23

Было холодное хмурое утро. Унылая серая пелена затянула небо, и оно походило на ровный сухой асфальт. Нигде не виднелось никакого просвета. Здания казались блеклыми, и вся жизнь тоже казалась серой, холодной, как небо.

Зажав сверток под мышкой, Ковалев шагал из одной улицы в другую. Он уходил все дальше от дома, шел, недобро поглядывая по сторонам, пока ему не стало жарко. Он вышел к скверу с большим фонтаном, сел на скамейку и расстегнул воротник кителя.

«Ничего, — убеждал он себя. — Мы двужильные. Переживем и это. Авось в петлю не полезем». Он передохнул, вспомнил вдруг тещу, важную провинциальную учительницу, и стукнул себя кулаком по колену: «Барыня… Чуть что — «мы, педагоги». Два деятеля просвещения… Перед ней, видите ли, меня защищала. Ишь благодетельница! А мне плевать! Я, может, тоже занимаюсь педагогикой, да еще посерьезней вашей! Я не одну сотню людей к правильной жизни вернул. Или это, по-вашему, легче преподавания какой-нибудь ботаники?!»

Из боковой аллеи, похрустывая желтыми опавшими листьями, неторопливо вышел молоденький милиционер. Яркий солнечный лучик, словно специально прорвав серую пелену, сверкнул на кокарде, осветил свежее мальчишеское лицо, заиграл на пуговицах, пряжках портупеи. Милиционер посмотрел на Ковалева, заметил под распахнутым плащом синий китель, заулыбался и козырнул приветливо, как хорошему знакомому. Трудно было не улыбнуться в ответ. «Как в театре, — подумал Ковалев. — Должно быть, новенький. И, наверно, влюбленный. — И вдруг стало больно. — У этого все еще впереди. А я уже старый гриб. Старый… Сверстники мои детей женят. Снова не начнешь. Значит, один. Работа, только работа…»

Милиционер исчез. Откуда-то сбоку еще слышалось похрустывание да осталось ощущение щемящей грусти. Вспомнилось, что сегодня ему незачем идти в отделение, если бы не обещал Тамаре, у него отгул. Все наверняка даже удивятся, когда он придет.

«Очень хорошо. По крайней мере, если пристанут, скажу, что только ради нее. А там… Ну да дело найдется. До вечера прокручусь. А вечером в крайнем случае переночую у Хабибулина».

Ковалев шел неторопливо. Погода разгуливалась. Расплывались остатки туч и бежали с неба. Кончился тот тихий час, когда одни только пробуждались, другие пили чай, но город казался пустым. Автобусы, поблескивая стеклами, неслись наперегонки с троллейбусами, их обгоняли грузовики, легковые плотными толпами замирали у перекрестков, пропускали своих собратьев, дружно срывались с места и мчались дальше. А над всем этим вставало солнце, разгоралось, подымалось все выше, золотило крыши домов, заглядывало в окна, сверкало на стеклах и заливало город теплом и светом. Все больше и больше прохожих встречалось на улицах.

«Да, так вот и в жизни, — думал Ковалев. — Еще недавно холод и тучи и никого кругом, и вдруг тебя уже подталкивают прохожие, и в небе солнышко, да такое теплое, и совсем другим уже кажется мир».

Майор думал, что он уже поборол свое горе, отрезал напрочь больное место и жизнь пойдет на поправку. Все станет легко и просто, как легко ему дышится сейчас, в это хорошее утро.

Выходя от Хабибулина, которому он занес сапоги, Ковалев увидел впереди себя поклонника Степановой. Тот направлялся в отделение.

«Так. Значит, ко мне? Поговорим, поговорим, Виктор Аркадьевич!» — мысленно обрадовался Ковалев. Он улыбнулся, потер шершавый подбородок и, испытывая какой-то новый, особый, волнующий вкус к жизни, какой-то новый подъем, повернул обратно. «Поговорим, поговорим», — и засмеялся.

Ковалев шумно вошел в парикмахерскую.

«Что ж, что старый гриб, — пока брила знакомая парикмахерша, думал Ковалев. — И старые грибы нужны. От них дух в супе крепче».

Он посмотрел в зеркало и увидел там Ковалева, но другого, совсем не веселого.

— Освежить? — спросила парикмахерша обычно экономного майора.

— Освежай! — громче, чем нужно, засмеялся Ковалев. — Только быстро, — и зажмурился перед пульверизатором. А когда вытер лицо салфеткой и открыл глаза, из зеркала на него опять посмотрел другой Ковалев — насмешливо и с сомнением, как будто хотел спросить: «Храбришься?»

Загрузка...