А попутный ветер все полнил паруса посольских судов. Мелькали мимо встречные торговые суда, плавучие стрелецкие дозоры, сторожившие реку, рыбаки на утлых, самодельных лодчонках, выбиравшие невод, провисший тяжелым, живым серебром, запоздалые птичьи стаи. А по берегам ни живой души, ни песни, ни слова. Только колышутся на ветру немые травы да редко-редко промелькнут развалины каменных селений, оставшихся от древних лет, от неведомых народов.
На тридцать четвертый день пришли под Царицын, крохотную крепостцу, огороженную высоким тыном с земляной насыпью.
По насыпи взад-вперед, зорко вглядываясь в даль, мерно вышагивали сторожевые стрельцы. Они — единственные обитатели крепости, поставленной волею Москвы в этих неспокойных местах, где Тихий Дон, круто изогнувшись, едва не достает своими прозрачными водами до Волги.
Под Царицыном заночевали, не сходя на берег. Один только Ондрюшка Дубровский, подьячий, облачившись в новый кафтан и старательно расправив пальцами свалявшуюся бороду, медленно поднялся по каменным ступеням в крепостцу. Здесь он вручил стрелецкому голове в собственные руки государеву грамоту, присланную с великим послом: помни, холоп наш, Овдокимка Ржанов, что на сих дальных землях ты есть зоркий глаз и властная рука державы русской; за нами же, великим государем, служба не пропадет, а коли своруешь и волю нашу государскую преступишь…
— К чему бы это? — стрелецкий голова, тощий, жилистый, востроносый старик, видать, крепкого закала и хитрого ума, прочитав грамоту, сразу побелел лицом и уставился на подьячего мутными, в красных прожилках глазами. — И без того памятую денно и ношно… Ай кто оговорил меня? С чего бы только? Прибытки мои праведные, службишку сполняю…
— Не ведаю и ведать не смею, — отозвался подьячий, повернулся и пошел к дверям. Тут он задержался, выглянул за двери направо, налево и тихо добавил: — Но поскольку ты приходишься родичем жене моей Аннице, то открою тебе, что сам прослышал. Службишкой твоей правитель Борис Федорович вполне доволен, но весьма на тебя гневен, что из стрелецкого жалованья берешь себе многие деньги и хлебные запасы.
— Это что же? — недоуменно и растерянно пробормотал голова. — За тысячу верст да прознали? Сорока, что ль, на хвосте принесла?
— Зачем сорока, — с достоинством сказал подьячий и даже приосанился. — Москва, она все видит, все слышит, все ведает, ей без того нельзя.
И с тем пошел прочь. На дворе была темень, луна еще не поднялась, только из-за степи показалось красное острие рожка. Подьячего, птицу неважную, никто не провожал. Он с превеликим трудом отыскал ход, ступил на лесенку, задрал, словно баба, полы кафтана и стал медленно спускаться, всякий раз не без опаски ставя ногу на новую ступень.
— Ой! — вскрикнул он вдруг в испуге и обнял подымавшегося навстречу ему человека. — Чей будешь?
Тот сильными руками отвел подьячего и хотел обойти его. Да не тут-то было! Подьячий, забыв страх, быстро взбежал на несколько ступенек и, расставив ноги, загородил собой узкую лесенку.
— Чей, говорю, будешь? Сказывай!
Человек постоял, будто в сомнении, и не без досады назвался:
— Да Ивашка же Хромов, стрелец посольской!
— Ишь, шатун полунощный, — обрадовался подьячий. — А почему с поезда сошел? Батожья, што ль, захотел? Вот кликну сейчас…
— Дружок у меня тут, за тыном…
— Дру-жо-ок? — протянул подьячий. — Ну, коли дружок, так шагай, да возвращайся мигом, да чтоб без глупости…
И подьячий, подобрав полы, бочком двинулся вниз по лесенке, пропуская стрельца. Они уже разошлись ступеней на десять, когда подьячий вдруг обернулся и крикнул Ивашке:
— А ну ты, Ивашка! Поклянись христом-богом, что правду сказывал!
— Чего ж клятву-то даром класть…
— Вот ты что! Уж не умыслил ли ты, молодец, с государевой службы сбежать? Поворачивай-ка назад! Жив-ва!
Ивашка стал медленно спускаться, подумывая, не ударить ли ему приказного, да почему-то не поднялась рука.
— Ступай, ступай, — приговаривал подьячий, ступая следом за Ивашкой. — Ишь, чего вздумал! — Затем, помолчав, добавил: — Ты, Ивашка, не бойся. Если приметят отлучку — отболтайся: подьячего, мол, к голове провожал…
Наутро, как поплыли от Царицына к Астрахани, на посольских людей — уж не с Каспия ли? — дохнуло сырым, солоноватым широким ветром. Гребцы опять сели на весла, грести стало легко, река, словно учуяв близость моря, час от часу убыстряла свой бег.
Мертвая в горячем струящемся мареве степь впервые после Тетюшей стала оживать. То на дальнем, чуть видном, краю мелькнет и скроется в травах скачущий конь; то откроется взору кочевой городок ногайских кибиток. Раз к самому берегу — а до берега от середины реки добрая верста — подскакали пять ладных всадников на малорослых конях.
— Никак, казаки? — вскинулся Ивашка Хромов.
— Казаки и есть, — отозвался Кузьма. — Вольный народ…
— Э-эх! — словно простонал Ивашка и отвернулся.
И в степи уже не замирала жизнь. Скакали по степному простору коротконогие гривастые кони, медленно, с диковатым ржанием, ступали по травам стада кобылиц, пасомые старыми ногаями в высоких шапках и вывороченных овчинах; громадные горбатые верблюды, распахивая длинными ногами густые травы, лениво тянули за собой вереницы скрипучих телег, груженных кибитками; на телегах в великой тесноте мостились ногайские мужики, бабы и несметное число детворы. А то представал посольским людям — диво дивное! — целый кочевой город из многих сотен кибиток. Пылали меж ними в померкшей степи яркие огни кострищ, сновали люди, визжали ребятишки, надрывала сердце печальная зурна, и высокими голосами пели степную песню ногайские девушки.
— Не по-нашему, а живут же, и души, видать, живые… — тихо молвил Куземка, оглядывая полотняный ногайский город.