Выпускник университета Кудинов в глубине души считал себя хорошим следователем. С первого курса он специализировался по уголовному праву, основательно познакомился с криминалистикой. Два года он был секретарем курсового комитета ВЛКСМ.
Уживчивый, открытый всем добрым ветрам, Кудинов часто вызывал улыбку товарищей своей готовностью первым признать собственные ошибки, печально повздыхать, всем посочувствовать, помочь, «войти в положение». Некоторые подшучивали над ним, он не обижался, сам с удовольствием смеялся над собой, всех любил и хотел, чтобы все любили его.
В отделении его посадили к лучшему следователю района, велели присматриваться и первое время никакой работы особо не спрашивали. Яхонтов быстро и легко убедил Кудинова, что хотя, конечно, он и знает многое, но умеет еще очень мало. И он охотно присматривался, ловил каждое замечание, смущался, краснел и кивал головой.
«Прямо девица», — удивлялся Яхонтов. Кудинов ему все больше и больше нравился, и, как старший следователь, он энергично вводил новичка в курс дела, делился опытом, как только мог. Яхонтов даже поступился своим принципом допрашивать и «колоть» преступников всегда один на один и лишь в ответственных случаях просил Кудинова поработать пока в другой комнате. Это было немножко неприятно, но Кудинов понимал — очевидно, иначе нельзя. И он не обижался, с уважением посматривал на обитую клеенкой дверь, из-за которой не долетали ни звука, но за которой сейчас решался главный для отделения вопрос — будет раскрыто преступление или повиснет, потянет все отделение по показателям вниз, на последнее место в районе и потом потянет за собой вниз весь район. У него даже появилась известная гордость — вот к какой славной когорте он принадлежит — к следователям, к самым главным и ответственным людям в милиции. Ведь это только высокое право следователя — решать, «нашел» он состав преступления или «не нашел», и тем самым оценить работу оперативников, которые бегали, разыскивали, доставали Яхонтову свидетелей, потерпевших, преступников. Решал же судьбу их труда только следователь — высшая инстанция в милиции. Работали они бок о бок, Кудинов охотно смеялся шуткам и остротам Яхонтова, иногда спорил, но это любил и Яхонтов. И хоть как старший следователь Яхонтов в какой-то мере отвечал и за него, юридически Кудинов был вполне самостоятелен. И когда последнее время Яхонтов на собраниях громко заявлял во множественном числе:
— Мы, следователи, считаем… — а в зале в полной тишине слышалось лишь потрескивание откидных сидений под оперативниками, которых неустанно отчитывал Яхонтов на каждом собрании за вялую работу, Кудинов невольно гордо выпрямлялся и делал строгое лицо. И ему безумно хотелось походить на Яхонтова, говорить всем «ты» и так же кратко указывать, как Яхонтов, какому-нибудь участковому: «Сходи по этому адресу, приведи. И быстро. А то повиснет…» И чтоб тот не ссылался на свои срочные дела, знал — надо идти. Иначе Яхонтов только молча посмотрит на него, сделает несколько шагов до кабинета начальства и там спросит: «Когда-нибудь они у нас будут работать? Или мало висячек? Хотите, чтоб еще одна повисла?..» И тот же Скорняков, который одного вида Яхонтова не мог переносить спокойно, да тот же Трайнов, способный отчитать Яхонтова, как мальчишку, за такой тон, тут вдруг забывали обо всем и спешили к участковому. И потом, потный и красный от беседы с начальником, участковый спешил к Яхонтову и уже сам спрашивал, куда и за кем ему надо сбегать. А на очередном собрании тот же несчастный участковый должен был еще выслушивать разносную речь Яхонтова о том, как по его вине чуть не развалилось обвинение одного особо опасного преступника, насколько лень и безответственность этого товарища усложнили следствие, не позволили выявить таких-то и таких-то его соучастников и, может быть, вчерашнее преступление в таком-то переулке — их рук дело, но попробуй их теперь изобличи… Память у Яхонтова была прекрасная, он никогда не забывал ничего и вспоминал участковому все его прошлые огрехи, вынося их на общий суд. Как правило, участковый, в конце концов, не рад был своему рождению на свет, получал какое-нибудь взыскание и еще удивлялся, что легко отделался.
Единственным исключением был майор Ковалев. Яхонтов посмеивался над неверными ударениями в его словах, иронизировал по поводу его «профилактики», но на собраниях прямо никогда не затрагивал. Если между ними и возникала пикировка, то косвенная — Яхонтов критиковал оперативную группу «вообще», но все понимали, кого он имеет в виду. Ковалев же сдержанно, но очень чувствительно прорабатывал «следствие» за отрыв от оперативной работы, превращение следствия в самоцель, а не в воспитательное мероприятие.
Такие стычки Ковалева и Яхонтова Кудинов первое время принимал за мелкую склоку. Они казались ему «межведомственной» борьбой за примат, за главенство в коллективе. И Кудинов со всем искренним юношеским пылом принимал, конечно, сторону Яхонтова.
— В самом деле, — доказывал он. — Для чего существует милиция? Для выявления преступников, доказательства их вины и предания суду. Значит, для милиции главная и конечная цель — следствие. Без следствия нельзя судить. А дознание, какое вы ведете, помогает следствию. Значит, ваша роль вспомогательная.
— Ну да — бегать по вашему указанию, — трунили зло в оперативной группе те, кто помоложе. — Можешь успокоиться, этого не было и не будет.
Такие ответы удручали Кудинова и очень его огорчали.
— Я серьезно, как для дела лучше, а не для личного самолюбия…
Яхонтов как-то услышал подобный разговор и потом, один на один, сказал Кудинову строго:
— Не рассуждать с ними, а командовать надо. Роняешь себя и меня.
Но Кудинов не мог удержаться не порассуждать, не поспорить.
— Ну почему же? Они же ребята хорошие… Если не понимают, надо помочь им разобраться, объяснить…
На Кудинова очень действовала открытая неприязнь оперативных работников к Яхонтову, которая, как ему казалось, автоматически распространяется теперь частью и на него. А он всех любил одинаково и хотел дружить со всеми.
— Ты еще с милиционерами начни заигрывать. Эх ты, следователь. Болтунишка… — чувствительно наказывал его насмешкой Яхонтов. Однако, увидев огорченную физиономию молодого ученика, крякал досадно, но примиренно: — Не дуйся, ладно. Но если человек не человек, а сибирский валенок, то просто странно с ним рассуждать. Надо употреблять его по назначению. И только.
Кудинов волновался, краснел, дулся и все-таки спорил:
— Но Ковалев же — хороший человек, он старый член партии. И потом вообще нельзя же так… — и грустно, с укором смотрел в глаза своему наставнику.
Глаза Яхонтова в таких случаях сразу делались холодными, не мигали.
— Надо, чтоб он был еще и хорошим работником. Благими намерениями можно вымостить пол в аду, но от этого он не станет раем. А вообще Ковалев — человек особый. Таких надо убирать, чтоб не сбивали с толку таких вот, как ты.
Но, очевидно, даже сам Яхонтов при всем том отдавал Ковалеву должное. Он взволнованно садился за стол, устало смотрел на Кудинова и удивлялся:
— И чем у нас думают! Такое невинное дитя сажать следователем! Да ведь ты не только преступника заставить сознаться, ты же ребенку на улице не можешь сделать замечания, стесняешься. Ты же еще от сказки про козлика и серого волка можешь заплакать…
Он видел, как Кудинов краснел, прятал лицо, надувался, готовый действительно вот-вот от таких слов заплакать, и сердился еще больше.
— Да пойми ты, в жизни не серые волки страшны, а двуногие. Надо быть жестче, надо быть беспощадно требовательным к себе и людям. Иначе тебе здесь делать нечего. Я же добра тебе желаю, учу, пока рядом. А ты не слушаешь. Вот уйду, останешься один, зашьешься — и съедят. Не серые, а двуногие. И не пискнешь. Учти, кроме меня, здесь твоих сомнений не поймет никто. Тут требуют работу, раскрываемость. Дашь высокую — многое простят, будешь хорош. Не дашь — посоветуют уйти. Начнешь шуметь, спорить — выгонят. И никому твои благие порывы не нужны. Здесь служба, работа. Это тебе не светлые аудитории МГУ, а милиция. Пора понять!
После каждого такого внушения жизнь для Кудинова меркла, казалась тусклой, люди — опасными, отделение неуютным, казенным присутствием с темными и гулкими коридорами, а сам воздух настолько пропитанным казенщиной, что если здесь на один из закапанных чернилами конторских столов поставить цветы, то они сразу увянут.
Уходил он домой с головной болью.
Было жалко себя, больно за несбывшиеся надежды, за университет. Зачем нужны тогда были доклады, зачем тогда нужны были рефераты и шумные диспуты в научном обществе? Вот тебе и самозабвенное служение человечеству!
Дома он, не раздеваясь, бросался на кровать, часами лежал. А может, это действительно не для него? Может, лучше в адвокатуру или еще куда?.. Потом мучительно переживал свое малодушие, но ничего не мог поделать — больше в отделение ходить не хотелось, не хотелось даже думать о нем. Привычные понятия о жизни раздваивались, она казалась не настоящей, поделенной на две неравные части, как какой-нибудь старый дом, у которого красивый фасад с парадной стороны и черный, захламленный двор позади, тот двор, где и проходит основная часть времени большинства его жильцов.
Но на следующий день Кудинов шел в отделение и там, встретив ласковую улыбку Денисенко или Ковалева, забывал о двуногих волках, какими пугал его Яхонтов, розовел, веселел, молодость брала свое, он улыбался и опять был самим собой, рассуждал, приставал ко всем с вопросами, спорил, смеялся. Раз даже увлекся рассуждениями настолько, что самому Скорнякову сказал, когда тот неожиданно вошел:
— А знаете, если с точки зрения современной… как Яхонтов… то давление…
Но, увидев сдвинутые брови начальника, ибо подчиненные рассуждали в рабочее время, спохватился.
— Что? — не сразу понял его Скорняков. — Ты об этом? Ну, это ты зря, по глупости. Яхонтов работает, как зверь. Ты послушай, как он допрашивает. Это же симфония. Ни одного ненужного слова. По двадцать дел в месяц запросто спихивает. Ты вот поменьше философствуй да учись у него. Четвертый день плевое дело тянешь, а он за тебя вывозит. Ты всерьез-то работать думаешь?
Кудинову осталось виновато вздохнуть да вспомнить слова Яхонтова.
На другой день Яхонтов, помолчав, значительно посмотрел на него и спросил:
— Меня с начальством обсуждаешь? И в оперативной группе! Да там любой оперативник при первой же твоей оплошности тебя продаст и заложит. А ты откровенничаешь. Видишь, уже позаботились, мне передали. Я, конечно, не верю…
Кудинов не знал, куда смотреть, и готов был провалиться.
«Может, лучше уйти? Уволиться, пока ничего не произошло? — панически начинал думать он. С каждым днем он все сильнее чувствовал, как вокруг него собираются какие-то непонятные силы, давят друг друга, а он оказывается между ними, не знает, куда деть себя. — По-хорошему…»
Становилось тоскливо, тяжело, как перед грозой.
— Ты не моргай. Но учти и никогда не болтай о том, что здесь слышал или узнаешь. Иначе тебе придется плохо. Возможно, даже я не смогу тогда помочь. А сейчас, чтоб в голову тебе всякая ерунда не лезла, на тебе еще одно дело. Прочти и допроси. И чтоб расколол. Я его уже пощупал немного. Когда будешь допрашивать — не волнуйся. А то преступник у тебя сидит и отдыхает, а ты весь в поту. Чтоб было наоборот — ты с ним отдыхай, а он пусть потеет. Ему в тюрьму идти.
— Как? Совсем не волноваться? Я… не могу. Я же с живым человеком разговариваю.
— Не с человеком, а с преступником. Посмотри в окно, соберись с силами, обдумай и расколи.
— Да, но пока он только подозреваемый…
— Брось свою университетскую премудрость. Хорошего человека сюда не приволокут. А с такими ты должен быть непоколебимым. И чтоб он это чувствовал. Я вообще не понимаю, как ты можешь доказывать, что он вор, если стесняешься его прямо об этом спросить? Ты их так, знаешь, сколько нам разведешь… Или думаешь, и вор покраснеет, увидев вместо следователя красную девицу? Застесняется и скажет — ах, я сознаюсь, мне стыдно, судите меня скорее… Они не из той породы, у которой есть совесть и стыд.
Яхонтов смотрел на Кудинова и еще больше сердился.
— Преступников надо ненавидеть. Ненавидеть насмерть. Вот тогда можно с ними бороться. Профессия наша жестокая. Надо уметь мобилизовать себя, вложить всю волю, возненавидеть его, что он прикидывается невинным дурачком и делает дураком тебя, обманывает честных людей, мешает нам строить коммунизм. Вот тогда он тебе будет говорить — не крал, а ты скажешь — врешь! Ты крал! И он поймет.
Со свойственной ему напористостью он учил Кудинова допрашивать и оформлять дела быстро, не тратя лишнего времени.
— Это самая страшная ошибка, если ты дал почувствовать свою неуверенность в его виновности и обреченности. Тогда надо немедленно передавать дело другому. Иначе все пропало. Ты пойми — преступник всегда знает о себе все. Ты о нем очень мало. А тебе его надо изобличить. Кому же кого легче запутать? В этом же вся трудность. Да если ты дашь слабину, заколеблешься…
Кудинову хотелось закрыть глаза. «Нет, это не для меня!.. — слушая Яхонтова, думал он. — Пусть уж лучше другие… Такие…»
А Яхонтов вдруг неожиданно решал:
— Елагина будешь допрашивать ты.
— Я? — пугался Кудинов. Он знал, что Елагин был трижды судим, главарь группы, тридцатипятилетний атлет с низким лбом и таким несокрушимым подбородком, о который разобьется любой кулак.
— Да. Ты. И чтоб расколол за три дня.
— Как?..
— Так. План такой: первое — сломить морально. Посеять страх.
— Я? У него? Нет, я отказываюсь. А то получится наоборот. Нет, нет, я отказываюсь.
— Тогда пиши заявление об уходе. Мне таких следователей не надо. Подумай.
Кудинов волновался, заикался. Яхонтов спокойно ждал.
— Ну хорошо… Я попробую… Но как?.. Я, конечно…
— План операции такой. Пусть он самый заматерелый, но в тюрьму идти он боится. Правильно? Он не знает, что мы о нем знаем, а чего не знаем. Значит, на допрос он будет идти и мучиться: что же мы о нем знаем? Ты перед допросом положишь на стол толстую папку. Сам за ним не ходи. Пусть приведут и стоят за ним. В папку насуй любых листов. Когда его введут, ты должен ее читать. Он входит. Ты смотришь в папку с «делом», на него, улыбаешься, еще раз смотришь в папку, закрываешь ее, отодвигаешь, но чтоб он видел на обложке, что это его дело. Ты гляди с минуту на него весело, как будто сейчас ты с ним приятно позабавишься. Потом, как бы из осторожности, убираешь папочку в сейф, сажаешь его и с невинным видом начинаешь его допрашивать. Дай ему немножко поврать. Задай несколько вопросов, но так, чтоб он ничего не понял. И — в камеру. Пусть у него воображение поработает. Завтра он будет мякенький, ночку-то не поспит. Назавтра так же допросишь и еще пару загадок загадаешь. Но о главном — ни звука. Как будто это уже и несущественно. На третий день он дойдет до кондиции, и можно уже подходить к главному. Но, думаю, он устанет, нервишки не выдержат, и он сам сознается. Захочет поговорить один на один. Конечно, тут штампов нет. Но Елагин — человек, а не машина. Тут тоже, знаешь, творчество… Ну-ка, прорепетируй. Я войду за Елагина…
— Да, но это давление…
Кудинову очень хотелось, конечно, «расколоть» Елагина, стать наконец настоящим следователем, а не только им числиться, но он все-таки сомневался.
Яхонтов задумался, смотрел на него. Потом спрашивал:
— Какое же? Я же его не предлагаю бить, пугать или кричать. Даже на пушку брать, как другие. Наоборот, надо вежливо… Побеседовал раз, побеседовал два, на третий он сам все рассказывает. Хоть, честно говоря, таких бандюг, как этот, убивать мало…
Яхонтов умолкал, задумывался о том, сколько еще всякой дряни ходит по нашей земле, портит нашу жизнь. Невесело вспоминал, какую громадную работу проделал он за последнее время по очищению нашей жизни от таких людей. А вот на тебе! — они еще есть, ходят на свободе, совершают преступления. Думал о еще не сделанном, о том, как много и упорно надо работать. И как именно работать. Иногда высказывал Кудинову свои взгляды, свою неудовлетворенность тем, что делает, как бы проверяя верность своей логики перед этим свежим молодым человеком, в голову которого только что вложили самые новые мысли и идеи. Проверял и лишний раз убеждался, что сам он к истине подошел ближе многих. И без университета, а повседневным, упорным трудом. Потом вдруг неожиданно спрашивал:
— Ты в шахматы играешь?
— Нет. То есть да… но… не так, чтобы…
— Зря. Надо играть. Тренирует.
Но из Кудинова никак не получалось то, чего хотел Яхонтов. Чаще и чаще с грустью смотрел он на молодого следователя, который не оправдывал его надежд и трудов, невесело говорил:
— Пойди поработай пока в соседней комнате. Мне тут надо с одним человеком по душам поговорить. Рано тебе. Не перегорел ты еще…
Кудинов нисколько не обижался. С облегчением шел он в комнату к оперативным работникам, чаще всего к Ковалеву. Тот всегда был ему рад, часто оставлял ключ.
В маленьком кабинете Ковалева голос звучал мягко, приглушенно, здесь не стояло затейливого графина с водой и кресла с львиными мордами, но, должно быть, от темных обоев сам воздух казался теплее, располагал к задушевной беседе и приятной задумчивости. Кудинов настолько привык к этой комнатке, что почти не замечал всегдашнего запаха табака. В отделении впервые он начал курить.
— Это ты по молодости его мирить со мной собираешься? — добродушно выслушав, улыбался Кудинову Ковалев. — Разве главное в нашем деле — посадить? Главное, чтоб у человека на душе было светло и чисто. Тогда и поступки его всегда будут чистыми. Чистому всегда трудно пачкаться. Он же не понимает. Разве может быть на душе у человека чисто и светло, если ему не верят? Люди не волки, а люди. Он же почему от тебя запирается — и тебя подозревает… Совестно. Чистоты твоей боится. Осуждать еще будешь, рассказывать…
Кудинов слушал, не говорил ни «да», ни «нет», а на душе становилось тепло. Яхонтов скоро заметил тягу его к Ковалеву, прикрикнул, назвал двурушником. Кудинов нисколько не чувствовал себя двурушником, но замкнулся и от Яхонтова и от Ковалева. Он все чаще и чаще работал в комнате партийного бюро, у Денисенко. Яхонтова это раздражало еще больше.
— Ты плохо кончишь, — предупреждал он Кудинова. — Порядочные люди так легко не склоняются от одного к другому. Чего доброго, ты так скоро и наушничать про меня станешь?..
Тот делал наивное лицо, не понимал. Яхонтов с сожалением смотрел на него и отворачивался. Но за глаза Кудинов никогда ни с кем о нем не говорил, хотя это было ему очень трудно. Молчать он никак не мог научиться. И когда на собрании между Яхонтовым и Ковалевым начался бой и дело Маркина и Бельского вдруг приобрело особое значение для того и другого, а следствие вести поручили ему, Кудинов готов был согнуться под тяжестью свалившейся на него громадной ответственности.
«Это что же — случайно или специально? Может быть, теперь они начнут из меня делать следователя, раз он перестал? — с тоской обреченного думал, отворачиваясь от всех, Кудинов. — Ведь с кого-то из них обязательно шерсть полетит клочьями! — Такое неожиданное превращение знакомых умных людей в лютых врагов, готовых руководствоваться почти зоологической ненавистью друг к другу, Кудинова пугало, отталкивало. — И почему я не отказался!.. Можно же было. Есть другие, умнее, опытнее меня…»
Оторванному ото всех стенами и Яхонтовым, доверчивому, не уверенному в себе и людях, Кудинову сослуживцы представлялись то необыкновенно добрыми и хорошими, то столь же необыкновенно неискренними и себе на уме. Действительно, трудно было придумать для него и как для следователя и как для человека экзамен более точный и бесповоротный — стать или не стать.