А через три дня чуть свет явился на подворье Алихан-бек.
Кузьма, оповещенный Колей, тотчас же разбудил попа и всех остальных посольских людей. Когда все собрались в палате, Алихан, важный, медлительный, но, видать, чем-то обеспокоенный — косые, пронзительные глаза его так и бегали, — сказал:
— Государь наш, шах-Аббасово величество, прислал меня, раба своего, к вам и велел передать, чтобы все вы шли ныне в полдень к шах-Аббасову величеству и несли с собой кречетов.
— Что ж, — отвечал Кузьма, — мы готовы.
— А как войдете к шаху, — продолжал Алихан, — то будете у ноги государя нашего…
— Не-ет, у ноги шаха нам не бывать, — нахмурился Кузьма, — и в ногу нам шаха не целовать.
— Странно ты говоришь, — зло усмехнулся Алихан. — Шах Аббас всем иноземным послам дает целовать ногу. И турецкому, и португальскому, и цесарскому, и польскому, и веницейскому. Неслыханное дело, чтобы посол не был у ноги шахиншаха! А вы даже и не послы, а так…
— Уж какие есть, пристав, — спокойно сказал Кузьма, — а только у ноги шаховой не будем. Так говорю я, Никифор?
— Так, Кузьма, — широко зевнув, отозвался поп, — не целовать нам шаховой ноги.
— Так, Петр?
— Ужель не так? — ответил Петр Марков, кречетник. — Такому делу вовек не бывать.
— Так, Вахрамеев?
— Верно, что так…
— Слыхал, пристав? — повернулся Кузьма к Алихану. — Значит, так тому и быть. А что ты говоришь, будто неслыханно, чтобы посол не был у ноги шахиншаха, так это ты врешь, пристав. Никогда московские послы у шаховой ноги не бывали, то для Руси было бы бесчестьем великим. Скажи ему, поп, как у нас на Москве ведется!
Поп снова зевнул, покрестил свой огромный, густо заросший зев и сказал:
— У нас так ведется: когда бывают у его царского величества от христианских государей послы, то государь тем послам дает целовать свою царскую руку, а на басурманских послов руку свою кладет. А того у нас не ведется, — заключил поп, — чтобы государя целовать в ногу…
— Слыхал, пристав? — сказал Кузьма. — Поди к шахову величеству и скажи: не бывать нам у шаховой ноги.
— Не смею я того шаху сказать…
— Да ты к шаху небось и не вхож, — сказал Кузьма.
— Я и Мелкум-беку не смею сказать…
— А ты, пристав, посмей, — отозвался Кузьма. — Ответ нам держать, не тебе.
Но Алихан не уходил.
— Подумай, посольский человек, — обратился он опять к Кузьме. — Сам подумай и людей своих вразуми: страшен будет шахов гнев, если вы не выполните стародавний обычай. Ох страшен! — И Алихан даже прикрыл ладонью свои косые глаза, чтобы только не видеть воображаемый жестокий гнев шахиншаха.
— Ступай, пристав, — отрезал Кузьма, — и передай Мелкуму: пусть шахово величество не неволит нас целовать у него ногу и тем между собой и государем нашим дружбы и любви не порушит.
Алихан ожег Кузьму злым взглядом и вышел из палаты.
— А вдруг и впрямь разгневается шах и прикажет наши головы отсечь? — тихо произнес Вахрамеев, глядя вслед Алихану. Затем, повернувшись к Кузьме, добавил: — Это все ты, все ты, смерд, хорохоришься! Экое дело: в руку ли, в ногу ли целовать…
Никто Вахрамееву не ответил. Тот еще поворчал и ушел к себе.
И не до Вахрамеева было: то, чего столько дней посольские люди ждали в тревоге, наконец пришло. Что-то станется с ними теперь? Будет ли милостив к ним шах? Отпустит ли без дальних слов на Москву, или в самом деле, по слову Алихана, разразится над ними шахов гнев? А шах, слышно, в немилости гневен и жесток. Сказал же им пред смертью подьячий Дубровский в последнем завете своем: вы не послы, и шах не только над вашей казной, но и над жизнью вашей волен…
О том и говорили между собой посольские люди, ожидая возвращения Алихана.
— А что, Кузьма, — вдруг усомнился и поп Никифор, — может, и верно, слишком круто мы повернули? Не кровная ли обида то шаху? Не послы же мы! Как подумаешь: я — черный попишко, ты — десятник стрелецкий, Петр — кречетник, Вахрамей — городовой дворянин, да еще великий дурак к тому! — Поп расхохотался. Заулыбались и остальные. — Так вот, говорю: кто мы такие, чтобы государю персидскому, шахову величеству, наперекор идти? Скажешь: наказ не позволяет целовать шахову ногу. Так ведь то послам, а не нам, убогим. Велика ли нам цена на святой-то Руси? Ломаный грош, да и тот с ржавчиной! А? Как скажешь, Кузьма?
Кузьма ответил не сразу. На его крупное, рябое лицо легла тень раздумья.
— Твоя правда, поп, — заговорил он. — На Руси нам и впрямь ржавый грош цена. Так ведь тут, на чужой-то земле, ты, Никифор, и не поп вовсе, а я не десятник, и Петр не кречетник. Тут мы от всей Руси посланные, за всю, значит, Русь ответ держим. И за бояр, и за дворян, и за стрельцов, и за христиан, и за самого государя-царя… Вот и посуди: можно ли нам у шаховой ноги быть? Это нам-то, всей Руси? Не-ет, пускай уж и цесарский, и турецкий, и веницейский послы шахову ногу целуют, а от нас, Руси, того не дождутся. И ты, поп, — глаза Кузьмы загорелись, — об этом и думать забудь. На казнь пойдем, а от слова своего не отступимся!
— Верно, Кузьма, — отозвался Петр Марков, кречетник. — Уж так верно! — Он удивленно развел руками: — Я и сам так думаю, а вот не сказывается у меня, в слове-то…
— Да разве я против что говорю? — огорчился поп. — В башку-то всякое лезет, вот иной раз и сболтнешь несуразицу. Да и то сказать, не приводилось мне, грешному, послом быть. В деле духовном многоопытен я, в питейном то ж, а вот в посольском — нечем похвалиться… — И поп сокрушенно покачал головой.
— Эх, Никифор! — Кузьма улыбнулся. — Не видать тебе райских палат, жариться тебе в адовом пекле! А ты что ж, Серега, свое слово не скажешь? Ты, почитай, всю землю прошел…
— Что говорить-то, Кузьма? Всю землю прошел, а крепче и разумней русского человека, вот тебе крест, не видал…
— Коли так, — вступил в разговор опять поп Никифор, — то и раскинем нашим русским умишком; если всем к шаху идти, куда же грамоты царские девать? На одного Кодю оставить боязно…
— С собой возьмем, — сказал Кузьма, — я в кафтан зашью, ты — в скуфейку. Так и будем до самой Москвы хоронить.
— Москва… — горько проговорил Ивашка. — Да быть ли еще нам в Москве-то? Сейчас там небось золотом деревья прихватило, журавли улетают — курлычут, и такая-то грусть на сердце… Эх!
— А у нас в Суздале в эту пору… — завел было Серега, но поп прервал его.
— Не бередите вы душу, окаянные! И без того тяжко… — И тут же заговорил о другом: — Скажи нам, Кузьма, что в тех больших грамотах посольских написано, если их и шаху давать не велено и нам самим смотреть не дозволено?
— Думаю, там подробно сказано, как царскую дружбу с шахом понимать следует. Есть там, верно, и договорная грамота о крепком союзе против общих недругов…
— Если так, — сказал Ивашка, — почему же эти грамоты шаху отдать нельзя?
— Мало ли что, — продолжал Кузьма. — Может, шах с чем не согласен будет или в чем усомнится. Вот и надо: где пояснить, где уступку сделать, а где и на своем настоять. А мы не послы, дозволенья на такие дела не имеем…
— А если бы имели, — спросил Ивашка Кузьму, — справились бы?
— А чего ж не справиться? — отозвался Кузьма.
— И я так думаю, — сказал Петр Марков. — Справились бы. — И тише добавил: — Куземка справился бы…
Кузьма прислушался:
— Никак Алихан идет?
И верно, на пороге палаты показалась высокая фигура пристава.
Войдя в палату, Алихан воскликнул:
— Я принес вам ответ шахиншаха, солнца вселенной!
— Скажи ему, пусть подождет, — велел Кузьма Сереге. — И поди, Вахрамеева кликни.
Через минуту Серега вернулся, ведя за собой заспанного Вахрамеева.
— Теперь говори, пристав!
И Алихан, хмурясь и глядя поверх посольских людей, медленно продолжал:
— Мелкум-бек передал шахиншаху ваши речи, и государь наш, шахово величество, указал: пусть будет так, как у вас на Москве ведется…