25

Шел четвертый час ночи. У Виктора Аркадьевича слипались глаза, а возможность закрыть их, заснуть отодвигалась и отодвигалась. Софья Ивановна ходила взад и вперед по кухне и кидала ему тяжелые, злые слова упреков, которым, казалось, не будет конца и которых он больше не слушал. Устав возражать и оправдываться, он скорчился на низкой кухонной табуретке и чувствовал, как от такого сидения у него начинает ныть поясница. Он сидел, наморщив лоб, и молчал.

— Сонечка, — сказал он наконец жалобным голосом. — Я тебя отлично понимаю, ты во многом права, но сейчас ночь, а завтра днем у меня запись. Давай отложим. У меня болит голова.

— Конечно! Конечно! — воскликнула она с горечью. — Ведь речь идет о моем, а не о вашем покое. Разве может перенести это ваша голова? Я удивляюсь, как вы вообще слушаете.

— Соня, к чему все эти «вы»? — вздохнул и поморщился Виктор Аркадьевич. — Это, ей-богу, уже достаточно надоело. Я не придаю значения тем гадостям, которые ты мне сгоряча наговорила. Я твой друг и останусь им. Идем спать.

— Не лгите! — Она сорвалась с места и бросилась к нему. — Друзьями мы были когда-то… А сейчас вы видите во мне только любовницу. Вам наплевать на мое женское достоинство. Вы давно уже могли оградить меня от оскорблений и грязных намеков. Боже мой! Боже мой! Если бы я знала!.. — Софья Ивановна закрыла лицо руками и попробовала заплакать. — Это я, я сама виновата. Я слишком много позволяла вам… Я! Я!

— О боже! — Виктор Аркадьевич мученически покачал головой. — За что сегодня такое наказание! Да неужели ты не понимаешь, черт возьми, что я устал и хочу спать?.. Или замолчи или я плюну, и ноги моей здесь больше не будет!

— Вот как!.. Теперь вы ищете предлога удрать, огласки испугались?.. Трус!.. Тряпка!..

— Я хочу спать! — Виктор Аркадьевич вскочил и весь затрясся. — Понимаете, спа-ать!

— Спать?.. Извольте! Ложитесь… Извольте! Но отдельно! На диване! Как спят друзья!.. Отдельно! Отдельно!

— Сумасшедшая женщина! — уже в комнате, бросаясь на диван, прошипел себе под нос Виктор Аркадьевич. — Пантера!

Но тут он услышал ее шаги, уткнулся лицом в валик и замер.

Спал он мало и плохо. Ему снилось, как Соня бросается со своей кровати к нему на диван, хватает за горло и душит. Виктор Аркадьевич стонал, ворочался, пробовал освободить свое горло. И лишь когда сорвал жесткий воротничок и галстук, заснул спокойнее. Теперь ему снилось падение в какую-то бесконечную, похожую, на погреб, черную бездну. Падать туда было холодно и страшно. Он падал, падал и никак не мог долететь до дна этой бездны, а по дну на четвереньках прыгала пантерой Соня, хохотала и кричала: «Отдельно!.. Отдельно!..»

Измученный сновидениями, Виктор Аркадьевич проснулся со щемящим чувством беспокойства.

Он осторожно разжал веки и увидел против себя Мишу. Мальчик сидел, опершись о стол, лениво грыз яблоко и серьезными глазами разглядывал артиста. Этот серьезный взгляд неприятно подействовал на Виктора Аркадьевича.

«Что он так на меня смотрит? — подумал он и закрыл глаза. — Ах да, ведь я на диване! Фу, как все это нелепо и противно!.. А она дома?»

Он долго лежал с закрытыми глазами и старался уловить малейший звук, принадлежащий Соне, но лишь слышал, как Миша равнодушно грызет яблоко.

«Какая неприятная тишина! Должно быть, он все так же на меня смотрит».

Виктор Аркадьевич поднял голову и, избегая смотреть Мише в глаза, тихо спросил:

— Мама дома?

— Уехала к тете Марусе, — не меняя позы, ответил Миша.

— Значит, уехала?

Виктор Аркадьевич потер заспанное лицо, встал и пошел в кухню умываться. В дверях он не выдержал, оглянулся.

Миша жевал яблоко и все так же серьезно смотрел на Виктора Аркадьевича.

— Что ты на меня смотришь? — недовольно спросил Виктор Аркадьевич и взглянул на себя в зеркало.

О ужас! Костюм на нем был так помят, что ехать в нем было совершенно невозможно. Он еще раз оглядел себя в зеркале.

«Вот так номер!.. Что же делать? Отказаться? Но это немыслимо! — Виктор Аркадьевич забарабанил пальцами по крышке рояля. — Может, сумею выгладить! Гладил же я в молодости!»

— Голубчик, ты не знаешь, где утюг?

— Электрический?

— Да-да! Голубчик, найди, пожалуйста, очень тебя прошу. Думай обо мне все, что угодно, но найди. И это… тряпку мокрую, через которую гладить… Побыстрее, а?

Пока Миша включал утюг, Виктор Аркадьевич нерешительно обошел комнату. Он никак не мог сообразить, что бы такое постелить на стол, какую намочить тряпку.

— Через пять минут утюг будет готов. Раздевайтесь. — Миша посмотрел на артиста, на его всегда гордое, а теперь помятое и растерянное лицо, помолчал и спросил: — А вам очень быстро нужно?

— Очень. Иначе на концерт опоздаю и товарищей подведу. — Виктор Аркадьевич потянул с кровати шерстяное одеяло и уронил подушки. — На этом гладить? — оглянулся он на Мишу. — Голубчик, попробуй, может, не греется?

Миша спокойно лизнул палец и тронул утюг.

— Греется…

Виктор Аркадьевич снял брюки, расстелил на доске, нерешительно взял утюг, как бы взвешивая, подержал его в руке и чуть было не поставил на брюки.

— Стойте! Нельзя! — испуганно крикнул Миша. — Тряпку забыли. — Он сбегал на кухню и намочил тряпку. — Вот тоже… Пожгли бы сейчас… Теперь гладьте. Ведите. Я буду держать.

— Так? — Виктор Аркадьевич неуверенно опустил утюг на тряпку. Из-под утюга с шипением вырвался пар.

— Нажимайте. Готово. Поднимайте утюг. Вот! — Миша отнял тряпку, и Виктор Аркадьевич увидел ровную складку на брючине.

Виктор Аркадьевич давно привык и не удивлялся, хоть и не понимал, за что Миша его не любит. Казалось, должно быть наоборот — Виктор Аркадьевич всегда считал своим долгом сдерживать Соню, когда она сгоряча кричала на сына. Но, чувствуя нелюбовь мальчика, Виктор Аркадьевич в его присутствии невольно становился молчаливым, сдержанным. И именно потому, что мальчик не любил его, Виктор Аркадьевич обычно прощал Мише многое из того, чего, и он знал это, взрослые никогда не прощают детям. Это совсем не было напускным великодушием или задабриванием. Просто Виктор Аркадьевич считал недостойным взрослого человека принимать всерьез грубости ребенка, который сам не понимает, что делает. И сейчас, почувствовав себя рядом с Мишей свободно, без обычной скованности, занятый утюжкой, он даже не удивился, а лишь обрадовался да рассердился на Соню.

«Вот тебе и неисправимый… Вполне нормальный. Уж эти женщины! Вечно у них какие-то крайности. И при чем здесь милиция и эта опека, я не понимаю! И это ее нелепое заявление… Вот уж действительно, сначала делают, а потом думают… Черт знает что такое, ей-богу!»

Выгладить пиджак оказалось гораздо сложнее. Виктор Аркадьевич устал и вспотел. Рукава доглаживал Миша, а он мочил и накладывал тряпку.

— Только не сожги!.. Голубчик, не ошибись только, — говорил Виктор Аркадьевич, глядя, как утюг вот-вот заедет за небольшую тряпку на шерсть. — Не спеши… Это будет катастрофа!

— Не будет, — уверял Миша, оттопыривая от усердия губы. — Надо только сильнее нажимать. Вот. Готово. Только не надевайте. Пусть отвисится. А то сразу сомнется. Успеете.

Виктор Аркадьевич послушно кивнул, сел на диван и, обхватив руками колено, задумался.

«Как все это, однако, странно. Глупо! Нелепо! Хотели как лучше, а только обидели. Неужели этот Ковалев прав, и Соня плохая мать, не умеет?.. Конечно, я тоже должен был… Но мать-то она! Она, черт возьми, а не я! Надо было ей думать. А теперь скажет — все я… И эта милиция! Пойдет теперь писать губерния… Как нелепо все, как все глупо!»

— Уже? — поднял голову Виктор Аркадьевич, когда Миша перестал пыхтеть над его воротничком и рубашкой. — И даже манжеты?.. Отлично, ты просто маленький кудесник.

— Желтовато немного получилось… — вздохнул мальчик.

Миша отошел в сторону и смотрел, как Виктор Аркадьевич одевался, укреплял на шее галстук «бабочку» и опять из растерянного человека превращался в прежнего артиста, гордого своей известностью.

— Благодарю, благодарю, — говорил тот, поправляя галстук перед зеркалом. — Не ожидал. Благодарю.

— Вот вы и опять красивый.

Мальчик вздохнул и отвернулся.

— Ты находишь? — Виктор Аркадьевич расправил брови, еще раз повернулся перед зеркалом и посмотрел на часы. — Однако пора.

Миша разочарованно опустил голову — Виктор Аркадьевич снова был прежним, ровным Виктором Аркадьевичем, спокойным и холодным. Он вышел в переднюю, оделся, взял в руки трость, оглянулся на мальчика.

— Благодарю. Э… хочешь, я куплю тебе паяльник? Или лобзик? Ну, прощай, моя палочка-выручалочка. — Виктор Аркадьевич снял надетую уже перчатку, протянул мальчику сухую, бледную руку.

Миша неуверенно посмотрел на руку, удивился.

— Вы идите. Опоздаете. Товарищей своих подведете, — и вздохнул, пожать руку так и не решился, поднял голову.

Лицо Виктора Аркадьевича опять показалось ему простым, растерянным, как на диване, когда Миша гладил ему пиджак, а он покорно сидел в трусиках и молчал.

— Да-да, подведу, — машинально повторил Виктор Аркадьевич, и рука его без перчатки опустилась, повисла.

«Ну, уйду… А потом? И эта нелепая опека… Я больше никогда не смогу сюда прийти… Нет, нет, это не должно, не может произойти… Нет, нет!»

Миша смотрел на высокого, всегда такого гордого человека, который сейчас странно топтался в прихожей, и если бы не шляпа, не галстук «бабочкой», он был бы совсем такой же простой и понятный, как на диване. Миша неожиданно заволновался, зачем-то зажег в прихожей свет, хотя был день, потом неуверенно спросил:

— Вы в Дом звукозаписи?

— Звукозаписи, — не сразу ответил Виктор Аркадьевич, думая о своем.

«Нет, этого не должно… Она никогда не простит мне этого. И он… И потом вообще… Черт знает что! Что же делать? Что же делать?..»

— Это где на пленку записывают, а потом в эфир?

Виктор Аркадьевич понимал — сейчас, именно сейчас надо было что-то решить, предпринять. И окончательное!

— Что? Это ты о чем? — с трудом сосредоточиваясь, Виктор Аркадьевич свел брови.

— Я… о пленке. Она такая же, как в кино? Прозрачная?

Миша увидел лицо Виктора Аркадьевича, сжался, испуганно втянул голову в плечи, как будто сейчас сверху его больно стукнут, — ему показалось, Виктор Аркадьевич ответит сейчас так, что он уже никогда не подойдет к этому человеку, не поверит ему.

Наморщив лоб, Виктор Аркадьевич смотрел мимо мальчика и думал о своем. Что он мог сделать? Это был не его сын. Он принадлежал Соне. Вот если бы ему — о, тогда бы он знал, как выполнить долг и поставить Соню на место. Не робкими увещеваниями… А тут — как нарыв на чужой руке, к которому не дают притронуться. Того и гляди закричат, отдернут руку и, отдергивая, хуже разбередят…

Виктор Аркадьевич раздраженно поправил шляпу.

— Она не прозрачная. Она на ацетатной основе и покрыта ферромагнитным порошком. Понятно?

— Понятно.

Миша странно, совсем не по-детски, как бы издали, взглянул на Виктора Аркадьевича и быстро пошел в комнату.

«Совсем, как Соня», — удивленно подумал Виктор Аркадьевич и недоуменно посмотрел ему вслед. Потом спохватился и растерялся — как же это у него так грубо, неловко получилось? Он нахмурился, постоял и вошел в комнату за ним.

Мальчик полулежал на диване, обняв валик. Поза его была не злой, не обиженной, а какой-то другой — точно человек что-то потерял невозвратимое и теперь ему одиноко, неуютно, холодно. Не хочется думать, не хочется видеть чужих, будничных лиц. Не хочется ничего…

Это было так знакомо Виктору Аркадьевичу. Он смотрел на стриженый затылок Миши, худой, тоненький, слабый, совсем мальчишеский, на узкие, немного сутулые, еще не развитые плечи, обтянутые серой форменной курточкой, на вылезшие из рукавов запястья рук.

«А мундирчик-то становится маловат. Растет! — подумал Виктор Аркадьевич и подошел ближе. От звука его шагов затылок мальчика вздрогнул, пальцы тихонько взялись за валик и под курточкой стали заметны острые углы лопаток. Мальчик замер, ждал.

Виктор Аркадьевич подошел совсем близко. Нет, он заволновался не потому, что вспомнил свое детство, вечно не по росту короткие рубашку и штаны. Его полуголодное детство было слишком далеким, и с тех пор он достаточно научился сдерживать себя во всем за долгую жизнь — и в порывах и в воспоминаниях. Просто он сейчас до боли, до холода в кончиках пальцев почувствовал, какую длинную, бесцветную, пустую жизнь прожил, не согретый никем, не согрев никого. И понял, если он сейчас не скажет ничего, не сбросит с себя многолетней брони сдержанности перед этим мальчуганом, не раскроет души, не впустит ребенка туда, повернется и уйдет, уйдет от этого, в сущности, единственно близкого и неожиданно понятного существа в нелепой и тесной курточке-мундире, от этой еще совсем слабой, худенькой, но уже так больно чувствующей жизни, неосторожно и неумело потянувшейся к нему с вопросом, он убьет в себе человека. И потом никакие восторги Софьи Ивановны, никакие преходящие успехи на сцене, никакие самые громкие хлопки в зале не разбудят в нем жизни, не взволнуют и не обрадуют глубоко. Пройдет месяц, два, пусть год, все опять уляжется и станет привычным, он по-прежнему будет рассудочен и вежлив, будет ходить, раскрывать на сцене рот, петь, делать театральные жесты, кланяться, в нужное время улыбаться публике. Не будет Сони — найдется другая экзальтированная дамочка, станет ходить за ним, в точности как она, говорить те же приятные слова, он привыкнет к ней и ее словам, как привык к Соне… Но прежнего Виктора Аркадьевича, живого Виктора Аркадьевича не будет никогда. Останется выхолощенная музыкальная машинка, заводной механический певец.

Он стоял, смотрел на знакомый затылок, на узкие, еще не развитые плечи мальчика, на вылезшие из рукавов руки, на его синеватые от жилок тонкие пальцы с прозрачными детскими ногтями, увидел, как пальцы трепетно зашевелились на грубой обойной ткани валика, и с удовольствием, со страхом услышал непривычно громкий, неровный стук своего сердца под толстым драповым пальто.

Виктор Аркадьевич медленно повернулся, приставил к стулу трость, снял шляпу, провел ладонью по лбу и волосам — новый, неизвестный и мало изящный, но облегчающий голову жест, расстегнул, пальто, сдвинул его назад, освобождая от толстого теплого драпа грудь, и сел на диван.

— Ты поедешь со мной.

Миша чуть дернул головой, но продолжал лежать на валике.

— Ты поедешь сейчас со мной, — громче и тверже повторил Виктор Аркадьевич и осторожно, неумело, но сильно приподнял мальчика за плечо. — Ты поедешь сейчас со мной в Дом звукозаписи, и я покажу тебе там, как записывают на пленку звук. Ты понял? Ты сейчас поедешь со мной. Со мной.

…Исполняя партию Онегина, Виктор Аркадьевич почувствовал неестественность традиционных жестов и поз, которые принимал на сцене годами, и, к удивлению партнеров, перед ними явился новый Онегин, не известный до этого по репетициям и спектаклям. Онегин горячий, страстный, но вынужденный прятать высокие порывы души под маской холодноватой сдержанности, приученный обществом прятать свои человеческие чувства, Онегин, который колеблется, мечется, который весь во внутренней борьбе и вот-вот готов взбунтоваться против общепринятых условностей и бросить вызов всему, что мешает человеку быть самим собой. Такая несколько неожиданная трактовка всколыхнула весь ансамбль, и заученная опера зазвучала свежо и проникновенно.

Мишу дважды брали в оперу. Там на сцене ходили люди в невиданных костюмах, с саблями на боку, вставали на одно колено, прижимали руки к груди. Миша не слушал, скучал, думал, настоящие у артистов сабли или нет, и к третьему акту уже не мог побороть зевоты. А тут простые люди в самых обыкновенных костюмах обижались, ссорились, никак не умели помириться и страдали. Особенно страдал Виктор Аркадьевич. Миша видел это. Видел его лицо, опять такое же простое, как недавно дома, когда они гладили ему пиджак. Мише становилось как-то не по себе за него, и в глаза лезли слезы. Не замечая концертных условностей, Миша тянулся вперед, напрягался и замирал. А когда вздрогнул и зашатался Ленский, бочком, опустив руки, побрел прочь, мороз пробежал у Миши по коже.

Исполнители видели состояние мальчика. Привыкшие играть перед публикой, они, забывая о микрофонах, играли и пели для него, для этого единственного зрителя.

— Ну, — после записи подходя к Мише с другими артистами, сказал Виктор Аркадьевич, — не устал?

— Нет! — Взбудораженный от пережитого, Миша все еще сидел на складном стуле и смотрел прямо перед собой.

— Посидим? — предложил Виктор Аркадьевич. Он сам был еще «в образе» и, присев, долго молчал. Потом ласково спросил: — Ты все понял? Это большая награда для исполнителей, если все понял. Очень большая!

— Я не все понимаю, — честно сознался Миша и покраснел. — Если вы с Татьяной друг друга любите, то зачем же тогда она ушла от вас к Гремину?

— Гремин — ее муж. Он делит с ней радость и горе. А я? Я ж так… Так сказать, любовь без всяких обязательств. — Виктор Аркадьевич нахмурился, спохватился: — Одним словом, сложная это, брат, история, трудная… Давай поговорим об этом в другой раз. — Он встал. — Пойдем, я обещал показать, как записывают звук. А к этому мы еще вернемся, — задумчиво повторил он.

Миша кивнул, поднялся и угодил в руки подошедшей к ним полной «Татьяне».

— Кто этот такой юный и внимательный слушатель? — спросила она. — Ваш сын?

— Нет. То есть да… — Виктор Аркадьевич почувствовал двусмысленность. — Это мой дружок, моя палочка-выручалочка, — отшутился он и потянул Мишу за руку: — Идем…

После оперы Миша казался вялым. Без особого интереса осматривал он магнитофоны, рассеянно слушал объяснения техника. Он все думал, думал… Думал об опере, о Татьяне, о Викторе Аркадьевиче, о матери. И самому Виктору Аркадьевичу надо было собраться с мыслями. Обоим не хотелось разговаривать, хотелось, чтобы ничто не мешало думать.

Когда они купили в магазине торт, уже смеркалось и начал накрапывать мелкий дождик.

— Все-таки пойдем пешком, — предложил Виктор Аркадьевич. — Воздух очень хороший.

Миша согласился.

Загрузка...