Глава 8 Испания. Гражданская война

Впервые Эренбург попал в Испанию в 1926 году. Разъезжая по югу Франции, он «случайно» — надо же такому случиться! — проскочил «во двор с раскрытой калиткой», пересек границу и заглянул в испанский городок Сео де Урхель в шести милях южнее Андорры. Паспорта он никому не предъявлял и, как тогда написал, «радивость писателя и нерадивость пограничника заменили визу». В те годы Испанией правил генерал Мигель Примо де Ривера. За свой короткий набег Эренбург успел посмотреть несколько деревушек, пока местный жандарм не посоветовал ему убраться подобру-поздорову и «укротить несоответствующее международным отношениям любопытство»[387].

Пять лет спустя военная диктатура рухнула. Не теряя времени, Эренбург обратился за визой, но пришлось ждать четыре месяца, прежде чем он получил разрешение на въезд в Испанию. На вокзале в Мадриде его задержали, и товарищ министра внутренних дел, восторгавшийся книгами Эренбурга, потребовал от него — «для безопасности» — список городов, которые он собирается посетить, и тут же учредил за ним негласный надзор. Отпущенный бдительным стражем порядка, Эренбург пустился в путешествие по Испании. С присущей ему энергией он колесил по всему полуострову, наведываясь в дальние деревеньки, куда добраться можно было лишь пешком или на осле[388]. Тогда же довелось ему увидеть в кортесах знаменитого писателя Мигеля де Унамуно, который произносил речь «против требований [испанских — Дж. Р.] национальных меньшинств». Унамуно, по мнению Эренбурга, был «прекрасный поэт, печальный философ и беспомощный политик»[389]. И вообще среди испанской интеллигенции слишком многим их эрудиция мешала правильно мыслить политически; таких людей с добрыми намерениями в испанском парламенте было через край.

Уже в последние дни своего визита Эренбург познакомился с легендарным анархистом Дуррути, с человеком, которого высылали из доброй дюжины стран и не раз приговаривали к смертной казни. Дуррути понравился Эренбургу, и его путевые очерки заканчиваются описанием их встречи в барселонском кафе. Они были не одни; с ними сидели еще двое: скульптор и член коммунистической партии. Между сотрапезниками Эренбурга разгорелся спор. Каждый выступал за свое: «скульптор за красоту. Дуррути за свободу. Коммунист за справедливость»[390]. Слушая их пререкания, Эренбург понял: Испании не миновать быть втянутой в сложную путаницу общей перепалки по вопросам идеологии и взаимоисключающих идей, перепалки, бушевавшей по всей Европе. История достала Испанию. Ее нищета, ее слабая демократия, ее мечущийся из стороны в сторону парламент не могли остаться безнаказанными.

Пять лет спустя, вслед за февральскими выборами, когда Народный фронт получил в кортесах большинство мест, Эренбург провел в Испании две недели. На этот раз он много встречался с коммунистами, в том числе с поэтом Рафаэлем Альберти и с несгибаемой коммунисткой Долорес Ибаррури — Пассионарней, — теперь членом парламента. Он побывал в Овиедо, в северо-западной части Астурии, где в 1934 году генерал Франсиско Франко подавил восстание шахтеров. Теперь проходили стачки в Мадриде и Барселоне. Правая пресса бурно призывала военных взять в свои руки власть.

Эренбург не питал никаких иллюзий по части намерений фашистов. Вернувшись в Париж, он использовал каждую возможность воззвать к общественному мнению, выступая на митингах, перед собраниями интеллигенции, предупреждая об опасности каждого, кто соглашался слушать, что «фашизм точит нож»[391]. После мятежа генералов в июле Испанская республика первой в Европе предприняла согласованные действия против фашизма.

Эренбург ни минуты не сомневался, что его место в Испании. Он обратился в «Известия» с просьбой командировать его, но редакция медлила с посылкой военного корреспондента. Со дня на день ожидалось начало «показательного процесса» над Каменевым и Зиновьевым, и партийному аппарату было не до Испании. Тем временем друзья Эренбурга — Андре Мальро, Жан-Ришар Блок, Поль Низан — поспешили в Мадрид, а 8 августа в столицу Испании прибыл от газеты «Правда» Михаил Кольцов, внешне чтобы давать сводки о военных событиях, на самом деле как личный эмиссар Сталина. Эренбург огорчался из-за этой ситуации, но сложа руки не сидел. Собрав материал из статей во французской и испанской прессе и использовав рассказы друзей — Мальро и других, — он уже через неделю, 25 июля, телеграфировал свои репортажи в Москву. И тут же собрал из прежних своих фотографий и текстов об Испании альбом, который, за месяц подготовив к изданию, 24 августа отправил в Москву. Двумя днями позже он выехал поездом в Барселону без ведома «Известий» и без их согласия.

Первые недели он разъезжал по Каталонии. Там царила безнадежная неразбериха. «…В Барселоне никто не мог ответить на вопрос, в чьих руках Кордова, Малага, Бадахос, Толедо», — возвращаясь памятью к тем дням, писал он в мемуарах «Люди, годы, жизнь». Только 4 сентября Эренбург смог отправить первую корреспонденцию — описание воздушного налета на городок Монт-Флорид. Однако, он был не только военным корреспондентом, он делал много больше. При том, что к концу года он написал для «Известий» более пятидесяти статей, он еще вовсю занимался политической деятельностью, используя свои связи для укрепления левых сил. Для него не существовало трений между его репортерскими обязанностями и желанием помогать делу борьбы с фашизмом. Точно так же, как в Париже, он пользовался своим положением корреспондента «Известий», чтобы сплотить общественное мнение против Гитлера, так и в Испании его не покидало неуемное стремление активно участвовать в борьбе против Франко. Он «выступал на митингах, собирал материалы о фашистских зверствах для западной печати, писал анонимные брошюры»[392]. Рафаэль Альберти сказал ему о казни Гарсиа Лорки, а в одну из августовских ночей он пережил первый воздушный налет на Мадрид.

Будь эта война внутренним делом Испании, без вмешательства других держав, республика, вполне возможно, сумела бы себя успешно защитить. Но с самого начала восставшие генералы рассчитывали на щедрую помощь своих союзников из Германии и Италии. К концу июля немецкие и итальянские транспортные самолеты доставили в Испанию военное подкрепление из Марокко — первый в истории военный десант, а их гражданские суда под прикрытием итальянских истребителей переправили через Средиземное море еще несколько тысяч солдат. Поначалу премьер-министр Франции Леон Блюм изъявил готовность помочь республиканцам, разрешив доставку военных припасов через границу с Испанией, но Англия, желавшая избежать войны с Германией любой ценой, надавила на Францию: экспорт оружия прекратился. Демократические государства (включая Соединенные Штаты) предпочли в течение всей войны сохранять нейтралитет, оставив Испанию с несколькими ненадежными союзниками, а практически предоставив самой себе.

Тем временем Сталин взвешивал все за и против, делая выбор. 23 августа Советский Союз присоединился к соглашению о невмешательстве. Тем не менее, не прошло и недели, как в Испанию прибыла команда высококвалифицированных дипломатов под руководством Марселя Розенберга, установившая формальные отношения с республиканским правительством. На тот момент, на протяжении первых месяцев войны, Эренбург был единственным советским гражданином, обладавшим широкими связями в испанском обществе, прежде всего в Каталонии, где Луис Компанис возглавлял необычное коалиционное правительство из коммунистов, социалистов, анархистов и каталонских националистов. У Эренбурга установились добрые отношения с Дуррути. Среди анархистов многие читали романы Эренбурга двадцатых годов, прежде всего «Хулио Хуренито» и чувствовали в их авторе родственную душу. Эренбург также поддерживал знакомство с Компанисом и Хосе Диасом, главой Испанской коммунистической партии. Эренбург, согласно его мемуарам, объяснил Розенбергу ситуацию, подчеркивая, что Советскому Союзу желательно войти в дружеские отношения с рядом конкурирующих политических движений в Каталонии, и Розенберг предложил ему телеграфировать свое мнение непосредственно в Кремль, что он и сделал.

Была у Эренбурга еще одна задумка: выезжать на фронт и вести в войсках боевую пропаганду. Он раздобыл грузовик с кинопередвижкой и небольшой печатный станок. Ему хотелось научить анархистов тактике партизанской войны; дерзкие и изобретательные, они были не в ладу с дисциплиной. Позднее, осенью, он демонстрировал им два классических советских фильма — «Чапаев» и «Мы из Кронштадта» — оба о Гражданской войне в России. Помогала ему в качестве ассистентки, сопровождая во многих поездках на фронт, его знакомая по Парижу, украинская эмигрантка Стефа Херасси[393].

19 сентября Эренбург вернулся в Париж, откуда продолжал посылать в «Известия» сообщения об Испании. Его статьи, в целом, подчеркивали человеческий фактор: страдания, причиненные войной, и мужество защитников республики. Ревностный ее поборник, Эренбург и не пытался писать объективные репортажи о том, что видел. В Париже его разыскал старый революционер Владимир Антонов-Овсеенко, назначенный советским консулом в Барселону. Они знали друг друга по Монпарнасу еще до Первой мировой войны, когда оба часто сиживали в «Ротонде». Знакомство с Кольцовым, Розенбергом, Антоновым-Овсеенко означало для Эренбурга связь с тремя главными представителями Сталина в Испании, давая ему уверенность в первые месяцы гражданской войны, что он сможет внести существенный вклад в дело Испанской республики[394].

Возвращение Андре Жида

Незадолго до отъезда Эренбурга в Испанию до него дошло, что посещение Андре Жидом Советского Союза грозит неожиданными последствиями. Эренбург всячески склонял Жида на эту поездку, рассчитывая, что она укрепит его симпатии к Москве. Как это бывало с именитыми гостями, Жида принимали с особыми почестями. Ему предоставили слово на похоронах Горького, где он появился вместе с членами Политбюро, включая Сталина. Сотни тысяч открыток с изображением французского гостя возводили его в ранг сегодняшнего светила первой величины. Поезд, на котором он ехал, встречали толпы поклонников его таланта. Однако Жид и его спутники вскоре заметили, что встречи эти срежиссированы, и даже обнаружили, что красочные плакаты, которыми его приветствовали на каждой станции, везут в том же составе[395].

Сколько бы Жид ни объявлял себя коммунистом, к «истово верующим» он не принадлежал. Даже в разгар своей самой горячей любви к Советскому Союзу, он нет-нет да делился с друзьями некоторыми сомнениями. На его взгляд, сектантские споры, которые вели левые, вредили делу коммунизма. Его не устраивала нетерпимость к гомосексуализму, всполошили известия о расстрелах после убийства Кирова. Уже при первом знакомстве с Жидом Эренбург почувствовал его независимую позицию, и когда восторженно писал о нем в 1933 году, не преминул позаботиться, чтобы в его дифирамбах прозвучала и остерегающая нотка: «Он поэт, философ, психолог, естествоиспытатель, но отнюдь не политик»[396].

Чутье не подвело Эренбурга. В Советском Союзе Жид ничего не принимал на веру. Вернувшись в сентябре в Париж, он засел за изложение своих впечатлений и за семь недель подготовил к печати небольшую, но взрывную книгу «Возвращение из СССР», которая должна была расколоть французскую интеллигенцию. По сегодняшним меркам, когда перед нами горы красноречивейших личных свидетельств и признания Кремля о преступлениях Сталина, книжка Жида не более чем скромный, сдержанный очерк. Написанный с болью и гневом — «слишком часто то, что является правдой об СССР, говорят с враждебностью, а то, что есть ложь — с любовью»[397] — она яснее ясного показывала, что духовное и политическое единодушие советского народа маскирует жестокую диктатуру, которая не сулит никаких надежд миру Запада.

Мария ван Риссельберг, приятельница Жида, рассказала о том, что произошло, когда в конце октября Эренбург позвонил Жиду и попросил о встрече. «Он явно желал прощупать почву, отвести опасность от СССР», — комментировала она. Эренбург действительно пытался уговорить Жида воздержаться от публикации, добавив, что одобряет то, что он написал, и сам «мог бы и не такое написать, если бы захотел». Но «когда Россия делает огромное усилие, чтобы помочь Испании, право, не время напускаться на нее»[398]. Жид остался при своем мнении, и 5 ноября 1936 года книга «Возвращение из СССР» увидела свет.

Четверть века спустя Эренбург дружески писал о Жиде в своих мемуарах. Жид сыграл важную роль в сплочении общественного мнения против фашизма, и «было бы глупым малодушием, — откровенно присовокуплял Эренбург, — восстанавливая те годы, вырезать из них [Жида — Дж. Р.[399]. Тогда, однако, после публикации книги «Возвращение из СССР» и ее невероятного успеха коммунистическая печать беспощадно поносила Жида. Партийные функционеры заявляли, что он «хуже Франко»[400]. Эренбург примкнул к разносному хору. В его новогоднюю статью 1937 года было включено отречение от Андре Жида. Жид, писал в «Известиях» Эренбург, «пытался разбить шатер между окопами. Резонёрствующий турист и легкомысленный пуританин, он резвится между людьми, которые строят культуру, и другими, которые эту культуру уничтожают. В тяжелые дни, когда наши мысли и чувства идут к героям в Каса де Кампо, мы сумели достойно пройти мимо того мудрствования, которое оказывается обыкновенным обывательским скудоумием»[401]. Подобные филиппики лишь закрепляли за Эренбургом репутацию апологета Сталина, «старого циника, — как выразился о нем польский писатель (некогда член коммунистической партии) Александр Ват, — повалявшегося во всех сточных канавах Парижа»[402].

Обвинение Эренбургу в том, что он является «пропагандистом» Сталина, прозвучало также из уст его старого друга Рамона Гомеса де ла Серны. Они были знакомы еще по «Ротонде», но теперь, двадцать лет спустя, весною 1936 года, встретив Эренбурга во время его пребывания в Мадриде, Гомес де ла Серна отмечал в нем разительную перемену. «Он уже не был застенчивым мягким писателем, человеком из плоти и крови, а неким пропагандистом, жестким и беспощадным». Больше всего Гомеса де ла Серну поразило превращение молодого длинноволосого богемного поэта, которого он когда-то знавал на Монпарнасе, в аккредитованного советского журналиста. «Страх берет от того, что открывается взгляду, когда оглядываешь через годы карьеру подобного изощренного международного молодчика, — писал де ла Серна в кратком очерке об Эренбурге, — когда видишь, как своей суетностью, страхами, расчетами и выгодными поручениями он убил в себе художника. Под далеким надзором царского режима он, что и говорить, мог в Париже писать что хотел, но теперь — шалишь! Не то исчезнешь в один прекрасный день и никто о тебе никогда уже не услышит. Словно он находится под электрическим током и ничего себе позволить не может»[403].

Статьи Эренбурга, его саркастические разоблачения и впрямь граничили с демагогией. Он был предан делу борьбы с фашизмом, но он был и советским журналистом — два обязательства, вынуждавшие идти на компромиссы как с правдой, так и с совестью. Работая в Париже над своими корреспонденциями для советской прессы, Эренбург знал, что должен на каждом шагу доказывать свою верность. Иногда это требовало от него принять участие в огульной травле таких людей как Виктор Серж или Андре Жид, чья совесть продиктовала им выступить против сталинского курса. В другой раз политические обязательства Эренбурга требовали промолчать о преступлениях, совершенных против тех, кого он хорошо знал — Бухарина, Бабеля, Мандельштама — и кого искренне любил. Как все, опутанные сталинской сетью, Эренбург понимал, какую цену заплатит, встав поперек политики Сталина, и вел себя так, чтобы сохранить жизнь.

Осень и зима 1936 года

К концу сентября Сталин решил продать Испанской республике оружие и послать военных советников. Советский Союз был практически единственным источником, снабжавшим республику тяжелым вооружением. Хотя одновременно в Испании никогда не было больше двух тысяч советских офицеров (итальянцы и немцы послали на много тысяч больше), в знаменитой Интернациональной бригаде, организованной Коминтерном, за два года сражались сорок тысяч человек, прибывавших в нее в ходе боев со всех концов Европы и Северной Америки. Многие добровольцы были политическими беженцами из Германии и Италии; большинство из них состояли в коммунистической партии, и их подразделения включали комиссаров, следивших за политической верностью.

Эренбург вернулся в Испанию в конце сентября. Полный решимости помочь военным усилиям республики, он почти все время находился среди анархистов и бойцов народного ополчения. Особенно ему нравилось работать с Дуррути, в котором он чувствовал готовность пересмотреть свои нереальные политические принципы и даже поступиться ими, чтобы эффективнее противостоять Франко. Эренбург имел значительное влияние на Дуррути, поддерживая его усилия дисциплинировать своих бойцов. Прагматизм Дуррути — он выступал за участие анархистов в центральном правительстве — возможно, стоил ему жизни. В черные для Мадрида дни он повел колонну анархистов защищать западные окраины Университетского городка, где в тяжелых боях республиканцы сдерживали фашистское наступление. Там 21 ноября он был убит — не исключено, что пулей товарища-анархиста, противника соглашения об участии в национальном правительстве.

* * *

В Мадрид Эренбург попал в декабре. Город по-прежнему обстреливали артиллерийские орудия и бомбили с воздуха; Мадрид был первым огромным городом, испытавшим на себе то, что многим другим — Лондону, Токио, Ленинграду, Роттердаму — пришлось вынести позднее. В своих репортажах Эренбург старался донести до советских читателей настроение, царившее в городе:

«Сегодня немецкий самолет скинул здесь бомбу. Переулка больше нет: развалины, земля, мусор. Пожарные. Вот они вытащили два трупа — старуха и девочка. У девочки нет ног. А лицо спокойно. Кажется, что это разбитая кукла <…> О чем писать? Снова и снова кричать в телефонную трубку, что фашисты звери?»[404]

Советский Союз был теперь крепко втянут в схватку, и Эренбург стал главным глашатаем дела республики. В январе он вернулся в Париж, где собрал второй альбом об Испании, поместив в нем репортажи 1936 года, фотографии и фрагменты антифашистских плакатов кисти испанских художников. В феврале он был уже снова в Испании, чтобы писать о войне. Февраль оказался для республики черным месяцем: мятежники захватили Малагу, впервые подверглась налетам Барселона.

Эренбург жил в Мадриде или Барселоне, но то и дело отправлялся в Валенсию, куда перебралось испанское правительство и где базировался руководимая Андре Мальро эскадрилья добровольцев. Был среди них еврей из Палестины, Йехецкель Фиккер, которому довелось не раз видеть Эренбурга и которому запомнилось, что он не скрыл своего чувства гордости, когда встретил среди защитников республики палестинского еврея. Фиккер знал, что Эренбург отличается исключительным самообладанием, и был крайне удивлен, застав его в минуту прорвавшихся чувств. Вблизи казарм эскадрильи был убит шрапнелью молоденький солдат. «Когда мы поняли, что он мертв, многие заплакали, — вспоминал Фиккер. — И тут я увидел Эренбурга. Он стоял чуть в стороне и смотрел на мальчика, которого мы подняли на руки. Крупные слезы катились у него из глаз»[405].

Сталинизм и война в Испании

Эренбург понимал, что работа в Испании связана с риском для жизни — риском, удвоенным опасной политической обстановкой. Трагедия гражданской войны в Испании заключалась не только в победах фашистов; война совпала с великой сталинской чисткой, и если советское общество было пронизано сексотами, то точно так же ими кишели ряды советских офицеров и дипломатов в Испании. Эренбург знал, что за каждым его шагом следят. Многие советские «добровольцы» чувствовали себя в опасности, находясь в иностранном государстве, а к Эренбургу относились с подозрением. Он был для них чужаком, чья верность Сталину не могла не быть наигранной. «Он не совсем наш, — говорил кое-кто из них Стефе. — Все время живет за границей». В свою очередь, Эренбург предостерегал Стефу, советуя держать некоторые свои мнения при себе. «Не надо объяснять им как вы любите русских, но не любите Сталина», — одергивал он ее[406].

Эренбургу крайне не нравился Андре Марти, верховный политический комиссар Интернациональных бригад. Андре Марти был старым членом французской коммунистической партии. Впервые его имя прозвучало, когда в 1919 году молодым матросом, служившим во французской эскадре, вторгшейся в Черное море, он выступил против усилий Франции поддержать белое движение. Марти пользовался безоговорочным доверием Сталина и платил ему фантастической преданностью. Позднее Эренбург писал о Марти: «это был человек честный, но легко подозревавший других в предательстве, вспыльчивый и не раздумывавший над своими решениями <…> Он говорил, а порой и поступал, как человек, больной манией преследования»[407]. Убийственный портрет Андре Марти — коммуниста, который отдает бесконечные приказы расстрелять верных добровольцев, — дал в романе «По ком звонит колокол» Эрнест Хемингуэй: «нет ничего опаснее, чем обращаться к нему [Марти — Дж. Р.] с каким-нибудь вопросом»[408].

В Испанию в феврале 1937 года Эренбург вернулся вместе со своим закадычным другом Овадием Савичем, который должен был представлять там «Комсомольскую правду». Несколько недель спустя Савича попросили давать корреспонденции и для ТАСС (советского агентства, ведавшего сбором известий из-за рубежа); прежнего корреспондента, Елену Мирову, отозвали в Москву. Когда Эренбург спросил по телефону свою дочь, что с Мировой, Ирина вместо ответа на вопрос заговорила о погоде. Среди живых Мировой уже не было.

Отправляясь на войну в Испанию, Эренбург лелеял честолюбивые помыслы внести значительный вклад в дело борьбы с фашизмом, но после нескольких месяцев в Испании счел необходимым вести себя предусмотрительнее: сталинские агенты были вездесущи. Вернувшись в Испанию из Парижа в феврале 1937 года, Эренбург стал воздерживаться от прямых политических инициатив. Отложил пропагандистские разъезды на грузовике, уклонялся от роли посредника между советскими дипломатами и анархистами.

В романе «По ком звонит колокол» атмосфера фальши и интриги, характеризовавшая советское присутствие в Испании, метко схвачена Хемингуэем. В одном из знаменитых эпизодов Роберт Джордан, этот американский идеалист, попадает в «Гэйлорд», гостиницу вблизи Прадо, служившую штаб-квартирой советской миссии, «Там, у Гэйлорда, — вспоминает про себя Джордан, — он узнал, например, что Валентин Гонсалес, прозванный El Campesino, то есть крестьянин, вовсе и не крестьянин, а бывший сержант Испанского иностранного легиона»[409]. Кампесино был легендарной фигурой в Испании, бесстрашный, эффективный командир, в чьей знаменитой бороде и «крестьянских корнях» воплощалась решимость республики. В подтасовке его происхождения заключалась маленькая ложь — удобный пропагандистский трюк. Эренбург тоже участвовал в этой игре: не он ли в «Известиях» наградил Кампесино титулом «Чапаев испанской революции»[410]?

С Эрнестом Хемингуэем Эренбург впервые встретился в гостиничном номере Михаила Кольцова. Это первое их знакомство описывалось не раз. Эренбург, говоря на французском, спросил Хемингуэя, передает ли тот для американской прессы очерки или новости, как это делает он, Эренбург, для советской печати. К величайшему удивлению Эренбурга, его вопрос вывел Хемингуэя из себя: схватив бутылку, американец чуть было не запустил в него ею. Присутствовавшие в комнате успели ее перехватить, недоразумение быстро разъяснилось: Хемингуэй принял французское nouvelles (информация, новости), за испанское novelas (романы) и решил, что Эренбург над ним надсмехается.

Вскоре они подружились, встречались в мадридских кафе, ездили вместе на фронт. Вместе наблюдали, как после битвы под Гвадалахарой в марте 1837 г. — важной победы — республиканцы производили зачистку местности, вынося из фашистских окопов итальянские гранаты, «красные, похожие на крупную клубнику»[411]. В декабре 1937 г. фотограф Робер Капа заснял их последнюю встречу. Произошла она в барселонской гостинице. Эренбург крепко спал, когда Хемингуэй разбудил его. Именно этот момент и запечатлел Робер Капа: Эренбург полулежит в постели, небритый, с взъерошенной космой волос, а над ним стоит Хемингуэй.

В романе «По ком звонит колокол» Хемингуэй уделил Эренбургу лишь несколько далеко не лестных строк. Эпизод, где появляется безымянный персонаж, за которым стоит Эренбург, происходит в «Гэйлорде». Он подходит к Каркову (Кольцову) с явным почтением. Именно в Каркове выражается с полным цинизмом, что он знает, «как все происходит на самом деле, а не как оно должно бы происходить», а персонаж, о котором сказано, что он корреспондент «Известий» и что у него «отвислая нижняя губа», всячески изворачивается, выступая недалекой мелкой сошкой[412]. Эренбург не обиделся на Хемингуэя за такой портрет. Напротив, он очень любил «По ком звонит колокол» и не отступил от своей высокой оценки романа, когда стало модным ругать Хемингуэя за якобы порочное изображение советских постояльцев отеля «Гэйлорд». Эренбург знал им истинную цену. Он знал, что все написанное в романе было очень близко к правде.

Сам же он, связанный сталинским курсом, правду говорить не мог. В статьях о Дуррути и других республиканцах, он всегда подчеркивал их жалостливое отношение к захваченным в плен солдатам противника. Эренбург сильно романтизировал Дуррути, приписывая ему гуманность. На самом деле республиканцы были не менее жестоки, чем фашисты. Симона Вейль, находившаяся в отрядах Дуррути на протяжении всех боевых действий, была более честным свидетелем. В письме к Жоржу Бернаносу она рассказывает о казни пятнадцатилетнего фалангиста, которого Дуррути расстрелял собственноручно[413]. Есть у Эренбурга и другие столь же удручающие умолчания. Так, вспоминая отряд анархистов, воевавший на арагонском фронте, Эренбург упоминает, что первоначально, в августе 1936 года, независимость их «колонн» делала невозможным любые координированные действия; зато теперь, весною 1937 года, когда наладилось с дисциплиной, бойцы-анархисты влились в республиканскую армию. Не мог, однако, Эренбург сказать о том, что единение это было достигнуто ценою арестов и убийств ряда анархистских вожаков, произведенных тайной агентурой Сталина. Другой ее мишенью были социалисты антикоммунистических убеждений, в первую очередь члены Объединенной марксистской партии (повсеместно известной под аббревиатурой ПОУМ), которая была объявлена троцкистской.

В марте Испанская коммунистическая партия провела конференцию в Валенсии. Влияние коммунистов, по мере того как помощь Советов усиливала их престиж, росло как на дрожжах. На этой конференции партийные вожди обличали своих союзников из других левых партий. Хосе Диас, как писал об этом Эренбург, во всю клеймил «демагогов, которые обещают народу все и которые ведут его к поражению». Из его речи было ясно, что он говорит о «саботаже и предательской, подрывной работе троцкистов»[414]. В апреле 1937 года внутри большой гражданской войны в Барселоне вспыхнула подлинная междоусобная война, затеянная анархистами и социалистами-антисталинистами, с одной стороны, и коммунистами, с другой. Эренбург в апреле давал сводки из Мадрида и с южного фронта, и это облегчало ему задачу: он мог не писать о стычках в Каталонии.

Международный конгресс писателей

Борьба республиканской Испании продолжала вызывать горячую поддержку либеральных и левых кругов — писателей и ученых. Даже если бы американцы и европейцы понимали, какую политику вел в Испании Сталин, вторжение в Испанскую республику нацистской Германии и фашистской Италии являлось достаточной причиной для ее защиты. Несмотря на войну, а может, именно из-за нее, в июле 1937 года Международный конгресс в защиту культуры был созван в Валенсии. На него прибыло около восьмидесяти писателей, в том числе Андре Мальро, британский поэт Стивен Спендер (незадолго до того вступивший в коммунистическую партию), американский критик Малькольм Каули.

Почти перед самым началом конгресса Эренбург дважды был на волосок от гибели. Первый раз они с Мальро катили в Мадрид, когда их машину смял грузовик, перевозивший артиллерийские снаряды. Происшествия подобного рода были обычным делом на этой дороге. К счастью, оба остались невредимы. Два дня спустя Эренбург попал в переделку из-за беспечности уже иного рода. Двое советских делегатов, узнав о наступлении на Брунете, захотели во что бы то ни стало сопроводить Эренбурга на фронт. До Брунете, откуда фашистов за день до этого выбили, они добрались благополучно. Но задержались, а тем временем фашисты предприняли контратаку и дорога обратно на Мадрид оказалась под шквальным огнем. Только по счастливой случайности Эренбург избежал столкновения с марокканскими войсками Франко.

А вот двум другим иностранцам, также находившимся под Брунете, выпала другая судьба. Две недели спустя, после того как чуть не сложил голову Эренбург, там погиб Джулиан Белл, любимый племянник Вирджинии Вульф; он вел санитарную машину. А 23 июля была смертельно ранена Герда Таро, подруга Роберта Капа: по машине, на подножке которой она стоя ехала, нанес удар фашистский танк. Герда была страшно изувечена и на следующий день скончалась.

* * *

Работа конгресса отразила не только жестокость гражданской войны, но много большее. За месяц до его открытия московская чистка достигла новой, непостижимой фазы — расправы с ведущими военачальниками Красной армии, включая Михаила Тухачевского, Иону Якира и Иеронима Уборевича. Осужденные за измену, они были немедленно расстреляны. Эренбург мучительно переживал их казнь, но сделать он ничего не мог, даже поговорить об этом с кем-нибудь вряд ли мог. Как и многих других русских, сражавшихся тогда в Испании, судьба Тухачевского повергла Эренбурга в ужас[415]. В июле же советские агенты учинили кровавую чистку в ПОУМ, облыжно обвинив эту организацию в сотрудничестве с генералом Франко. Андрес Нин был арестован и исчез; позднее стало известно, что его после жестокого допроса расстреляли.

Две недели спустя начали прибывать делегаты конгресса, включая большую группу советских писателей. В своих мемуарах Эренбург обозвал конгресс «бродячим цирком»: открывшись в Валенсии 4 июля, он 6 июля продолжался в Мадриде, откуда перекочевал в Барселону и через две недели закончился в Париже[416]. Воскресным пикником тут и не пахло. В Валенсии делегаты заседали в ратуше, наполовину разрушенной недавним воздушным налетом, а в Мадриде артиллерийский обстрел поднял их ночью с постелей.

Советская-делегация — совсем как и предшествующая на конгрессе в Париже — выступала с чисто риторическими речами и задавала тон на большинстве заседаний. Участвовавший в конгрессе Жеф Ласт, друг Андре Жида, не преминул отметить, что «главной целью русской делегации было добиться какого-нибудь постановления против Андре Жида» — инициатива, которой вмешательство Ласта не дало хода[417]. Книга Жида, пользовавшаяся огромным успехом, оказалась опасной, однако страсти, разыгравшиеся вокруг французского писателя, имели своей целью еще и отвести внимание от судьбы Андреса Нина.

Хотя Эренбург был одним из главных организаторов конгресса, как только начались заседания, он дистанцировался от резких публичных сталинистских выступлений. К неудовольствию советских коллег, он отказался участвовать в нападках на Жида и предавать анафеме военачальников Красной Армии — Тухачевского, Якира и других. В своих репортажах с конгресса для «Известий» Эренбург обходил молчанием проклятия, сыпавшиеся на казненных генералов, и лишь однажды упомянул об осуждении Андре Жида, приведя цитату из выступления испанского писателя Хосе Бергамина, обвинившего Жида в клевете и попытке бросить тень на оборону Мадрида[418].

Политическая атмосфера становилась все более опасной, и Эренбург, зная что каждое пожатие плечами или неосторожное слово могут быть обращены против него, держался особняком. И советские, и западные собратья по перу отметили эту присущую ему сдержанность. Драматург Всеволод Вишневский, по возвращении в Москву докладывая 7 августа 1937 г. о конгрессе сотрудникам журнала «Знамя», сказал об Эренбурге, что тот был в своем обычном стиле, сам по себе: «такова уж его натура»[419]. Британский журналист Александр Верт вынес такое же впечатление. Познакомившись с Эренбургом в Мадриде, он нашел его человеком «замкнутым и необщительным»[420].

После конгресса Эренбург несколько месяцев провел во Франции. Он засел за книгу о гражданской войне — «Что человеку надо», — придав ей форму коротких зарисовок с фронта, в том числе и о действиях в фашистском тылу. Он также уделил место анархистам и их острому чувству товарищества по отношению друг к другу — качество, которое было по сердцу его романтической натуре; вопреки советской пропаганде, даже расправам с анархистами, Эренбург отдавал должное тому хорошему, что в них было.

К осени 1937 года война приняла для республиканцев несомненно плохой оборот: им нечем было поддержать свое наступление, тогда как Франко, по всей видимости, пользовался неограниченной возможностью в любое время призвать себе в помощь немецкие самолеты и итальянские войска. Яснее стала и сталинская стратегия: Сталин посылал достаточно оружия, чтобы республиканцы могли держаться, но недостаточно, чтобы дать им победить. Он не хотел вступать в прямую конфронтацию с Германией и Италией, надеясь, что республика продержится, пока Франция и Англия не пересмотрят свою политику невмешательства. Только в этом случае республиканцы получили бы достаточно тяжелого вооружения, чтобы одолеть армии Франко.

Во внутренней политике республиканская Испания все больше подчинялась вмешательству и манипулированию советской стороны. Многие советские дипломаты, журналисты и офицеры были отозваны в Москву, где исчезали в сталинской чистке. Такая судьба среди многих других постигла Марселя Розенберга, Владимира Антонова-Овсеенко, даже Михаила Кольцова, который, уехав в Москву осенью 1937 года, в Испанию уже не вернулся никогда: его, как выразился в своих мемуарах Эренбург, «ни за что ни про что загубили свои». Никто не может сказать наверняка, «загубил» ли их Сталин, потому что они сопротивлялись его политике, или потому, что как агенты его политики знали слишком много и могли кое-что разгласить. На их место представлять интерес Советского Союза прибыли другие. Слишком многие из них, по меткому замечанию Эренбурга, не были «ни дипломатами, ни солдатами», а были членами сталинского тайного сыска[421].

Эренбург оставался во Франции. Он писал главным образом о европейской политике, возвращаясь к темам тридцатых годов, когда демократические государства впервые поддались чарам Гитлера. В ноябре 1937 года он также выступил с наиболее развернутой филиппикой против Андре Жида в связи с его обращением к республиканскому правительству Испании в защиту политических заключенных в Каталонии. На этот раз сдержанность изменила Эренбургу. Описав расправы, учиняемые над рабочими, включая и женщин, Эренбург набросился на Жида, обвинив его в том, что, отказавшись протестовать «против палачей Астурии», он критикует республиканское правительство, «которое осмелилось арестовать фашистов и провокаторов ПОУМ». Эренбург видит в Жиде «нового союзника марокканцев и чернорубашечников, старика со злобой ренегата, с нечистой совестью московского плаксы»[422].

Жид счел необходимым ответить. Напечатанный в независимом журнале «La Fleche» (Стрела), его отклик прозвучал кратко и остро: «Я считаю честью для себя получать оскорбления от фашистов. Но те, что бросают мне прежние друзья, — писал Жид, прямо указывая на Эренбурга, — сначала крайне меня огорчают, но когда они переходят определенную степень низости, мне уже не до чувствительности». И далее Жид заявлял, что полагает безнадежным обращаться с просьбами о милосердии к Франко, но «огромная любовь [к республиканской Испании — Дж. Р.] заставляют его стараться защитить республику от компрометирующих действий, которые ее позорят»[423].

Месяц спустя Эренбург на короткое время вернулся в Испанию. Республиканцы готовили серьезное наступление под Теруэлем — операция, которая длилась два месяца и закончилась ужасным поражением. В декабре, однако, Эренбург бы полон надежд: наступившее сильное похолодание, писал он, расхолаживающе действует на марокканцев Франко и итальянских наемников. Через две недели, вернувшись в Париж, он принял безрассудное решение, которое вполне могло стать для него роковым, — отправиться для короткого отдыха в Москву и в Тбилиси. Чтобы миновать Германию, они с женой поехали поездом через Италию и Австрию и 24 декабря 1937 года прибыли в Москву.

Великая чистка

Несмотря на все, что Эренбург знал, он не был готов к той атмосфере страха, которая владела советской столицей. Кто-то из друзей спросил его, как его угораздило приехать. Разве он не знает, что происходит? Его дочь Ирина крайне изумилась наивности отца. Эренбург и Любовь Михайловна остановились у Ирины и Бориса Лапина в импозантном серого камня десятиэтажном доме, построенном в тридцатых годах в Лаврушинском переулке для литературных знаменитостей. Среди многих писателей, живших в этом доме, числился и Борис Пастернак.

Но безопасным убежищем этот дом отнюдь не был. В первый же вечер, подымаясь в лифте, Эренбург прочел странное, написанное от руки объявление: «Запрещается спускать книги в уборную. Виновные будут установлены и наказаны». (Люди опасались оставлять у себя книги, принадлежащие перу только что разоблаченных «врагов народа»). Позже Эренбург узнал, что жильцы дома просили останавливать лифт на ночь: шум подымающейся кабины не давал им спать, они с трепетом прислушивались, где она остановится и в какой квартире сейчас производится очередной арест.

Рассказ Эренбурга о великой чистке — не самый яркий и подробный в его мемуарах «Люди, годы, жизнь», но эта книга вышла менее чем через десять лет после смерти Сталина и была первой, где описана атмосфера смятения и ужаса, царившая среди московской интеллигенции.

«Когда мы вошли в квартиру, Ирина наклонилась ко мне и тихо спросила: „Ты что, ничего не знаешь?“

Полночи она и Лапин рассказывали нам о событиях: лавина имен, и за каждым одно слово — „взяли“.

„Микитенко? Но он ведь только что был в Испании, выступал на конгрессе…“ — „Ну и что, — ответила Ирина, — бывает, накануне выступает или его статья в Правде…“

Я не мог успокоиться, при каждом имени спрашивал: „Но его-то почему?..“ Борис Матвеевич пытался строить догадки: Пильняк был в Японии, Третьяков часто встречался с иностранными писателями, Павел Васильев пил и болтал, Бруно Ясенский — поляк, польских коммунистов всех забрали <…> А Ирина на все отвечала: „Откуда я знаю? Никто этого не знает…“. Борис Матвеевич, смущенно улыбаясь посоветовал: „Не спрашивайте никого. А если начнут разговаривать, лучше не поддерживайте разговора…“»[424].

Когда Эренбург прибыл в Москву в канун Рождества, ему в «Литературной газете» сказали, что недели через две он вернется в Испанию[425]. Но не тут-то было. «Теперь все требует времени, — объясняли ему, — большие люди очень заняты, придется месяц-другой подождать»[426]. Подождать Эренбургу пришлось больше пяти месяцев.

Друзья не скрывали, что боятся за него. Михаил Кольцов, предупреждавший Эренбурга, чтобы он не показывался в Москве, пришел в ужас, когда увидел его в Советской России[427]. Он провел Эренбурга в примыкавшую к его кабинету уборную (позднее вспоминал Эренбург) и рассказал свежий анекдот. Один говорит: «Ты слышал последнюю новость? Взяли Теруэль». «А жену?» — спрашивает другой[428]. В январе Всеволод Мейерхольд лишился своего театра, который закрыли как «чуждый» элемент в советской культурной жизни. Многие знакомые Эренбурга держали наготове чемоданчик с двумя сменами теплого белья. Писать Эренбург не мог, да и вряд ли пытался, но благодаря известности, которую он приобрел своими репортажами, его без конца приглашали выступать, и за пять месяцев, что он провел в России, у него было пятьдесят, если не больше, встреч с читателями.

Его особенно тянуло к Бабелю. «Мудрого ребе» он «нашел печальным, но его не покинули ни мужество, ни дар рассказчика»[429]. Бабель рассказал о фабрике, где запрещенные книги превращают в измельченную массу, из которой потом изготавливают бумагу, и про дома для сирот при живых родителях. «Теперь человек разговаривает только с женой — ночью, покрыв головы одеялом…», — сказал Бабель о терроре[430].

Никто не знал, чему верить. «Мы думали (вероятно, потому, что нам хотелось так думать), что Сталин не знает о бессмысленной расправе с коммунистами и советской интеллигенцией», — признавался Эренбург в своих мемуарах. Такой давний член партии, как Мейерхольд, уверял Эренбурга, что репрессии от Сталина скрывают. И Борис Пастернак разделял это общее заблуждение. Однажды ночью Эренбург встретил его в Лаврушинском переулке, где оба выгуливали своих собак. «Он размахивал руками среди сугробов: „Вот если бы кто-нибудь рассказал про все Сталину!..“»[431]. Конечно, Сталин знал, но страх поразил людей так глубоко, а чувство беспомощности было столь сильным, что лишь немногие понимали: не кто иной, как Сталин организовал террор для своих целей. Апеллировать было не к кому.

Самым страшным испытанием для Эренбурга во время его пребывания в Москве был суд над Бухариным. На скамье подсудимых находилось еще двадцать человек и среди них два известных дипломата — Н. Н. Крестинский, бывший посол в Германии, и X. Г. Раковский, не так давно представлявший советское правительство в Париже и Лондоне. Их обвиняли в развернутом заговоре, правым крылом которого внутри России ведал Бухарин, а левым управлял из-за рубежа Троцкий. Бухарину инкриминировался приказ убить Кирова и даже попытка уничтожить Ленина в 1918 году, когда покушение на вождя большевиков чуть было не оказалось успешным.

У Эренбурга не было ни малейших иллюзий в отношении этого судилища. Скорее всего, Сталин велел дать ему пропуск в Октябрьский зал, где оно происходило. Как впоследствии вспоминал Эренбург, «один крупный журналист, вскоре погибший по приказу Сталина, в присутствии десятка коллег сказал редактору „Известий“ <…>: „Устройте Эренбургу пропуск на процесс — пусть он посмотрит на своего дружка“». Этим журналистом был Михаил Кольцов, который, возможно, цитировал слова самого Сталина. Только такому извергу, как Сталин, могло понадобиться отправить Эренбурга в зал суда смотреть на Бухарина на скамье подсудимых. Эренбург присутствовал на открытии процесса, состоявшегося 2-го марта 1937 года, но написал о нем впервые только в шестидесятые годы — в надежде, дав в книге «Люди, годы, жизнь» правдивый портрет Бухарина, содействовать его реабилитации.

«Они [обвиняемые — Дж. Р.] рассказывали чудовищные веши, их жесты, интонации были непривычными. Это были они, но я их не узнавал. Не знаю, как Ежов добился такого поведения. Ни один западный автор халтурных полицейских романов не мог бы напечатать подобную фантастику <…>

Все мне казалось нестерпимо тяжелым сном, и я не мог толком рассказать о процессе даже Любе и Ирине. Я теперь также ничего не понимаю, и „Процесс“ Кафки мне кажется реалистическим, вполне трезвым произведением»[432].

Вернувшись домой, в Лаврушинский, Эренбург едва мог говорить. Только сказал своим, что это — ужасно, и лег на диван лицом к стене. Несколько дней он ничего не ел — не мог[433].

В «Известиях» рассчитывали получить от него статью о судебном заседании. «Я вскрикнул „Нет!“ — И, видно, голос у меня был такой, — возвращаясь памятью к тем дням, писал Эренбург, — что после этого никто не предлагал мне писать о процессе»[434]. Савич слышал, как он сказал: «Есть вещи, о которых приличный человек не пишет».

За эти месяцы жизни в Москве Эренбург написал только две статьи об Испании и дал одно интервью для печати. Первая статья, «За жизнь», появившаяся, когда не прошло еще двух недель со дня расстрела Бухарина, описывает бомбежку Барселоны и указывает, что Франко опирается на помощь Германии и Италии[435]. Ни то, ни другое особого интереса собой не представляли. В конце очерка Эренбург, однако, приводил нелепый лозунг, принадлежащий генералу Миллану Астрею: «Muera la inteligencia! Viva la muerto!» («Смерть интеллигенции! Да здравствует смерть!») и часто провозглашаемый на фашистских сборищах. Эренбургом были написаны сотни ярких гневных очерков о гражданской войне в Испании, но, видимо, не случайно единственная статья, в которой нашлось место для чудовищного призыва генерала Астрея, пришлась на время после бухаринского процесса, когда Эренбург стал прямым свидетелем уничтожения близкого друга, да и сам имел серьезные основания опасаться за свою жизнь. Читая статью, невольно задаешь себе вопрос, а не является ли защищаемая Эренбургом «жизнь» его собственной и не означает ли само заглавие, поставленное автором во время Walpurgisnacht[436] взаимных обвинений и смертей (когда шел процесс, вокруг костров и ночного Кремля собирались толпы, требовавшие смерти подсудимым), замаскированным или, по крайней мере, подсознательным протестом против чисток, против ужасной участи стольких друзей. Фашисты скандировали: «Смерть интеллигенции! Да здравствует смерть!», советские прокуроры требовали крови «врагов народа». Рядовой советский гражданин не осмелился бы, даже в самых глубинных закоулках сознания, помыслить о параллели между Сталиным и Франко. Но Эренбург не был рядовым советским гражданином.

После расстрела Бухарина, о котором публично объявили 15 марта, Эренбург уже не мог терпеливо сидеть и ждать, когда ему разрешат уехать. Он решил обратиться непосредственно к Сталину, аргументируя, что место, где его талант найдет наилучшее применение, сейчас Испания. Прошло несколько недель, и Эренбурга вызвали в «Известия», чтобы объявить ему — придется остаться в России: «Товарищ Сталин считает, что при теперешнем международном положении вам лучше остаться в Советском Союзе». А за книгами и вещами, оставшимися в Париже, разрешат съездить жене. У Эренбурга были все основания считать, что он задержан. И в этот момент он решился на неслыханный поступок. Не слушая возражений жены и других членов семьи, Эренбург вторично написал Сталину, повторив свою просьбу о разрешении уехать. «Я понимал, конечно, — вспоминал он впоследствии, — что, скорее всего, после такого письма меня арестуют, и все же письмо отправил <…> От волнения ничего не ел». Однако риск себя оправдал, что подтвердил звонок из «Известий». В майские праздники Эренбург принимал участие в трансляции с Красной площади: говорил про Испанию, а несколько дней спустя они с Любовью Михайловной уже заняли свои места в поезде на Хельсинки. Оба испытывали огромное чувство облегчения. «Мы сидели с Любой на скамейке в сквере и молчали, — вспоминал Эренбург о пересадке в Финляндии. — Не могли разговаривать даже друг с другом»[437].

Почему советский аппарат передумал и выпустил Эренбурга за границу, установить невозможно. Сам он в своих мемуарах не дает тут никаких объяснений — разве что жил в такие «времена, когда судьба человека напоминает не разыгранную по всем правилам шахматную партию, но лотерею»[438]. И все же поведение Эренбурга в этот критический момент остается уникальным, и то, что его не репрессировали в 1938 году, ни позднее, было не просто счастливым подарком судьбы. Начиная с 1924 года, когда Сталин впервые обратил на него внимание в лекции «Об основах ленинизма», его жизнь стала зависеть от воли этого одного человека. Других литераторов, менее известных или по другой причине более уязвимых, могли арестовывать и уничтожать сидящие в правительственных креслах разных уровней десятки, сотни, даже тысячи партийных вождей и гепеушников. Десятки миллионов людей были в тридцатых годах ими схвачены. Сталин физически не мог подписать каждый арест. «Если бы он читал списки всех жертв, — справедливо писал Эренбург, — то не смог бы делать ничего другого»[439]. Как только жертвы оказались разнесенными по графам — кулаки, верующие, националисты всех видов, сионисты, троцкисты, бухаринцы, — выполнять разнарядку было уже делом местных гепеушников. Никто, однако, не хотел брать на себя ответственность за ликвидацию человека, заслужившего положительный отзыв самого Сталина. Однажды отметив Эренбурга, он вполне мог в любое время вспомнить о нем снова. Эренбург жил под дамокловым мечом, но чтобы перерезать державшую его нить, нужен был кивок Сталина.

Эренбург, надо полагать, что-то такое чувствовал, и это придало ему решимости привлечь к себе внимание в зловещие недели после суда над Бухариным. Это был опасный шаг — даже безрассудный, как оценили его жена и дочь, — но при непредсказуемости советской системы Эренбург решил презреть осторожность, махнув на все рукой. Возможно, его первое письмо вообще не передали Сталину, а возможно, Сталин затребовал досье Эренбурга и, удовлетворенный, отправил его обратно в Европу. Так или иначе, но Эренбург не стал ждать в Лаврушинском переулке, где посреди ночи остановится шумный лифт. Он отказался быть свидетелем собственной погибели. К тому времени он, без сомнения, понимал, как ему повезло, что личная беседа со Сталиным в 1934 году у него не состоялась; встреча с диктатором с глазу на глаз сильно увеличивала вероятность ареста в будущем. В отличие от Михаила Кольцова Эренбург научился держаться от Кремля на достаточном расстоянии.

Только недавно стало известным, какой опасности тогда он подвергался. Много лет спустя после расстрела Бухарина Эренбург узнал от секретаря Бухарина и от его вдовы, Анны Михайловны Лариной, — почти двадцать лет проведшей в лагерях и ссылке, — что он чуть было не стал обвиняемым на бухаринском процессе. На допросах Карл Радек показал, что Эренбург сопровождал Бухарина в поездке к нему на дачу, где Бухарин и Радек «за глазуньей» планировали государственный переворот[440]. Хотя в феврале 1937 года Радек был осужден, тогда расстрелян он не был, и есть все основания полагать, что следователи, допрашивавшие Бухарина, устроили ему очную ставку с Радеком, подтвердившим свои ложные показания. Однако к марту 1938 года Эренбург в бухаринском деле уже не фигурировал.

Похожие события произошли годом позже. На этот раз их главными жертвами оказались Всеволод Мейерхольд и Исаак Бабель[441]. Шестидесятилетнего Мейерхольда арестовали 20 июня 1939 года. На допросах, в ходе которых его жестоко избивали, он «сознался», что входил в заговор, возглавлявшийся Бухариным и Радеком, и является членом троцкистской ячейки, куда был «завербован Ильей Эренбургом». Только в 1955 году, когда дело Мейерхольда было пересмотрено, а сам он реабилитирован, Эренбургу стало известно об этих обвинениях.

Исаака Бабеля арестовали также в 1939 году, примерно за месяц до Мейерхольда. На жесточайшем допросе, длившемся без перерыва три дня и три ночи — знаменитом «конвейере» — Бабеля заставили оговорить Эренбурга: он якобы вовлек Бабеля в троцкистскую ячейку, членом которой состоял и Андре Мальро, служивший «связным» шпионом. Бабель был расстрелян 27 января 1940 года; Мейерхольд и Михаил Кольцов пятью днями позже. Всех троих судила сталинская пресловутая «тройка» — трибунал в составе трех человек — выносящая приговоры «врагам народа» на судебных разбирательствах, длившихся иногда не более нескольких минут. Возможно, НКВД (новое наименование ЧК — ГПУ) замышляла, «подрабатывая», постановку очередного «показательного процесса», на этот раз над видными деятелями советской культуры. Как бы там ни было, Бабеля, Мейерхольда и Кольцова судили и казнили, не предавая дела гласности, и много лет их семьям официально о расстреле не сообщалось. Эренбургу несказанно повезло, что он, когда его друзей сначала «взяли», а затем казнили, находился в Париже. Он знал, что они исчезли, но он не знал, как близок был от того, чтобы разделить их судьбу.

Падение Испанской республики

В июне Эренбург был уже в Испании. Военные действия развивались не в пользу республики. В апреле войскам Франко удалось перерезать полуостров на две части и блокировать прямой путь по суше из Барселоны на северном побережье в Мадрид и Валенсию на юге страны. Исход казался неизбежным, но это не остановило Эренбурга. После шести месяцев, проведенных в Москве, он не мог рассказывать о том, что переживал его собственный народ, зато он мог рассказывать о мужестве и страданиях испанцев. В июне он написал восемь статей и еще одну в июле. Эти статьи — вершина его деятельности в Испании; в них берущие за душу подробности, ирония, жгучий гнев и зоркая вера, что испанская война — лишь репетиция войны грядущей, много большей и много губительней.

В июле того же 1938 года Эренбург предпринял дерзкую авантюру, которую впоследствии назвал «затеей двадцатилетнего юноши»[442]. Зная, что французские баски провозят через границу контрабанду на занятую фашистами территорию, он как-то ночью отправился с контрабандистом в деревушку Вера де Бидасоа, где мог убедиться сам, в каком страхе живет под франкистами испанское население. Он пробыл там несколько часов, а на рассвете вернулся во Францию. В очерке, написанном для «Известий», Эренбург употребил образы, которые впоследствии применял для изображения сталинской эры: из осторожности муж говорит только с собственной женой; женщины оплакивают своих детей; жизнь лишена радости и смеха. Как ни невероятно это предположить, но он, возможно, подумывал о том, чтобы рассказать и о жизни в Москве[443].

К осени Эренбургу пришлось делить свое время между Францией и Испанией. Как парижский корреспондент «Известий» он стал давать репортажи об усиленном маневрировании, которым ознаменовалась французская политическая жизнь 1938–1939 годов, когда Франция сначала пыталась умиротворить Гитлера, а затем оказалась перед лицом войны, которую тщетно надеялась избежать. С 11 октября 1938 года Эренбург стал подписывать свои короткие репортажи из Франции псевдонимом Поль Жослен. В последующие полгода статьи Эренбурга обличали крушение решимости Франции бороться с фашизмом после бесславного Мюнхенского соглашения от 30 сентября 1938 года, когда Англия и Франция согласились отдать Гитлеру Судеты. В то же самое время Эренбург отмечал рост антисемитизма во Франции, зараженной примером Гитлера. Сообщения о погромах в Германии — о которых Эренбург, не жалея красок, рассказывал своим советским читателям — во Франции обходили молчанием. Французские антисемиты устроили избиение евреев в Дижоне и Лилле. Нашлась провинциальная социалистическая газетка, заявившая, что не желает следовать Леону Блюму, то есть «защищать сотню тысяч судетских евреев»[444]. Французское общество терпело крах. Казалось, что только Советский Союз проявляет готовность противостоять Гитлеру. «С какой гордостью, — писал Эренбург в начале октября, — я сейчас думаю: я — советский гражданин. Нет народа, который больше любил бы мир, чем мой народ. Он знает, что такое родина, верность, честь»[445].

Как нам понимать эту готовность Эренбурга к плоской затасканной риторике всего через несколько месяцев после расстрела Бухарина? К этому времени у него уже не было никаких иллюзий относительно истинного значения великой чистки. И в Испании, он знал, как Сталин скомпрометировал дело республики. Эренбург разрывался между верностью России и верностью друзьям, ненавистью к фашизму и стремлению выжить — и видел наступление великого зла, много большего, чем то, какое нес Сталин. На взгляд поверхностного наблюдателя, Эренбург казался твердолобым советским журналистом, пишущим об Испании, о европейском кризисе, как и положено безраздельно преданному сталинскому курсу сталинисту. Однако стихи его говорят об ином: ни на происходящее в мире, ни на собственную жизнь он не смотрел глазами отпетого циника. В его стихотворении «Додумать не дай, оборви…» выражено скрещение несовместимых сил, которое отметило весь его творческий путь.

Додумать не дай, оборви, молю, этот голос

……………………………………………………………………………………

Чтоб капля за каплей, чтоб цифры, рифмы, чтоб что-то

Какая-то видимость, точной, срочной работы,

Чтоб биться с врагом, чтоб штыком — под бомбы, под пули,

Чтоб выстоять смерть, чтоб глаза в глаза заглянули.[446]

Вернувшись во Францию, Эренбург выполнил то, что обещал Исааку Бабелю. Последний раз они виделись в мае 1938 года, во время приезда Эренбурга из Парижа в Москву. «Невыразимо грустным было наше расставание», — напишет он много лет спустя[447]. В том же году, несколько позже, Эренбург съездил в Брюссель, чтобы повидать сестру Бабеля, Мери Шапошникову. Польщенная посещением знаменитого писателя, Мери собрала у себя круг друзей послушать его рассказы о жизни в Москве, которую он изобразил в пылких оптимистических тонах. Только когда гости разошлись и они с Мери остались вдвоем, Эренбург заговорил откровенно: «Исаак велел передать тебе одно слово — schlecht» — что на идише значит «плохо»[448].

* * *

За последним этапом испанской войны Эренбург следил из Парижа, отсылая сообщения, основанные на репортажах во французской, а часто и в итальянской печати. Еще 20 января 1939 года «Поль Жослен», цитируя профашистские источники, заявлял, что упорные бои впереди, но последние недели сопротивления не могли помешать неизбежному.

Эренбург находился в Париже, когда в конце января итальянские войска вошли в Барселону. Он бросился на франко-испанскую границу, где увидел лавину беженцев, ищущих убежища во Франции. Он разыскал своего друга Овадия Савича в Фигерасе — пока Эренбург был во Франции, Савич писал для «Известий» под псевдонимом Хосе Гарсия — они вместе присутствовали на последнем заседании кортесов.

Мадрид и Валенсия продержались еще месяц. К этому времени французское правительство, которое полагало, что с него хватит испанских дел, жаждало, чтобы республиканцы признали свое поражение. Этим настроениям во Франции посвящена самая горькая статья Эренбурга из всех написанных им за всю его журналистскую карьеру. Из Аржелеса, на юге Франции, он пишет о невыносимом положении испанских беженцев. Над ними, согнанными в концентрационные лагеря, испытывавшими недостаток в пище, в воде и медицинской помощи, нависла угроза насильственной высылки обратно в Испанию. С чувством стыда за Францию Эренбург сообщал о решении французского правительства передать Франко испанскую собственность и признать его режим законным.

Эренбург в эти дни не только писал для «Известий». В марте он телеграфировал в Союз писателей СССР, хлопоча о денежной субсидии, чтобы поддержать поэта Рафаэля Альберти и других испанских беженцев. Тогда же, чуть позднее, он разыскал во французском лагере для интернированных секретаря Савича, Габриэлу, и добился ее освобождения. В Париже он собирал вещевые посылки — одежду и обувь — для беженцев, скрывавшихся по жалким маленьким гостиничкам. Делу борьбы с фашизмом он отдавался целиком и полностью, только борьба эта оказалась много сложней — и политически, и нравственно, — чем он это себе представлял. Андре Жид и иже с ним не желали молчать о тирании в Советском Союзе. А демократии — Франция и Англия — старались поладить с Гитлером. «Мне кажется, что я задыхаюсь», — писал Эренбург в «Известиях» в марте 1939 года[449].

Удар куда страшнее был еще впереди. Продолжая обсуждать возможное соглашение с Англией и Францией, Сталин тайно договаривался с Гитлером. К середине апреля искусство и искренность Эренбурга оказались «Известиям» не ко двору. С зарплаты его не сняли, но перестали печатать его статьи. (Только 26 июня 1941 года, после вторжения Гитлера на территорию Советского Союза, его имя снова появилось в «Известиях»), Несколько недель спустя старейший дипломат и нарком иностранных дел М. М. Литвинов был заменен В. М. Молотовым. Литвинов, еврей по национальности и ярый антифашист, не мог ведать советской дипломатией. И Эренбурга, по тем же причинам, пришлось до поры до времени «заморозить».

Для растущей, провидческой тревоги весьма характерен небольшой инцидент, случившейся в ту весну, когда Эренбург с Савичем и еще несколько человек сидели в кафе, и какой-то русский эмигрант стал рассказывать привидевшийся ему кошмарный сон: два чудовища, Сталин и Гитлер, заключали договор и делили между собой Европу. Савич рассмеялся, назвав этот сон несусветной чушью, а Эренбург очень рассердился. Сама мысль о таком сговоре настолько его разволновала, что, поднимаясь из-за стола, он опрокинул стул, на котором сидел. Ночной кошмар слишком близко соответствовал действительности[450].

В середине мая большая группа испанцев и русских, включая Овадия Савича, отправлялась на советском теплоходе из Гавра в Москву; Эренбург оставался во Франции[451]. Он поехал в Гавр проводить Савича, но сам на отъезд еще не решился. Не только победа Франко, но и сталинские репрессии, под которые попали многие искренние антифашисты, глубоко травмировали Эренбурга. Это тоже было частью испанской трагедии. В конце мая Эренбург написал Савичу в Москву, что прочел книгу Артура Кестлера «Испанское завещание», в которой Кестлер показывал подрывную деятельность коммунистов и в душераздирающих подробностях рассказал о собственном тюремном заключении в Севилье, где он ожидал исполнения над собой смертного приговора, вынесенного ему фашистами. Книга, признавался Савичу Эренбург, произвела на него «страшное впечатление» и очень ему понравилась[452]. Один из давних знакомых Эренбурга, Роман Якобсон, видел его в Париже через несколько месяцев после подписания советско-германского пакта, когда Эренбург оказался изолированным от многих знакомых ему людей. «Эренбург был в очень желчном настроении, — вспоминал Якобсон в беседе с автором этой книги. — Он не понимал поведения Сталина. Когда речь зашла о репрессиях, которым подверглись те, кто воевал в Испании, все, что Эренбург мог сказать: „У Сталина свои счеты“»[453].

Все вокруг него были подавлены, испытывая нравственное смятение и безнадежность. В Нью-Йорке покончил с собой друг Эренбурга — немецкий писатель Эрнст Толлер. «Приходя в посольство, я видел новые лица, — вспоминая те годы, писал Эренбург в своих мемуарах. — Все, кого я прежде знал <…> исчезли. Никто не осмеливался даже вспоминать эти фамилии»[454].

* * *

Несколько летних недель Эренбург провел на юге Франции, гуляя в сельской глуши и гадая, что готовит завтрашний день. Писать прозу он бросил: ни в одном советском журнале не желали печатать его произведений, но он мог, по крайней мере, излить свою тревогу в стихах. Проблема верности — вот что лежало в основе его личного кризиса.

Бреда сердца не вспомню, не выдам.

В сердце целься! Пройдут по тебе

Верность сердцу и верность судьбе.[455]

Сбывались его самые дурные предчувствия. Вернувшись в августе в Париж, он услышал по радио, что между нацистской Германией и Советским Союзом заключен пакт о ненападении. Пакт был подписан 23 августа 1939 года. А десять дней спустя немецкие войска вторглись в Польшу. Франция и Англия объявили Германии войну, а Советский Союз, связанный пактом и тайным соглашением, оккупировал прибалтийские страны и восточную половину Польши. Советский Союз был теперь союзником Гитлера.

Мир Эренбурга полностью перевернулся. Пакт был злом, которое он перенести не мог. Его поразила странная болезнь: нервный спазм сдавливал горло, не пропуская твердой пищи. Встретив Луи Арагона и Эльзу Триоле в доме общего знакомого, он поссорился с ними из-за пакта и ушел, что называется, хлопнув дверью[456]. Андре Мальро, совершенно потерявший душевное равновесие, нет-нет да забегал к Эренбургу, кричал на него и, уйдя, тут же возвращался, чтобы вновь излить свое возмущение. Другие друзья и знакомые почти перестали бывать в квартире на улице Котантен; изоляция и подавленное настроение Эренбурга усугублялись. «Как это вы заглянули ко мне? — накинулся он на одного знакомого. — Ведь я же — советский. Я предал Францию»[457].

Болезнь длилась восемь месяцев. Он мог есть только жидкую пищу, питался травами, овощами, в особенности укропом. С августа 1939 до апреля 1940 года Эренбург потерял в весе почти двадцать килограммов. «Костюм на мне висел, и я напоминал пугало»[458]. Многие считали, что он близок к самоубийству[459].

Тем временем в Москве длительное пребывание Эренбурга во Франции воспринималось как протест. Поползли слухи, что он не намерен возвращаться. Эренбург по-прежнему сохранял права на дачу в Переделкине. И вот весною 1940 года писатель Валентин Катаев обратился в заявлением в Литературный фонд (организацию при Союзе писателей) о разрешении занять дом Эренбурга. Катаев открыто объявлял Эренбурга невозвращенцем, который, порвав с Советским Союзом, собирается остаться во Франции навсегда. 4 мая 1940 года Правление Литфонда постановило передать «временно» дачу Эренбурга Катаеву «на том условии, что он немедленно ее освободит, в случае если тов. Эренбург вернется» (Катаев дачу так и не освободил). Месяц спустя Ирина Эренбург послала в Литфонд телеграмму, заверяя его членов, что отец в ближайшее время возвращается, и указывая, что только Президиум секретариата Союза писателей вправе передать дачу Катаеву[460]. Ответа не последовало. Это был критический момент для Ирины Эренбург; если бы ее отец и впрямь предпочел остаться за границей, ее судьба была бы решена. На нее уже обрушились угрожающие письма и анонимные телефонные звонки. И хотя она была уверена, что отец вернется, решение Литфонда как бы подтверждало сомнения на этот счет многих из ее окружавших, включая и власть предержащих.

Сам Эренбург, честно говоря, не знал, что ему делать. Армия Гитлера оккупировала Польшу, но ни Франция, ни Англия активно Германии не противодействовали, хотя и объявили ей войну. Собственное будущее рисовалось Эренбургу в самых мрачных красках. Он не верил, что Франция и Англия смогут противостоять натиску нацистов. Подобно своему творению, Лазику Ройтшванецу, Эренбург, казалось, утратил способность найти для себя безопасное место в Европе и, подобно Лазику, подумывал об отъезде в Палестину[461]. Он действительно связался с представителями еврейского агентства в Париже, но из этой затеи ничего не вышло, и он остался во Франции. Только когда 10 мая 1940 года немцы вторглись в Бельгию, болезнь Эренбурга вдруг сама собой излечилась. Он был вновь в состоянии есть любую пищу и начал набирать силы.

Майское наступление немецких войск было давно лелеемым Гитлером броском на Западном фронте. «Странная война» предыдущего года закончилась. До тех пор французы наблюдали, как другие страны покоряются Гитлеру, не веря, что наступит и их черед; теперь Франции предстояло дорого заплатить за былое бездействие. Эренбург оставался в Париже, когда немецкие войска наступали широким фронтом, захватывая Голландию, Бельгию, Люксембург и северо-восточную Францию. После пяти дней боев Париж уже был под угрозой. Поражение Франции почти завершилось.

Тем не менее отдельные члены французского правительства не теряли надежды на возможность сопротивления Германии. Пьера Кота, давнего знакомого Эренбурга, уполномочили отправиться в Москву за боевой авиацией; Эренбурга также втянули в этот план. Его вызвал к себе де Монзи, министр общественных работ, и попросил передать соответственное послание в Кремль: если Франция не сможет купить у Советского Союза самолеты, она в ближайшие дни капитулирует. Эренбургу очень хотелось помочь, и он немедленно телеграфировал в Москву из советского посольства.

Но планы эти ни к чему не привели. 28 мая, через три дня после встречи с де Монзи, Эренбурга арестовали. Ордер на арест подписал вице-премьер Анри Филипп Петен, который вступил в эту должность только десять дней назад, и которому вскоре предстояло возглавить правительство Виши. В квартире был произведен обыск, просмотрены рукописи, газеты, книги, и «улики» заговора со стороны «коммунистов и немцев» отдать Францию в руки нацистов оказались налицо[462]. Эренбурга забрали в префектуру; допрос длился почти целый день, пока в советском посольстве, случайно узнав о его аресте, не связались с Жоржем Манделем, министром внутренних дел. Жорж Мандель, еврей по национальности и убежденный антифашист, приказал освободить Эренбурга. Что же касается миссии Пьера Кота, то ему не разрешили вылететь в Москву; любые попытки сближения между Францией и Советским Союзом были перечеркнуты.

Застряв в Париже, Эренбург наблюдал, как город настраивался на оккупацию. «Закрывают наглухо железные двери, задергивают шторы и занавески, опускают на витрины жалюзи — словно закрывают глаза мертвецу»[463]. Зная, что немцы не сегодня-завтра докатятся до Парижа, он и сам начал готовиться: сжег личные бумаги, среди них дневники и обширную переписку — например, с Н. И. Бухариным и многими другими советскими величинами. 14 июля он стал свидетелем того, как немецкие солдаты входили в Париж. Эренбург «отвернулся, постоял молча у стенки. Нужно было пережить и это»[464].

Еще шесть недель он с женой оставался в Париже при немцах, живя в маленькой комнатке в помещении советского посольства, куда их пригласили переехать для безопасности. Он старался, насколько такое было возможным, поездить по стране и, сопровождая сотрудника посольства, совершил длительную поездку по северной и центральной Франции. Лондонское радио передало призыв генерала де Голля к сопротивлению — Эренбург поймал его по приемнику. В июле он помог немецкой писательнице Анне Зегерс, эмигрантке и коммунистке, бежать из Парижа: за нею следили, она боялась ареста[465].

В своих мемуарах, писавшихся двадцать лет спустя, Эренбург предполагал рассказать о сотрудничестве советского посольства с нацистскими оккупантами. В черновом варианте стояло: «Между Советским Союзом и Третьим рейхом существовали дружеские отношения, но не между мной и гитлеровцами, захватившими Францию. Я их ненавидел, и много сил требовалось, чтобы скрыть это чувство». Все же, он не всегда мог совладать с собой, и в присутствии сотрудников посольства нередко бормотал: «фашисты, убийцы, палачи!». Возникло даже сотрудничество между оккупантами и бывшими левыми. В раннем черновике мемуаров Эренбург описал, как увидел Жака Дорио, бывшего лидера французской коммунистической партии, постепенно переходившего на сторону фашистов, обедающим с немецким офицером. «Он излагал гитлеровскому офицеру план пропаганды. Я невольно прислушался, и меня затошнило»[466].

Формально Франция признала себя побежденной 22 июня, когда в Компьенском лесу, к северу от Парижа, совершилась церемония подписания капитуляции. Через месяц, 23 июля, Эренбург с Любовью Михайловной вместе с группой посольской обслуги выехали поездом в Москву. Другого выбора у Эренбурга не было. Приходилось возвращаться. Несмотря на его статус советского журналиста, ему не могли обеспечить безопасность в оккупированном немцами Париже.

В русской эмигрантской колонии распространился слух, что Любовь Михайловна, смертельно напуганная перспективой вернуться в Москву, чуть ли не заболела, и в вагон ее пришлось внести[467]. Эренбурги миновали Брюссель и две ночи провели в берлинской гостинице, на дверях которой значилось, что евреям вход в нее воспрещен[468]. Но Эренбург ехал как советский служащий, как представитель, к его невыразимой досаде, союзной державы, и хотя в своих мемуарах он упоминает, что «его фамилии в документах не было», вряд ли немцы не знали, кто он такой[469].

Из Берлина их путь на восток лежал через Польшу и Литву, где в поезд сел поэт Костас Корсакас, получивший место в одном купе с Эренбургами. «Илья Эренбург оказался очень доступным, дружелюбным и разговорчивым», — напишет он потом в своих мемуарах. Эренбург сказал ему, что «проехав практически через всю Европу, они не встретили ни одного улыбающегося лица», что «карта Европы ежедневно меняется <…> и это еще не предел. Таков был весьма пессимистический и пророческий прогноз старого писателя». Корсакас оставался с Эренбургами до самой Москвы. Когда 29 июля они прибыли в Москву, он «был крайне удивлен, не увидев на вокзале никого из Союза писателей. Илью Эренбурга, вернувшегося в Москву после длительного отсутствия, никто не встречал. И он, и его жена, оба, пораженные, оглядывались вокруг. Очевидно, они полагали, что коллеги придут их встретить». Через несколько дней, находясь в литовском представительстве, Корсакас выразил удивление, что московские писатели никак не отметили возвращение Эренбурга в Москву. Ему объяснили, «что Эренбург теперь фигура non grata. А почему? Кто же это может понять»[470].

В канун войны

Следующий год Эренбург делал все, что только мог, чтобы довести до сознания своих соотечественников: война с Германией вполне вероятна! — задача, куда более трудная и потребовавшая гораздо больше усилий, чем казалось. Сталин принял свой пакт с Германией всерьез и старался снискать доверие фюрера, принимая все возможные меры, чтобы не дать повода к враждебным действиям. Советский Союз обменивался с Германией информацией о польских отрядах сопротивления; Сталин предоставил нацистам военно-морскую базу под Мурманском, где немецкие корабли заправлялись топливом и ремонтировались; советские суда сообщали сводки погоды Luftwaffe, при том что немцы бомбили Англию. По разрешению Сталина по транссибирской железной дороге из Японии в Германию транспортировалось стратегическое сырье.

И советская пропаганда полностью перестроилась. Уже 24 августа, сразу после подписания с Германией пакта о ненападении, «Правда» объясняла своим читателям, что «дружба народов СССР и Германии <…> отныне должна получить необходимые условия для своего развития и расцвета». Двумя месяцами позже нарком иностранных дел В. М. Молотов винил Францию и Англию в продолжении войны, заявляя, что только Германия хочет мира. В обращении, последовавшем за нападением Гитлера на Польшу, Молотов пошел еще дальше, наделив нацистскую идеологию известной долей законности. «Идеологию гитлеризма, как и всякую другую идеологическую систему, можно признавать или отрицать — это дело политических взглядов. Но любой человек поймет, что идеологию нельзя уничтожить силой, нельзя покончить с нею войной», — говорил он, выступая 31 октября 1939 года в Верховном Совете. — «Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война за „уничтожение гитлеризма“, прикрываемая фальшивым флагом борьбы за „демократию“»[471]. И советская пресса хранила молчание о судьбе евреев в оккупированной нацистами Европе, оставляя тем самым миллионы евреев, живущих на территориях, контролируемых Советским Союзом, в неведении об участи их соплеменников в Польше и не готовыми к тому, что затем произошло после вторжения Гитлера в пределы СССР в 1941 году[472].

Эренбургу эта новая политическая ориентация была ненавистна. Тщетно добивался он приема у Молотова. И хотя читал много лекций по Москве, статьи его в советской печати почти не принимали, а в «Известиях» не принимали вообще. «В любой строке, — напишет он о том времени в своих мемуарах, — редакторы видели намеки на фашистов, которых остряки называли „заклятыми друзьями“»[473]. Между тем Эренбург старался, насколько мог, оставаться в курсе европейских событий, ловя по приемнику французские передачи, которые Би-Би-Си транслировала на коротких волнах. Родители и сестра Пастернака жили в Англии и, беспокоясь за них, он часто заполночь подымался в квартиру Эренбурга послушать вместе с ним последние известия[474].

И все же Эренбург, который всегда, несмотря на риск, был мастером найти пути сказать то, что возможно, сумел отыскать сочувственно настроенного редактора в официальной профсоюзной газете «Труд» и «после длительных переговоров, правок, купюр» в августе-сентябре появился цикл из пяти его очерков[475].

Несмотря на цензуру Эренбург излагал свои мысли, выражая точку зрения, идущую вразрез с официальной политикой. Он не мог дать выход своему отвращению к фашистам, зато мог поносить в полный голос тех французов, кто предпочел борьбе коллаборационизм. Он не преминул огласить, как ущемляли Шарля де Голля и подобных ему французских офицеров, которые возражали против сидения на линии Мажино и других несуразных тактических действий военного командования Франции. Он с презрением отметал мысль, что войны с ее страданиями удастся избежать. Подробно и не жалея красок рассказывал о тысячах парижан, бежавших из города, когда к нему приблизились немцы. Он писал об антисемитизме, вспомнив объявление на дверях немецкой гостиницы — «Только для арийцев. Евреям вход воспрещен» — и передовицу во французской газете, повторявшей за нацистскими расистами: «В каждом из нас есть частица еврея. Нам нужен внутренний, личный погром»[476]. В его статьях звучал голос заведомого антифашиста и антимюнхенца, а если умиротворение Гитлера со стороны западноевропейских держав было пагубным, значит — такой вывод напрашивался сам собой — и сталинский сговор с Гитлером оказывался равным образом непростительным.

Выход в свет нескольких статей не повлиял на положение Эренбурга: оно оставалось неопределенным. Примером того, насколько сомнительным был его статус, может, в частности, служить казус с журналом «Интернациональная литература». В связи с приближающимся пятидесятилетием Эренбурга редакторы французской версии журнала обратились с А. А. Фадееву, возглавлявшему тогда Союз писателей, за советом, спрашивая, нужно ли согласно принятому ритуалу послать Эренбургу как лицу значительному поздравление и вообще как-то отметить дату его рождения. Редакторы сочли необходимым получить на этот счет указание свыше[477]. Неизвестно, каков был ответ, но в январе 1941 года ни одна советская газета ни словом не упомянула, что Эренбург — в отличие от многих его друзей, бесследно исчезнувших, — дожил до своих пятидесяти лет.

* * *

С выходом в свет романа «Падение Парижа» дела Эренбурга должны были улучшиться. Он сел за него в сентябре 1940 г., вскоре по возвращении в Москву, стремясь подвести итог нравственному хаосу, партийным интригам и политической близорукости, которые довели Францию до военного поражения. Для русских читателей «Падение Парижа» сразу стало одной из самых памятных книг Эренбурга, приоткрывших окно в жизнь Западной Европы и Латинского квартала, где прошло так много творческих лет самого автора.

Роман подтверждал репутацию Эренбурга как ведущего в России писателя-антифашиста. Первая часть, охватывающая время победы Народного фронта и последовавшее за ней решение французского правительства придерживаться политики невмешательства в испанские дела, публиковалась в журнале «Знамя» в начале 1941 года. Появления немцев сюжет еще не требовал, и это сделало первую часть приемлемой для цензуры, хотя слово «фашизм» пришлось убрать, заменив его более обтекаемым — «реакционеры»[478].

Но когда Эренбург представил в журнал вторую часть, ему тотчас объяснили, что в ней затронуты чересчур щекотливые для советской печати политические области, а потому о публикации не может быть и речи. Эренбург не сдался и продолжал писать роман. 24 апреля, поздно вечером, в квартире Эренбургов раздался телефонный звонок. Эренбургу показалось, что звонят в дверь, и он уже было протянул руку к заветному чемоданчику, стоявшему у кровати на случай, если за хозяином «придут»[479]. Однако звонил телефон; Эренбурга попросили набрать продиктованный номер: с ним хотел говорить «товарищ Сталин».

Это был единственный разговор Эренбурга со Сталиным. Короткий и загадочный. Сталину понравилось «Падение Парижа», — по-видимому, кто-то из предусмотрительных редакторов прислал ему рукопись — он спросил, собирается ли Эренбург обличать немецких фашистов. Эренбург мог лишь вкратце изложить содержание последней части — наступление немцев и оккупация ими французской столицы. Он опасается, сказал Эренбург Сталину, что остальные страницы романа так и не увидят свет. «А вы пишите, — сказал Сталин, — мы с вами вместе постараемся протолкнуть и третью часть»[480].

Эренбург понимал значение сталинского звонка: дело не в литературе; война была неизбежной. Нацисты оккупировали Югославию и Грецию, их намерения относительно Востока уже мало у кого вызывали сомнения. Каждый день был на счету. Неожиданное и стремительное поражение Франции нарушило планы Сталина: он надеялся, что Гитлер увязнет на Западе, а это даст Советскому Союзу достаточно времени накопить военной мощи. Советская военная промышленность лихорадочно производила оружие и тяжелое вооружение, но на границах военные никаких мер предосторожности не принимали — чтобы не дать Гитлеру повод для нападения.

Сталинская поддержка естественно сыграла решающую роль. Слух о ночном разговоре мгновенно разлетелся по Москве; положение Эренбурга стало еще загадочнее, но судьба романа круто повернулась. Журнал «Знамя» принял к печатанию вторую часть; редакторы других изданий обрывали телефон Эренбурга, наперебой прося отрывки из романа.

В мае Эренбург побывал в Харькове, Киеве и Ленинграде, выступал с лекциями и чтениями. Повсюду слушатели спрашивали, возможна ли война с Германией; ну а более «ортодоксально» настроенные коммунисты считали нужным посоветовать Эренбургу, чтобы в романе он разоблачил британский империализм. 31 мая в разговоре с друзьями Эренбург обронил, что через три недели начнется война — предсказание, которое оказалось прискорбно точным[481].

Мысли о войне, о страданиях были у каждого на уме. 5 июня Эренбурга в Москве навестила Анна Ахматова, она прочитала свое стихотворение о падении Парижа, города, которого не видела с 1912 года[482]. Эренбург переписал эти стихи, которые начинаются ставшими знаменитыми скорбными строками — «Когда погребают эпоху, / Надгробный псалом не звучит» — в свою записную книжку. Тогда же он переписал и стихотворение Мандельштама (очевидно, приведенное Анной Ахматовой), написанное им в 1931 году и через три года конфискованное при первом его аресте. Это стихотворение, содержащее строки: «Мне на плечи кидается век-волкодав, / Но не волк я по крови своей» — одно из самых безнадежных, самых трагичных из написанных в тот период. Мандельштам, который видит набирающий вокруг него силы террор, хотел бы затаиться, исчезнуть, «чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, / Ни кровавых костей в колесе…». Но нет у него возможности исчезнуть, и он повторяет: «не волк я по крови своей / И меня только равный убьет»[483]. Зная, какая правда заключена в этих стихах, Эренбург решил сохранить их как из дерзкой верности таланту Мандельштама, так и как мужественный акт свидетеля. Если при жизни Сталина стихи эти были бы у него обнаружены, он поплатился бы карьерой, весьма возможно, даже самой жизнью.

* * *

Из Европы продолжали поступать тревожные новости. 13 июня Би-Би-Си передало, что немцы сосредоточили у советской границы большие военные силы; Кремль не озаботился предостеречь ни свой народ, ни свои войска. А рано утром 22 июня, собрав небывалый по мощи военный кулак, Германия начала внезапное наступление на Советский Союз. Эренбург выслушал по радио выступление Молотова — не Сталина! — объявившего о начале войны. Вторжение немцев поколебало уверенность Сталина. Он рассчитывал на больший запас времени, но Адольф Гитлер действовал по собственному графику. И понадобилось четыре года борьбы, чтобы союзные армии Великобритании, Советского Союза и Соединенных Штатов его остановили.

Загрузка...