20

На утро двадцать первого сентября, схоронив восемь своих людей, великое посольство вышло из Лангеруда на Лахиджан. В дороге умерли от огненной немочи еще семеро.

В Лахиджане стояли два дня, и здесь посольские люди почти все разболелись. К великому послу явился в смятении пристав Шахназар.

— Горе мне! — сказал он хмуро, ударяя себя в грудь. — Наказал мне шахов ближний человек, глаза и уши шаховы, Мелкум-бек: шах-де ждет не дождется посла друга своего, царя русского!

— Скажи ему, Степан, — тихо, но внятно произнес великий посол. — Скажи ему, чтобы слез задаром не лил. У меня и в мыслях не было оставаться долее в сем городе. Сегодня же выступаем на Дилеман, а из Дилемана без промедления на Казвин…

Свиридов в горестном недоумении глянул на дьяка, чуть помедлил и перевел приставу его слова.

— Я знал, — склонился Шахназар в низком поклоне, — я знал, что воля шахиншаха священна для тебя, царский посол.

— Скажи ему, Степан, что врет, — сердито отозвался дьяк, и желтое его лицо подернулось легкой краской. — По воле государя моего поспешаю я к шаху Аббасу, не щадя жизни своей и людей своих.

Пристав, смолчав, еще раз поклонился и вышел.

— Семен, неужто и вправду пойдем нынче на Дилеман? — Доброе лицо Свиридова как-то по-детски дрогнуло и скривилось в жалкой гримасе. — Ведь жара непомерная и негде укрыться в пути…

— Сказано: пойдем.

Сборы были недолги. К вечеру, лишь спала жара, посольский поезд двинулся дальше, на Дилеман. Кто не мог сидеть на коне, тех привязывали; других, как уже повелось, персидские мужики, сидя на конском крупе, удерживали за бедра. Иные посольские люди, свалясь с седла, умирали в пути, иных, привязанных к седлу, привозили мертвыми в стан. А тут еще шесть кречетов из десяти, должно быть от жары, забились и умерли. Когда узнал о том великий посол, то сильно закручинился и со вздохом сказал:

— Беда-то какая великая!

Вскоре и дьяку уже не под силу стало сидеть в седле, и персидские мужики понесли его на носилках — глухо занавешенной постели с высоким балдахином. По обе стороны носилок с понурыми лицами ехали на конях его ближние люди, подьячий Дубровский и толмач Свиридов. То и дело они заглядывали за занавеску и прислушивались: не кличет ли их великий посол, не стонет ли, дышит ли еще?

И свершилось: на третий день по выходе из Лахиджана, около полудня, государева посла, дьяка Семена Емельянова, не стало. Раз отмолчался он на тревожный зов ближних людей своих, другой, третий. Откинули полог носилок, а дьяк уже похолодел, мертвая, отяжелевшая голова его, в лад шагу носильщиков, моталась вправо-влево по шелковой, шитой цветами подушке.

— Ведь остерегал его, — с укором проговорил толмач Свиридов. — Христом богом молил, не поспешал бы зря, дал бы отдых себе и людям. Ан нет, не захотел…

— Не пусторечь, Степан, — сказал подьячий Дубровский. — Не его веленьем — волей Москвы поспешали.

Поезд остановился, уныние охватило посольских людей, затерянных в чужой, дальней стороне. В молчании сошли они — кому под силу было — с коней на раскаленную землю; остальных сняли персидские мужики.

Кузьма — его не брала огненная немочь — склонился над Ивашкой Хромовым. Щеки Ивашки втянулись, глаза ввалились, на желтом костистом лице только и осталось от прежнего, что озорные, вразлет, брови.

— Ай худо тебе, Ивашка? Гляди не помри!

— Не помру, Куземушка… Время мое не вышло.

Узнав о смерти московского посла, пристав Шахназар снарядил в Казвин гонца, приказав ему известить о том Мелкум-бека. Через восемь дней гонец привез ответную весть от Мелкума: по шахову велению поставить над могилой московского посла великую гробницу каменную.

Три дня и три ночи таскали персидские мужики белые камни из недальней в горах каменоломни; тесали и складывали камни один к одному, пока не вырос среди долины, на удивление путникам, высоченный холм белокаменный. Не думал московский дьяк Семен Емельянов, хитрая голова, жизнелюб, обрести вечный приют под этой несуразной громадой, вдалеке от родимой земли, посреди чужого царства персидского!

Поп Никифор было усомнился, пристало ли православному христианину покоиться под этой пирамидой и нет ли в том греха. Но тихий подьячий Ондрей Дубровский, оставшийся теперь за старшего, вразумил его:

— Шах Аббас желал оказать этим великую честь послу государеву. В каждой земле свой обычай, и ты со своим уставом в чужой монастырь не лезь.

Загрузка...