? Но где их, своих-то, найдешь! Деревенские бабы матушку стали полоумной звать да со дворов почали гнать.
Тогда матушка в колдовство ударилась. Поймает черного петуха, в избу принесет, ему глаза повяжет тряпкой, покрутит, покрутит того петуха да на пол кверху ногами положит, а сама ходит вокруг него да приговаривает:
— Черт, с курочками поиграй да обратно их отдай.
После колдовства в ту ночь с насеста сразу две курицы потерялись. Матушка снова петуха в избу принесла да давай с ним по запечнику ходить. Петуха по закоулкам тычет, приговаривает:
— Вокруг печки я хожу, петушка в руках ношу, печку петькой не задеваю, для того не задеваю, чтобы курочки не исчезали да свой дом не теряли.
И опять же в ту ночь одна курочка исчезла, будто ее сам нечистый языком с насеста слизнул.
— И надо ж так получиться, — сердился мой батюшка. — Восемь несушек с насеста исчезли. А куда? Может быть, их кто стащил? А кто? Поймать бы мерзавца.
Мне стало жалко матушку. Она слезами обливается, к еде неохочлива стала да придирчива, не всякий продукт ела. Вот тогда-то я и решил поймать воришку. В воскресные дни мы не косили траву, а если день был ведренный, то только стоговали сено. Я решил в субботнюю ночь выйти в засаду. Просижу всю ночь, а вора выжду и из ружья солью или клюквой в тыльное место хлестну. Соль в то время у нас была крупная. Для солки куска хлеба мы ее в ступе толкли, а потом через сито просеивали. Зарядил я один патрон той солью, а другой, что картечиной был заряжен, на всякий случай в карман сунул. Мало ли что могло случиться. Черт не туды шел, вдруг да сам язвик[2] на подворье пожалует, а язвику хлесткий удар нужен. Его сало нелегко просверлить.
С вечера залег я в травку-муравку под мелкий березник у самой речки на маленький бугорок. Дом свой близко, тропа, что к реке ведет, тоже рядом. Если вор тропой пойдет — увижу, а если задами побежит, все равно достану. Ружье не кочерга, а все ж тульская сталь, еще не прохудилось.
Лежу в траве, на небо поглядываю, а там сине-сине, что моя ластиковая рубашка, какую я с германской войны приволок. Много звезд на прогулку в небесах вышло. В сумерках все вижу. Вижу, как матушка сени закрыла, как дядя Андрей на крыльцо вышел, козьей ножкой попыхивает, а с бороды у него капли бежат, будто чай пил. На деревне собаки затявкали, овцы в хлевах проблеяли, да у гуменников ребятишки все еще в спряталки играли. Кругом воздуха, хоть саженями отмеряй и бери вдосталь. Жуки из дерьма повылезали, летать почали, с завыванием по тропе кружились. Рядом речка затопорщилась, наигрыш в переборах отчубучивает, а я все лежу, слушаю и примечаю.
В полночь сторож по деревне прошел, колотушкой пробрякал, будто в лесной барабан прогремел. Ребятишки под мамашино крылышко убежали. Луна из-за перелеска выскочила и землю осветила. Червячки-светлячки на листочки-травы выползли, чтоб росяной водички испить. После этого наступила такая тишина, что слышно в это время, как трава растет. Я сижу под кусточком в травушке. Вокруг меня будто все повымерло, только коростель-дергач за рекой ситец рвет, но я все сижу.
Прошло еще добрых два часа и вдруг явственно слышу — подле меня трава зашуршала, а как глаза в ту сторону метнул, лису увидел. Некрасивая в ту пору она была. Рыжая, бока опаленные, а брюхо отвисло, чуть по земле не волокется. Трусит она от моей заднюхи не больно круто, а во рту у ее вижу — белая курица болтается, ногами да головой о травку шлепается. Последнюю, паскуда, уворовала. Тут я рассердился и стал перезаряжать ружье. Вынул патрон с солью да на его место вставил патрон с картечиной. Думаю, как побежит поряду меня, хлесь в нее из ружья — и за пазуху. Лиса подбежала к бугорочку с порослью, что напротив меня у самой речки разместился, положила курочку на травку, а сама на луну поглядела и прокричала, что дворняжка. Тут на ее призывной клич из-под горушки сразу три лисенка выбежали, к ней приблизились и давай с моей курицы перышки ощипывать. Занятное дельце. Щипают перья, бросают в сторону, а потом слышу, и косточки на зубах у лисят захрустели, а лиса, стерва, стоит, на малышей глядит. Ей в ту пору легко было, ее ребятишки обедали, а каково мне? Она ж мою курицу ребятишкам скормила. У меня все нутро исщемило, аж зубы застучали от нервозности. Жалко курицу, ну, ничего не поделаешь. Не стерпел тут я, взял прицел, курок взвел. Гляжу, на мушке лисица глазками моргает, зубы кому-то показывает и любуется, как детишки куриные косточки щелкают. Жалко мне стало. Тоже ведь матушка, а матушки к своим детишкам все одинаковы, все жалеючи на них поглядывают и все проказы прощают. Вспомнил я тут свою сестренку Машку, что за загорского мужика замуж вышла. Мужик попался — ни туды ни сюды, настоящий опурыш[3], от него ни скуса, ни проку в дому не было. Машку лупил за каждый пустяк так шибко, аж ее почастую полумертвую отнимали, а потом с ней отваживались. Жалко нам было Машку, да что поделаешь? Ничего не поделаешь. От закона не убежишь. В церкви венчанная, с согласия. После одного лупления Машка захворала и умирать стала, а как смертный час наступил, к себе ребятишек, Гришку да Дуньку, позвала. По голове погладила обоих, сплакнула, заговорила:
— Кто-то вас, детки, теперь ласкать будет? Кто-то вам ягоду княжицу да медку-солодку с покосных полянок носить будет? Сиротиночки вы мои махонькие.
Я сам в ту пору заплакал да из избы вышел. На воле еще плакал, да как снова в избу вошел, гляжу — Машка уже, этого-того, посинела, скапутилась. Ребятки ее плачут, мужик весь почернел, стоит да ахает, у бога прощенья просит. Печальная картина. Вот эту картину я и вспомнил, как за спуск ружья взялся, прицелился лисе в голову промежду глаз, а выстрелить так и не смог. Вздохнул, перевел дыхание на минуту, снова прицел взял и снова не смог нажать спуска. Позади себя слышу, кто-то шепчет: «Стреляй, Кирька, чего трусишь? Лиса у тебя всех кур уворовала, ребятишкам своим скормила, завтра за последним петухом пойдет и того украдет».
Я тогда поднялся на ноги, да и закричал во всю свою мощь:
— Последнего петуха, лисуха, поволоки, только с глаз моих скорее уходи!
Крикнул так громко, что на деревне петухи отозвались. А лиса как я встал на ноги, то сразу стеганула под горку в овраг, а следом за ней и детеныши.
На другую ночь последнего петуха зарезала да за соседских кур принялась. Но там поживиться не удалось. Отпугнули.
Но об этом другой рассказ будет, а теперь — за дело, молодчики. Кто чаи распивать, кто руки умывать, а мне недосуг. Побегу пчел доглядывать.