Наутро великий посол поднялся со своего ложа, ступил было на пол, да его повело в сторону. Он побелел лицом и качнулся назад.
— Вот что, Семен, — через силу сказал он склонившемуся к нему дьяку. — Кто там покрепче из людей, пусть тащит меня в лодку, авось в пути полегчает…
— Да что ты, батюшка-князь, разве мыслимое дело!
— Не перечь! — тихо и грозно молвил великий посол. — Не твое, дьячье, дело, то воля государева.
Стрелецкий десятник Василий Жижин привел рослого стрельца и поставил его перед князем.
До позднего вечера бродили по торгам посольские люди, дивясь на редкие товары.
— Вот этот, Куземка Изотов…
Князь-боярин, приглядевшись к Кузьме, доверчиво потянулся к нему.
— Что ж, возьмись… да только бережно.
— Не сомневайся. — Кузьма сунул огромные ладони под собольи шубы, поднял великого посла, словно малое дите, и безо всякой натуги понес его к дверям на вытянутых руках.
Суда, похожие на глубокие корыта, стояли высоко над водой, над каждым плескался растянутый вширь парус. Люди рассаживались по судам не без опаски: в этаких-то корытах да по бурному морю Хвалынскому[3]!
Но корыта быстро и ладно побежали по реке, подгоняемые попутным ветерком. К полудню миновали монастырский учуг[4], где водилось великое множество рыбы. Отсюда Волга растекалась бесчисленными потоками, наперегонки бегущими к морю. Берега поросли высоким, в рост человека, камышом, из воды выскакивали неведомые звери — тюлени. Глянут на посольских людей черными глазами, поведут редкими, как у кота, усами — и сгинут вмиг под водой. Вокруг плавала невиданная доселе птица. Особо приметили посольские люди черного как смоль баклана, схожего с вороной, да гуся-бабу с длинным красным клювом, а под клювом большой кошель, полный мелкой рыбешки.
А как открылось глазам великое море Хвалынское, захватило дух у людей: не приводилось им еще видеть такую необъятную водную ширь. Так вот оно, море-океан, о котором в сказках сказывается да в песнях поется! Белесое, пустое, без волны, и только грозно колыхалось.
— То — закрытое море, глухое, — степенно говорил Кузьма Изотов сидевшим в кругу стрельцам. — А вот, сказывают, если плыть от Москвы на закат по любой реке, то в недолгом времени доплывешь до моря Варяжского[5]. Из того моря, сказывают, путь открыт во все стороны. Да только сидят на берегах того моря вороги и не дают пути русским людям. А было время — и не столь давнее — владела Русь тем морем Варяжским, и плавали по нему русские люди невозбранно…
— А коли владела, — вступился Ивашка Хромов, поведя на Кузьму недобрые глаза с крылатым разлетом бровей, — коли владела, так чего же и не согнать ворога с чужого-то насеста?
— Дай срок, сгоним, — спокойно заключил Кузьма.
Сначала суда держались берега, и люди, устав глядеть на безмерную водную гладь, обратили взоры к лежавшей о бок твердой землице. Но что это была за земля! Без края тянулись белые солончаки, нестерпимо сверкающие на солнце. Неживая, неродящая, мертвая земля! Ни зверя, ни птицы, ни травинки. Редко-редко взлетит малая пичужка, красногрудая, желтоперая, чирикнет как-то не по-родному, не по-нашему, взлетит, сядет и сгинет. И опять пустой, мертвый, сверкающий простор. И нейдет ни песня, ни веселое слово с уст московских людей. Эк, куда занесла служба государева!
А великий посол умирал. Ворожил над ним и читал слово божье поп Никифор, но князь-боярин был уже почти без памяти.
— Тут и схоронишь… на последнем пути… — бормотал он предсмертную свою волю дьяку Емельянову. — Испил я до дна… чашу свою… Так и скажи… смерду злобному… Ваське Щелкалову, худородному…
Дьяка качнуло при этой жестокой хуле на его дружка и годуновского любимца. Он сердито нахмурился, но смолчал.
А поп Никифор все читал и читал слово божье, без устали и передышки, будто словом тем отгонял смерть от ложа великого посла. Но не помогли те слова князю-боярину. Он вытянулся вдруг на неудобном своем ложе, глаза его остеклянели и отразили чужое, серое, без просвета небо.
— Преставился… — тихо, со слезой, молвил громадный поп Никифор и глянул на дьяка.
— На то воля божья, — спокойно сказал дьяк и закрыл покойнику веки. Затем шагнул к корме и, сложив ладони, крикнул подьячему Дубровскому, сидевшему на носу соседней лодки: — Оповести народишко: князь-де боярин, раб божий Василий, сын Тюфякин, преставился. Ныне за великого посла волей государевой дьяк Посольского приказу Семен, сын Емельянов! Плыть к берегу!
Великое посольство сошло на берег. Челядинцы и стрельцы лопатами подняли твердый солончак, сколотили гроб, уложили в него князя, нетесаное дерево прикрыли двумя собольими шубами.
Причт отслужил панихиду. Поверх могилы вырос холм земли, встал нетесаный деревянный крест. Никто не пролил слезы, кроме старого челядинца, который ходил с князем сорок лет тому назад в казанский и в ливонский походы. Не видел он от боярина ни добра, ни зла, ни привета, ни хулы, средний был человек, а прожита с ним целая жизнь. И поплакал, должно быть, его раб не столько о князе, сколько о своей безрадостной, горькой судьбе.
Дьяк Емельянов с места же отправил в Москву гонца и отписал, что-де князь-боярин Василий Тюфякин от дряхлости своей в трудном пути тяжко захворал и помер. По собственной воле предан он земле в ста верстах от города Астрахани, на пустом берегу моря Хвалынского. И в самом конце той печальной грамоты добавил: «А я, холоп твой, согласно наказа, пойду к шаху и учну посольство править».