Подьячий и толмач держали меж собой совет и решили не следовать далее на Казвин, а проситься отсюда у шаха обратно в Москву. Они призвали Шахназара, и подьячий сказал ему:
— Снаряди, пристав, гонца в Казвин, и пусть тот гонец скажет от меня Мелкум-беку такую весть. Посланы-де мы к государю вашему для великого и доброго дела. Волей божьей великих послов не стало. А мы: я, подьячий, послан для письма, переводчик — для толмачества, а кречетники — ради птиц. И нам к шах-Аббасову величеству ехать незачем: дела за нами посольского нет никакого, грамот и поминков мы шаху Аббасу отдать не можем. Мы не послы, и нет среди нас такого, кто дерзнул бы на такое великое и тайное дело. А потому просим мы шах-Аббасово величество отпустить нас обратно на Гилян и тем же водным путем на Астрахань…
Опять помчался гонец в Казвин, и на девятый день возвратился назад с вестью от Мелкум-бека: требует шах посольских людей к себе, сколько бы их ни осталось в живых.
Что было делать? Ведь и дьяк перед кончиной наказал им идти на Казвин, только не справлять посольского дела, а проситься у шаха обратно в Москву. Так, видно, тому и быть.
Перед дальним путем подьячий и толмач пошли по лагерю посчитать людей, ободрить их добрым словом. Не насчитали и полусотни: более половины полегло в горячей, сухой персидской земле.
— А сколько еще, Ондрей, на Русь не вернется! — вздохнул толмач Свиридов. — Гляди-ка, как маются в смертной муке…
Толмач остановился возле кошмы, на которой в тихой муке, с желтым лицом, лежал в забытьи юный послушник Илья. Около него, печально склонясь и бережно держа его руку в своей, сидел на земле поп Никифор.
— Слышь, Ондрей, — лицо толмача скривилось, — мать свою кличет малец, а мать далеко-далече, о-ох!
— Не тревожь ты мне душу, Степан, — сухо отозвался подьячий и тронул за плечи Никифора. — Сам-то ты, поп, в силе? Обошла тебя немочь?
Никифор поднял голову, по волосатым щекам его медленно скатывались слезы и терялись в лохматой бороде.
— Я-то? Ничего мне не делается, Ондрей Федотыч. Не берет меня недуг, где ему…
— Вот и хорошо, отец Никифор, вот и хорошо.
Никифор вгляделся в лицо подьячего:
— А ты, Ондрей Федотыч, никак…
— Знай молчи! — подьячий нахмурился и шагнул прочь. — Пойдем, Степан.
— Чего осерчал-то? — простодушно спросил его толмач. — Иль сгрубил тебе поп?
Подошли к Ивашке Хромому, недвижно лежавшему на кошме. Ивашка, узнав подьячего, чуть приподнялся на своем ложе.
— Э-э, да это никак ты, озорная душа, повстречался мне в Царицыне-граде, ночью? — ласково обратился к нему подьячий.
— Я и есть, — чуть усмехнулся Ивашка. — Если б не ты, приказная строка, гулять бы мне сейчас вольным казаком…
— Поговори у меня! — погрозил ему пальцем подьячий. — Дивлюсь я тебе: эдакий молодец, а поддался хвори. Что так?
— Не поддался я вовсе. Погостевала во мне хворь, да не по нраву пришлось, я и гоню ее прочь…
— И что ж, уходит?
— Ухо-одит, — убежденно сказал Ивашка.
— А кто ж это так ладно тебе постель постелил?
— То дружок мой, Куземка Изотов. — Недобрые глаза Ивашки потеплели. — Он о всех болящих заботится.
— Куземка? Десятник стрелецкий? Ишь, ты! — задумчиво произнес подьячий. — Видел я в нем разум, а что и душа добрая, заботливая, о том не ведал…
Пошли дальше. Здоровые были наперечет: иные, прослышав о близком походе, чинили нетвердой рукой прохудившуюся обувь, латали одежду. Вот пробежал мимо бледный, суматошный челядинец, клича попа Никифора.
— Чего ты? — остановил его Ондрей Дубровский.
— Кречетник Николка помер…
Подьячий и толмач осенили себя крестом.
— Царство ему небесное, — тихо промолвил толмач Свиридов, — хотя, кроме птиц, ни к кому любви не имел.
— Да, недоброй, узкой души был человек, — подтвердил подьячий. — Эй, Куземка! — окликнул он широко шагавшего навстречу Кузьму Изотова, который нес на руках словно бы безжизненное тело. — Кто такой?
— Микеша, боярский сын.
— Отошел?
— Отходит. К Никифору волоку. Сколько ни кликал его — нейдет. Его нынче от Ильи клещами не оторвешь.
— Любит он Илью, что сына родного, — заметил толмач.
— Мало что любит, — сурово отозвался подьячий. — На то и поп, чтобы обо всех христианских душах равно заботиться.
— Правда твоя, Ондрей Федотыч, — спокойно поддержал Кузьма. — Этак все вразлад придет, если каждый о своем печалиться станет.
Подьячий, невысокого росточка, подтянулся на носках, поглядел в лицо лежавшему на руках Кузьмы боярскому сыну, тронул его лоб ладонью.
— Таши обратно, Кузьма: кончился Микеша, без отпущения грехов кончился. Ответит Никифоришка, поп нерадивый, перед господом за его душу!
— И-и, за кого ответ-то держать? — Кузьма легонько встряхнул покойника на руках. — Ему и осьмнадцати годков не было, горемычному. Он и грехов-то не успел нагулять! Как есть дитя.
Подьячий хмуро поглядел в землю, затем медленно поднял на десятника глаза:
— Вот что, Кузьма… Нам нынче на Казвин выступать. Только смеркнется…
— Нынче?
— Нынче.
Молчание. Слышно только тяжелое дыхание подьячего.
— Так ты, Кузьма, того… оповести людей, приготовь к походу. Я на тебя надеюсь, Куземушка…
— Ладно, Ондрей Федотыч.
Кузьма повернулся и быстро зашагал прочь, неся на вытянутых руках мертвое тело.