Ковалев постоял, послушал, как Скорняков быстро затопал по лестнице вниз. «Надя дома, уже, наверно, легла, — подумал он, возвращаясь в кабинет. — Все-таки позвоню, чтоб не беспокоилась… Завтра ведь день рождения. — Он снял трубку, телефона. — А если разбужу? Она долго потом не уснет. — Он задержал палец на последней цифре номера. — А может, не спит? Ждет? Все-таки мы супруги. — Он помедлил и набрал. Долго слушал редкие гудки. — Тесто, наверно, ставит и не может подойти… Надо хоть извиниться!»
— Алло, — услышал он недовольный голос жены.
— Добрый вечер, Надя, — сказал Ковалев возможно спокойней. — Ты уже легла? Ты извини, Наденька, что так вышло. Я сегодня задержусь…
— Ты только дли этого меня и разбудил? — перебила она. — Можешь не приходить совсем. Твое личное дело.
— Послушай, Надюша, ну зачем ты так…
Но ему ответили частые гудки отбоя.
«Что ж… — Ковалев положил трубку. Он походил по комнате, потушил свет и лег на диван. — Наплевать. Сейчас покурю, успокоюсь и тоже посплю. А завтра поговорим окончательно. В конце концов у меня тоже есть нервы, и они мне еще нужны. Хватит с меня Яхонтова и Скорнякова!»
Ковалев вспомнил, как надменно, самоуверенно сидел следователь на собрании, заложив ногу за ногу. Он зло сплюнул, выкурил одну папиросу и закурил вторую.
«А собственно, чего это меня все пугают! — подумал он. — Почему я должен волноваться? Взяток я не беру. Работаю я, я считаю, правильно. Пусть себе на здоровье обвиняет, тужится, доказывает, устраивает вокруг меня эту возню. Он ее придумал, пусть он и волнуется. И Надя… если прожила со мной столько лет и ничего не поняла, то и она… Как хочет… Меня ей не переделать. И мне ее, кажется… Пусть! Как хочет…»
Ковалев лежал, курил, успокаивал себя и так разволновался, что почувствовал — теперь уже не уснуть до утра.
Он поворочался на диване с закрытыми глазами, плюнул, швырнул окурок в угол, зажег свет и позвонил дежурному вниз.
— Курченко? Это я, Ковалев… Да, вместо Скорнякова. Он плохо себя чувствует. Поменялись. А ты что такой злой?.. У тебя кто есть?.. Бродяга? За спекуляцию? Хорошо, я сейчас приду. Ты, наверно, грубо начал.
В свои двадцать пять лет Курченко считал себя старым морским волком. Он любил вспоминать о своей службе на Черном море (правда, коком на камбузе, но об этом он не вспоминал). Как истинный хранитель морских традиций, он никогда не носил сапог, в форменные милицейские брюки вшивал клинья, любил как бы невзначай расстегнуть китель и показать тельняшку, умело подвыпускал из-под фуражки чубчик черных волос. Но все это он делал очень мило, притом лихо козырял, хорошо знал устав, и все охотно, с улыбкой прощали ему его маленькие слабости. Даже Трайнов редко подтрунивал над его трубочкой-носогрейкой, которую он несколько лет пробовал обкурить.
Когда Ковалев вошел в дежурную часть, Курченко стоял у своего стола без фуражки: и зло разглядывал в маленькое зеркальце оцарапанную щеку. Несколько дворничих, облокотясь о барьер, смотрели на него и посмеивались.
— Ты йодом, йодом. А потом пудрой… Я дам… Для незаметности, — советовали они. — А то заражение получится…
— Ладно, без вас знаю, — шипел Курченко. — Обыскали бы лучше, чем лясы точить.
— Где она? — спросил Ковалев.
— Там, — Курченко показал на дверь второй комнаты.
Ковалев выразительно посмотрел на Курченко и открыл дверь. Там, в глухой комнатке без окон, верхом на стуле, положив руки на его спинку, сидело сгорбленное существо в грязном лыжном костюме. Поверх костюма красовалась мятая черная юбка и серая блуза. Длинные рукава блузы закрывали кисти рук и свисали. Голова и шея были закутаны ситцевым, сильно заношенным платком, из-под которого виднелся малиновый берет, надвинутый до самых бровей. Довершали одежду ботинки на босу ногу.
— Ну и как? — спросил Курченко остановившегося в дверях майора. — Хороша красавица? Только икону писать!
«Красавица» приподняла голову и сказала хриплым, ломким голосом:
— Молчи там, собака, пока вторую щеку не ободрала! Паразит несчастный, — она опустила голову и умолкла.
— Та-ак… — Ковалев легко представил себе, как Курченко велел дворничихам обыскать ее, а бродяжка отбивалась и кусалась, стыдясь своего грязного белья и тела. — Зачем же так ругаться…
Бродяжка подняла голову, посмотрела на него недобрым, настороженным взглядом.
— А тебе чего надо?
— Побеседовать с тобой, — ответил Ковалев. — Ты кто?
— А тебе какое дело? — с вызовом буркнула она и спрятала лицо.
— Работа у меня такая — спрашивать.
Ковалев шагнул к ней, прикидывая, сколько ей лет. Она вздрогнула и вскочила со стула.
— Не подходи! — крикнула она. — Только тронь! Укушу! — Она стояла в углу и напряженно наблюдала за Ковалевым.
— Что я, съем тебя, что ли? — спросил он ее с раздражением. — Сядь и успокойся.
Ковалев прошелся по комнате. Она стояла все в той же позе и напряженно следила за ним. Ковалев устало отвернулся, увидел в дверях веселые лица дворничих, насмешливое лицо Курченко и вышел к ним.
— Что вы с ней здесь делали? — все более раздражаясь, спросил он. — Силу свою показывали? Курченко, почему у вас в дежурной части посторонние лица?
— Это понятые, — огрызнулся Курченко. — Не могу же я сам обыскивать женщину. Я мужчина, между прочим.
— Так и держите себя как мужчина. И они пусть ведут себя как понятые. Нечего здесь цирк устраивать. Нашли себе развлечение…
Ковалев заходил вдоль барьера, ожидая, когда бродяга сядет и успокоится. Время тянулось медленно. Чтоб прогнать дремоту, он обернулся к дежурному. Курченко сидел за столом, уткнувшись в книжку.
— Ты что читаешь? — спросил Ковалев.
— Книгу, — сердито ответил дежурный.
— А почему держишь вверх ногами? — взглянув на переплет, улыбнулся Ковалев. — Принципиально?
— Так, — смутился Курченко и перевернул книгу.
Из глухой комнатки без окон послышался тихий шорох, скрип стула.
— Ну, успокоилась? — спросил Ковалев, входя.
Бродяжка уже сидела в прежней позе.
— Пойдем-ка лучше поговорим.
— Пошел к черту! — крикнула она, подскакивая на стуле.
Ковалев увидел ее лицо. По виду ей было не больше двадцати лет.
Спать Ковалеву уже не хотелось, только разболелась голова и в затылке чувствовалась тяжесть, как будто по нему ударили чем-то увесистым, но мягким. Он устало смотрел на девушку.
Она не шевелилась, потом подняла голову, и Ковалев увидел глаза долго не спавшего, измученного человека.
В этих глазах был затаенный страх.
— Что ты на меня уставился? Думаешь, испугалась, да? — крикнула она. — Плевала я на тебя! — голос у нее сорвался, и она хрипло выкрикнула: — Бейте! Сажайте! Плевать я на вас хотела! Гады! Только тиранить…
— Сажаю не я, а суд. Если ты такая умная, должна знать. А вот какие родители тебя так воспитали — неизвестно… Это нехорошо. Кто тебя учил так со старшими разговаривать?
— А у меня их, может, не было, этих родителей!
— Как не было?
— Вот так! Не было, и все, ясно?
— Подкидыш? — спросил Ковалев.
— Ну подкидыш! Дальше что? — она подняла голову. — Тебе все знать надо, да? — Озлобление у бродяги проходило. Она говорила уже устало, довольно спокойно. — Ишь как подъехал! Думаешь, дуру нашел? Хочешь посадить?
— А ты думаешь, что очень умная? — покачал головой Ковалев. — Такую ерунду говоришь. Ну скажи, какая мне радость тебя бить или сажать?
— Я почем знаю… Может быть, тебе сдельно за это платят.
— Глупая. Я помочь тебе хочу.
— Какой добрый нашелся! — усмехнулась она, но, посмотрев на Ковалева, опустила глаза. Потом, должно быть, на всякий случай проворчала: — Вы поможете. Знаем вас!
— Не хочешь говорить по душам, не надо, — сказал Ковалев, как бы не слыша. — Но имей в виду, мы ведь можем подойти формально, со всей строгостью. А жаль. Мы помогали людям и в худшем положении. Видно, девушка ты хорошая, зла только на свою неудачную жизнь. Это все поправимо. Хуже другое — вот в людях ты разуверилась. Как волк на всех зубами щелкаешь. Это вот хуже всего. Кто же тебе поможет, если подойти к тебе страшно?
Ковалев постоял, прошелся по комнате, посмотрел в окно.
Он прислушался к шуму дождя, обернулся к ней.
— А то, может, пойдем поговорим? — предложил он снова. — Я ведь все-таки майор. Могу и помочь.
Она долго молчала, потом подняла голову.
— Чем же это ты, интересно, можешь помочь?
В голосе ее прозвучала та нарочитая небрежность, за которой легко было угадать надежду.
— Расскажешь мне свою жизнь, и тогда видно будет. Заранее обещать я не могу.
— Ну пойдем, пойдем, если ты так хочешь, — она порывисто поднялась со стула. — Пристал как смола. Куда тут у вас идти? Понагородили сто дверей…
Они вышли, прошли мимо Курченко. Дворничих уже не было. «Морской волк» изображал на лице невозмутимость. Ковалев взглянул на него и покачал головой.
— Давай договоримся, только без ругани, — предложил Ковалев, желая успокоить девушку, когда они поднимались с ней по лестнице. — Хорошо?
В кабинете он сел за стол, посадил бродягу против себя. Несколько минут устало молчал, подперев голову кулаком и закрыв глаза.
— Ну, начинай, рассказывай, — сказал он тихо.
— Что рассказывать?
— Про себя, — и, пересиливая тяжесть в голове, открыл глаза.
— Голова заболела? — она с любопытством взглянула на него.
— От тебя заболит, — слабо улыбнулся он, потом потер лоб и кивнул ей: — Рассказывай.
— Про что?
— Как ты дошла до жизни такой, вот про что. Значит, ты родителей своих никогда не видела? Н-да… Куда же тебя подкинули?
— Известно, куда подкидывают, на улицу. А потом отдали в детский дом.
— Это я понимаю. Я про место спрашиваю. Где это было? На Украине?
— На Украине. В корзиночку положили и имя написали.
— Что же, не разыскивала потом родителей?
Ковалев расспрашивал без любопытства, как бы нехотя, по долгу службы. Но чем равнодушнее делался его тон, тем доверчивее становилась девушка, охотнее отвечала.
— Да, найдешь… Может, они неправильно написали мое имя. И Яковенков этих у нас там целые деревни. В детдоме и то были три: Наташа, да Нина, да я — Тамара. И все Ивановны. Только не похожие… Все спрашивали, не сестры ли мы. Как будто мы знаем… — Она задумалась. — Да и чего уж искать, раз бросили, не нужна, значит…
— Да… История… Слушай, а ты точно знаешь? Возможно, они тебя и не бросили, а просто умерли… Или несчастье какое случилось с родителями… Может и это быть. И ты совсем зря на них так грешишь. Может так быть?
Тамара удивленно смотрела на него. Потом оживилась.
— Кто их теперь знает. Теперь ничего не найдешь. Документы в войну пожгли все… Может быть. Я же не знаю.
— Вот-вот, — обрадовался Ковалев. — Это бывает. Это со многими людьми бывает. Сама или девочки придумали, и пошло. Нашли, да еще в корзиночке! Не до революции же. Глупость какая-то. Уж скорей в чемодане… А может, как раз твои родители были очень хорошими людьми, тебя очень любили. Может, мать от родов умерла или другое несчастье какое… Нельзя же так плохо думать о людях, раз точно не убедилась. Да еще о своих родителях. Нехорошо.
Помолчали. Тамара смотрела на Ковалева растерянно.
— Не знаю… Ничего я не знаю… Знаю только, что позавчера мне восемнадцать исполнилось.
— День рождения, значит, — кивнул с усмешкой майор, будто все это горе было детское, не настоящее, о котором и печалиться не стоит. — Ну и как же ты его отметила? Весело?
Тамара поморщилась и совсем неожиданно пожаловалась:
— На вокзале Казанском. Два пирожка купила. Ириску все берегла… Съесть спокойно не дали, потащили в милицию. Загорелось им. Подписку о выезде отбирать. Так вот и провела…
— Хорошее место. Весело… — Ковалев закурил и спросил: — Значит, как попала в детдом, так в нем и жила.
— И жила! — сердито сказала она.
Ковалев курил, расспрашивал, улыбался. Платок у девушки развязался, мятые концы повисли, закрывали недовольное, сердитое лицо.
— Да сними ты эту тряпку. — Ковалев привстал и сдернул с нее платок. — И берет сними. Вот так. Симпатичная девушка, а натянула на себя черт знает что! И застегнись, сиротинушка брошенная, разнесчастная…
Он улыбнулся. Она улыбнулась тоже.