История евреев в России начинается с конца восемнадцатого века, когда после раздела Польши большие еврейские общины оказались включенными в Российскую империю. Русские цари стремились свести к минимуму «вредоносное влияние» этих новых своих подданных. Первые распоряжения на их счет сделала Екатерина II, указав, где евреям дозволяется жить и трудиться. Дальнейшие ограничения вводились ее преемниками, Александром I и Николаем I, установившим в 1829 г. так называемые районы «черты оседлости», куда частично входили нынешняя Литва, Польша, Беларусь и Украина, где евреям надлежало жить.
В 1859 г. при Александре II «право повсеместного жительства» было даровано купцам первой гильдии, выпускникам университетов, лицам, прошедшим военную службу на основании рекрутского устава, лицам с медицинским образованием и особо нужным ремесленникам, которые могли ходатайствовать о проживании за «чертой оседлости». Это нововведение внушило евреям надежду на отмену «черты оседлости», однако вскоре они убедились, что упования их напрасны. Реформа Александра II имела иное назначение: предоставить «лучшим» евреям возможность свободного передвижения, дабы способствовать ассимиляции «в той мере, в какой это допускает нравственный статус еврейства»[9].
Убийство в 1881 году Александра II вызвало резкое противодействие каким бы то ни было реформам. Притеснения внутри «черты оседлости» еще ужесточились: теперь крестьяне могли требовать выселения евреев с территории своей общины; прокатилась волна погромов, угрожая жизни евреев. Преследования и антисемитская истерия достигли крайних размеров в 1891 году, когда по распоряжению правительства евреев стали изгонять из Москвы и около тридцати тысяч человек вынуждены были покинуть город. Сходный приказ издали в С.-Петербурге, выслав оттуда две тысячи евреев, многих — в цепях.
В том же 1891 году, 14 января, в Киеве «в буржуазной еврейской семье» Эренбургов родился сын. Родители назвали мальчика Ильей, что соответствовало имени библейского пророка Илии. Он был единственным сыном, младшим ребенком после трех сестер — Марии, Евгении и Изабеллы. С детской фотографии напряженно смотрит мальчик с копной прямых волос и круглым лицом. По общим отзывам, маленький Илья был крайне избалованным и озорным; всячески изводил старших сестер: то подбрасывал им в платья лягушек, то, стоило девочкам зазеваться, привязывал к спинкам стульев их длинные косы. Однажды в приступе мстительной ярости он попытался поджечь дачу деда и очень гордился тем, что одного за другим выживал из дому учителей, которых нанимали ему родители. Привести озорника в порядок, заставить его слушаться казалось совершенно невозможным. Отец редко бывал дома: днем работал (он был инженером), а вечером развлекался в обществе приятелей. Мать из-за болезни легких была хрупкой, слабой. «В спальне, — вспоминал позднее Эренбург, — всегда пахло лекарствами, часто приходили врачи». Лишенный должного родительского попечения, Эренбург — по собственному его признанию — «только случайно» не стал малолетним преступником. Упрямый, своенравный, он тем не менее всегда был любимцем матери и остался таковым, даже когда его вынужденный отъезд из дома надолго их разлучил.
Семья Эренбургов может служить примером тех сложных отношений, которые на грани веков начали разрушать традиционный образ жизни еврейства в Российской империи. Отец Эренбурга не питал интереса к еврейскому укладу; он пошел учиться в русскую школу, дорожил своим светским образованием, которое вызвало страшный гнев его отца. Мать Ильи, Анна Аренштейн, напротив, продолжала соблюдать еврейские религиозные обряды, как и ее отец, весьма благочестивый еврей. Семья со стороны матери оказала сильное влияние на воспитание Ильи, так как ребенком он много времени проводил в киевском доме деда по матери, Бориса Аренштейна, старого бородатого еврея. «В его доме строго соблюдались все религиозные правила», — не преминул упомянуть Эренбург в своих мемуарах[10]. «В субботу нужно было отдыхать, и этот отдых не позволял взрослым курить, а детям проказничать», — продолжает Эренбург, подчеркивая свое неприятие образа жизни деда с его суровыми ограничениями и деспотическими правилами. «Я все делал невпопад, — признается он, — писал в субботу, задувал не те свечки, снимал фуражку, когда надо было ее надеть»[11].
Хотя приверженность деда к религиозным обрядам порядком тяготила Илью, он отдавал должное его учености и доброму сердцу. В 1904 г. после похорон Бориса Аренштейна внук обратился к семье со своим поминальным словом и, судя по похвалам, какими он превознес усопшего, — а сестры с гордостью сохранили этот панегирик — Илья был тонко чувствующим, наделенным даром красноречия подростком.
«„Удивительно редкий человек, таких людей нет“, — говорили все про дедушку при его жизни, то же самое говорили все над прахом его <…>
Причина заключается в особом складе его характера <…>
Воспитанный на началах Ветхого Завета, он был глубоко религиозен, но не фанатичен — строго исполняя все обряды своей религии, он никогда не требовал исполнения таковых даже от своих детей. Для него религия была не только морем правил, приносящих известные обряды <…> она была кодексом нравственных правил, преосенируюших отношение человека к самому себе и другим людям»[12].
Однако при всем уважении к заветам деда, родители Ильи, даже его ортодоксальная мать, хотели, чтобы их сын получил полноценное образование и говорил по-русски. «Я вырос в семье, где религия сохранялась только в виде некоторых суеверий», — вспоминал впоследствии Эренбург[13]. Его не стали учить еврейскому языку; родители говорили всегда по-русски, переходя на идиш только в тех случаях, когда не хотели, чтобы мальчик их понимал. Это было не совсем обычным для еврейской семьи: согласно переписи 1897 года, едва ли 25 процентов российских евреев умели читать и писать по-русски. Подавляющее число — свыше 97 процентов — считали своим родным языком еврейский (идиш)[14].
Другим способом вырваться из «черты оседлости», сохранив при этом верность исконному еврейству, нашел для себя дальний родственник Эренбургов, Лев Аренштейн. Несмотря на светское образование и диплом Киевского университета он занялся изучением древнееврейского языка и в 1893 году перевел на него рассказ Льва Толстого «Чем люди живы», который стал первым произведением великого русского писателя, появившимся на этом священном языке[15]. Перевод Льва Аренштейна отразил настроение, господствующее среди многих евреев, которые стремились приблизить жизнь своих общин к современным веяниям, выйти за пределы местечкового еврейского уклада. Воодушевляло их движение Haskalah («просвещение» по-древнееврейски), образовавшееся в Германии в середине восемнадцатого века. По мнению последователей Haskalah, евреи подвергались гонениям главным образом потому, что своим укладом и внешним видом резко отличались от своих соседей не-евреев; стоит евреям, — доказывали они — выучить язык страны своего обитания и усвоить принятые там формы поведения, как политические и социальные ограничения отпадут сами собой. По их почину древнееврейский язык, который прежде использовали только для изучения священных текстов, стал служить — в Восточной Европе и Палестине — для нерелигиозных целей. Переводя Толстого на древнееврейский, Лев Аренштейн знакомил с современной литературой тех своих соплеменников, для которых русская литература все еще оставалась за семью печатями. Вместе с тем интерес к древнееврейскому языку являлся частью набирающего силы сионистского движения, призывавшего евреев вновь обрести собственное отечество в Палестине.
Семья Ильи почти полностью вписалась в русское общество, но о существовании антисемитизма не забывала. «Я принадлежу к тем, кого положено обижать» — этот горький урок, усвоенный еще при царизме, Эренбург хорошо затвердил, повторив в своих мемуарах много лет спустя. Киев, где он родился, входил в черту оседлости. Но в скольких городах, больших и малых, евреям для проживания там требовалось особое разрешение. В 1861 г. власти Киева определили для евреев два предместья — в районе Лыбеди и на Подоле. Илья знал, что его дед перебрался в Киев из уездного городка Новгорода-Северского, откуда в 1860 году бежал от травли и преследований. Там ли или в другом месте таскали старика за пейсы? — спрашивал Эренбург, упоминая об этом в своих мемуарах. И все же ни антисемитизм, ни неприязнь к иудаистским обрядам не заставили Эренбурга сожалеть о том, что он — еврей. «Отец мой, будучи неверующим, — писал он, — порицал евреев, которые для облегчения своей участи принимали православие, и я с малых лет понял, что нельзя стыдиться своего происхождения»[16]. Такого же воззрения придерживалась и вся семья. Когда к дяде Ильи, талантливому химику Лазарю Эренбургу, начальство Харьковского университета приступило с требованием креститься, он отказался отречься от своего вероисповедания; он предпочел уйти из университета[17].
Илья Эренбург рос среди противоположных убеждений: надо строго соблюдать религиозные обряды, надо ассимилироваться — стать русским по культуре, а тут же и сионизм и чудом воскресший древнееврейский язык. Он целиком вошел в русскую культуру, не соблюдал никаких религиозных обрядов, не знал ни еврейского (идиш), ни древнееврейского языка. Как большинство евреев в Советском Союзе, Эренбург утратил свои национальные языковые и культурные корни. Однако, как и все они, чувствовал ущемленность. Мальчиком Илья слышал, как родители обсуждали дело Дрейфуса, видел, как вскинулся отец и заплакала мать, когда в сентябре 1902 года они прочли о смерти бесстрашного защитника Дрейфуса — Эмиля Золя. А год спустя Илья узнал о кишиневском погроме, когда озверевшая толпа убила сорок пять и покалечила вдвое больше евреев, разграбила и разорила их дома и лавки. Эренбург никогда не отказывался от своего еврейского происхождения и, бросая вызов мракобесам, до конца жизни не переставал повторять: «Я — еврей, пока будет существовать на свете хотя бы один антисемит»[18].
В 1895 г., когда Илье исполнилось четыре года, Эренбургам разрешили поселиться в Москве[19]: отцу предложили должность директора пивоваренного завода, принадлежащего Бродским, известным еврейским предпринимателям и благодетелям еврейской общины. В конце девятнадцатого века на их заводах производилось около четверти всего сахара, потребляемого в России[20]. Без сомнения, право жительства в Москве семья Эренбургов получила не без вмешательства Бродского. Всего четыре года назад большинство проживавших в Москве евреев были оттуда изгнаны, и в 1897 году на весь миллионный город насчитывалось около восьми тысяч евреев.
Московские евреи были, как правило, богатыми купцами или лицами так называемых свободных профессий — врачами, юристами, фармацевтами или же, подобно Григорию Эренбургу, инженерами. Городские власти враждебно относились к евреям; в особенности Великий князь Сергей Александрович — губернатор Москвы с 1891 по 1905 год (когда был убит русским революционером) — всячески старался «оградить Москву от евреев»[21]. За высылкой евреев из Москвы последовало закрытие главной синагоги и большинства молелен, и только в 1906 году, после многочисленных ходатайств, ее разрешили открыть вновь.
Семья Эренбургов разместилась в хорошей квартире вблизи пивоваренного завода в Хамовниках — районе, где, в основном, обитали среднего достатка торговцы и несколько крупных помещиков. Среди последних был Лев Толстой, чей дом находился рядом с пивоварней, и Илья мог не раз наблюдать, как великий человек прогуливается по хамовническим переулкам. Толстому тогда было уже за семьдесят, но он принимал живейшее участие в общественной жизни России. На его примере Илья воочию видел, каким огромным авторитетом может обладать писатель; всякий раз, когда начинались студенческие волнения, ворота пивоварни наглухо закрывали: опасались что студенты первым делом отправятся в дом Толстого — просить его поддержки. Однажды Толстой пришел на завод, и Илья услышал самого Толстого: тот говорил, что пиво может помочь в борьбе с водкой. Подобный взгляд, высказанный великим писателем, поверг Илью в недоумение. Пьянство было тогда бичом русской жизни — как, впрочем, осталось и сейчас. Юный идеалист ожидал от Толстого анафемы всякому алкоголю, а он предлагал заменить водку пивом. Какая же польза от такой замены?
Эренбурги принадлежали к состоятельным людям: их средств хватало не только на богато обставленную московскую квартиру, но и на поездки за границу. Вместе с матерью и сестрами Илья побывал в Германии и Швейцарии, проводя летние каникулы на водах в Эмсе и в других популярных курортах. Его родители, надо полагать, считали его уже взрослым — достаточно самостоятельным, чтобы во время одного из путешествий позволить ему задержаться в Берлине, когда мать вернулась в Россию. Илья остановился в скромном пансионе. Однако как-то вечером забрел в кафе, которое оказалось ночным баром; еда там стоила намного дороже, чем он ожидал. Пришлось телеграфировать родителям: не хватило денег на билет домой.
Много лет спустя, живя эмигрантом в Европе, Эренбург в своих стихах возвращался памятью в свое детство. В стихотворении «О маме» есть строки о том, как слуга убирает на лето меха и закрывает люстру, сверкающую от солнечных лучей в просторной гостиной. Мысль о матери вызывала тоску и нежность:
Если ночью не уснешь, бывало,
Босыми ногами,
Через темную большую залу,
Прибегаешь к маме.
Над кроватью мамина аптечка —
Капли и пилюли,
Догорающая свечка
И белье на стуле.[22]
Слуги, шубы, люстра. Немногие еврейские семьи, выбравшиеся из черты оседлости, жили в такой богатой обстановке. Однако счастливая судьба не закрыла Эренбургам глаза на страдания и беды, которых им удалось избежать. Всякий раз, когда Илья приносил из гимназии двойки (в 4-м классе его даже оставили на второй год), отец напоминал ему: еврею, чтобы остаться в Москве, нужен диплом о высшем образовании. Но случилось так, что уехать из Москвы Илье пришлось не потому, что он — еврей, а потому, что он стал революционером, большевиком.
Взрослея, Илья стал осознавать, что гонения, которым подвергались евреи, — часть общего кризиса царского режима. Живя в Москве, это нетрудно было понять. Он посещал одну из самых престижных московских школ — Первую гимназию. В классе было трое евреев. Гимназисты дразнили Илью «жидом пархатым» и «клали на [его] тетрадки куски сала». Одному из таких обидчиков Эренбург влепил пощечину.
Московские учебные заведения, подобные Первой гимназии, были питательной средой для юных революционеров. К 1905 году многие ученики уже вовсю вели споры о серьезной политической литературе и агитировали против самодержавия. Эренбурга, еретика по натуре, влекло на этот путь. «Я уважал неуважение, ценил ослушничество, — впоследствии констатировал он. — Я читал только те книги, которые мне запрещали читать»[23]. Поначалу крамольное поведение и вызов старшим не выходили за рамки обычного подросткового ерничания — коллекционирования скабрезных открыток, участия в азартных играх, курения в школьных уборных, испещренных непристойностями. Правда, у Ильи проявились и литературные наклонности: в 4-м классе он стал редактором журнала под название «Первый луч», который вместе с соавторами скрывал от учителей, «хотя ничего страшного там не было, кроме стихов о свободе и рассказов с описанием школьного быта»[24].
Развитие событий вскоре побудило Илью к более существенным бунтарским поступкам. Начиная с 1900 года в России усиливались политические протесты и волнения, а после поражения в войне с Японией (1904–1905 гг.), наглядно показавшей отсталость царского режима, распространились по всей стране. В разгроме, учиненном России маленьким азиатским государством, винили самодержавие. Недовольство царской властью ширилось, охватывая города и села. Крестьяне, составлявшие 80 процентов населения, все чаще громили помещиков, захватывая их непомерные угодья. Они жаждали избавиться от полуфеодальных повинностей и обрабатывать собственную землю. Постоянно то тут, то там вспыхивали стачки на промышленных предприятиях. Профессиональные сообщества, объединявшие врачей, адвокатов, инженеров выступали с заявлениями о необходимости конституционных реформ. Тщетно. Царь оставался к подобным призывам глухим. Зазвучали требования, выставляемые подпольными партиями, в особенности Российской социал-демократической рабочей партией (РСДРП), пропагандировавшей марксизм, и партией социалистов-революционеров (эсеров), призывавшей к крайним действиям и террору. Казалось, только насилием удастся вырвать у царя конституцию и парламент.
События 1905 года сыграли решающую роль в истории России. Решающую роль сыграли они и в жизни Ильи Эренбурга. В январе царские войска расстреляли в С.-Петербурге безоружную толпу, шедшую к Зимнему дворцу подать петицию, в которой излагались жалобы на тяжелое положение народа. Это Кровавое воскресенье стало началом революции 1905 года. Беспорядки охватили всю страну. На броненосце «Потемкин» восстали матросы; после расправы с офицерами — часть расстреляли, часть посадили под замок — над военным кораблем, одним из самых мощных в Черноморском флоте, взвился красный флаг. Волнения распространились и на другие суда: моряки отказались стрелять по «Потемкину», стачки парализовали военную базу в Севастополе и главный порт в Одессе.
Гимназисты и студенты также откликнулись на революционный призыв. Илья, как и тысячи молодых людей, бросил посещать гимназию и проводил все дни в Московском университете, где в лекционных залах митинговали рабочие, студенты и профессиональные революционеры. Там пели «Марсельезу», раздавали прокламации. «По рукам ходили барашковые шапки с запиской: „Жертвуйте на вооружение“»[25]. К декабрю правительство подавило забастовки. 3-го декабря власти разгромили Петербургский совет рабочих депутатов под председательством Льва Троцкого, отправив в тюрьму всех 190 депутатов, включая Троцкого.
Наивысшей своей точки революционные события достигли в Москве. Когда туда дошло известие об аресте Петербургского совета, московский комитет большевистской фракции РСДРП призвал к восстанию. На главных улицах города выросли баррикады, воздвигнутые тысячами активистов. Они надеялись оживить затухающий огонь революции. Это была отчаянная, самоубийственная попытка, окончившаяся полным провалом. На подавление восстания были брошены полк императорских гвардейцев и вооруженные артиллерией регулярные войска, противостоять которым революционеры не смогли. Свыше тысячи повстанцев были убиты, среди них много гимназистов и студентов. Вместе с другими революционерами Илья строил баррикады. «Тогда впервые я увидел кровь на снегу, — напишет он много лет спустя в своих мемуарах. — Никогда не забуду рождества — тяжелой, страшной тишины после песен, криков, выстрелов»[26].
В октябре, в разгар революционной борьбы, царь Николай II объявил об учреждении Думы — первом подлинном парламенте в истории России. Согласно царскому манифесту Дума должна была стать «представительным учреждением», без одобрения которого в стране не будет приниматься ни один закон. Однако после подавления революции 1905 года царь сильно урезал законодательные полномочия еще не успевшей собраться Думы. Политические партии решали вопрос об участии в этом парламенте. Ленин, тогда один из вождей РСДРП, опасался, что несмотря на урезанные полномочия Дума сможет бросить вызов царю, возьмет на себя известную долю политической власти и тем самым загасит побудительные мотивы к революционному сопротивлению. Опасался он напрасно. Царь и Дума не сумели прийти к согласию, которое могло бы открыть России путь к новому, несамодержавному правлению. Всего через два месяца после созыва Первая Дума была распущена.
В революции 1905 года царь устоял. Однако она, как заметил Ленин, была генеральной репетицией, из которой большевики извлекли много полезных уроков. Революция 1905 года пополнила партийные ряды энергичной молодежью — гимназистами и студентами, поколением будущих партийных вождей[27]. Как раз в это время — в 1906 г. — Илья и его старший товарищ, Николай Бухарин, вступили в партию. «Больше не было ни митингов в университете, ни демонстраций, ни баррикад. В тот год я вошел в большевистскую организацию и вскоре распрощался с гимназией», — вспоминал позднее Эренбург.
При желании он мог бы стать членом любой другой оппозиционной группировки. Но эсеров он отверг как партию чересчур романтическую, делающую ставку на террор и героическую личность. Его привлекли социал-демократы, загнанная в подполье партия русских марксистов, которая тогда состояла из двух фракций — большевиков и меньшевиков. Разъединение произошло в 1903 г., когда на очередном партийном съезде, начавшемся в Брюсселе и закончившемся в Лондоне, разгорелся спор о членстве в партии. Сторонники Ленина получили тогда большинство в Центральном комитете и название «большевики», а вторую группу окрестили «меньшевиками». В дальнейшем несогласие между фракциями происходило и по другим вопросам. Меньшевики оказались более терпимыми, возражали против необходимости диктатуры пролетариата, на которой Ленин делал особый упор, и ради установления демократических порядков в России шли на сотрудничество с либералами.
Илья предпочел большевиков, потому что они были левее. «Меньшевики, — считал он, — умеренны, ближе к моему отцу». Нельзя не обратить внимания на то, что выбор в пользу большевиков для Эренбурга связан с его отрицательным отношением к умеренным взглядам отца. В книге «Люди, годы, жизнь» он мало пишет об отце, но немногие подробности, которые сообщает, весьма существенны для понимания того, как сам он рос и почему его потянуло в революцию. Григорий Григорьевич Эренбург благоденствовал в радушной атмосфере Москвы, вдали от Киева, от Подола и запретительных ограничений черты оседлости. Он состоял членом закрытого Охотничьего клуба, где господа проводили время, часами играя в вист, приятельствовал с журналистом В. А. Гиляровским, известным всей Москве своими похождениями.
Илья разделял антипатию отца к ортодоксальным еврейским обрядам, однако ту удобную нишу, которую отец нашел для себя в русском обществе, не одобрял, держался особняком и чуждался той жизни, какую вел в Москве отец. На Илью не производили впечатления рестораны, которые Эренбург-старший постоянно посещал, и он с презрением относился к пошлому препровождению времени за ломберным столом. Правда, несколько лет спустя, в Париже, Илья сам, по иронии судьбы, усвоил некоторые привычки своего родителя и даже превзошел его по части сидения в кафе, проявляя полное отсутствие интереса к нормальной домашней жизни.
Несмотря на привилегированное положение, домашняя жизнь Эренбургов отнюдь не была идиллией. О сложностях в отношениях родителей Эренбург в своих мемуарах говорит обиняками, но к 1904 году его отец и мать фактически уже разошлись и, хотя официально оставались в браке вплоть до смерти Анны Борисовны Эренбург в 1918 году, стали друг другу чужими. Пожалуй, уже ребенком Илья понимал, что соблазны, которыми полнилась московская ночная жизнь, не способствовали крепости семейной жизни его родителей. Он искренне любил мать, к отцу же нежных чувств не испытывал. Григорий Эренбург, разумеется, был против царя, но в пристойно допустимой манере. Он симпатизировал кадетам (конституционным демократам), основной партии либеральных тузов, тогда как Илья стоял на позиции, отвергавшей не только царя, но и буржуазный образ жизни, столь милый сердцу Эренбурга-отца.
В решении Ильи войти в большевистское подполье огромную, если не решающую, роль сыграла его дружба с Николаем Бухариным, позднее ставшим одним из вождей Октябрьской революции, любимцем Ленина и одной из главных жертв сталинских чисток. Влияние Бухарина на жизнь и жизненный путь Эренбурга не ограничилось их гимназическими годами, не закончилось, когда в 1908 году Эренбург эмигрировал в Париж; их пути еще не раз пересекались в течение десятилетий. Суд над Бухариным в 1938 году и его казнь тесно связаны с самым страшным и опасным периодом в жизни Эренбурга, когда его самого, казалось, ожидал неминуемый арест. Эренбург никогда не отрекался от дружбы с Бухариным; он писал о нем в своих мемуарах, и упоминания в них, пусть краткие, в обход цензуры, «Николая Ивановича» — хотя все понимали, о ком речь, — были первыми добрыми словами, которые за долгие годы появились в советской печати об этом оболганном и обесчещенном большевистском вожде. Почти на все, что Эренбург писал о Бухарине, налагался запрет, включая и главу в мемуарах, которую стало возможным опубликовать только с началом горбачевской гласности, когда его полные любви воспоминания о старом друге наконец увидели свет:
«… сейчас мне хочется просто припомнить восемнадцатилетнего юношу, которого все мы любили, называли „Бухарчиком“ <…> Бухарин, в отличие от других, был очень веселым, я, кажется, и сейчас слышу его заразительный смех; непрестанно он прерывал разговор шутками, придуманными или нелепыми словечками <…> Бывают мрачнейшие люди с оптимистическими идеями, бывают и веселые пессимисты; Бухарин был удивительно цельной натурой — он хотел переделать жизнь, потому что ее любил».
Илье было всего пятнадцать лет, когда он стал большевиком. Он весь отдался революционной борьбе: разносил прокламации, действовал как «организатор» в том же районе Москвы, куда был послан Бухарин, писал листовки, спорил с меньшевиками, «записывал адреса на папиросной бумаге, чтобы при аресте успеть их проглотить»[28].
Он хорошо усвоил формы большевистской партийной работы, и ему стали доверять более сложные задания. Год 1907 был кульминационным в популярности РСДРП — число ее членов достигло ста тысяч. Весной 1907 года Илье, Бухарину и еще одному гимназисту, Григорию Сокольникову — позднее крупнейшему большевику, еще позднее казненному Сталиным — поручили издавать подпольный журнал. Летом того же года Бухарин привлек Илью к организации стачки на обойной фабрике. Илья выступал на собраниях, собирал среди студентов деньги для забастовочного комитета. А еще он осуществлял связь с солдатами пулеметной роты и создал партийную ячейку в казармах.
В подпольной работе, которую вел Илья, идеология шла об руку с романтикой. Налеты полиции на ночные собрания: бегство и спасение в последний момент — на волосок от ареста; тайные хранилища нелегальной литературы и других материалов. Один случай из своей подпольной деятельности Эренбург описал в «Необычайных похождениях Хулио Хуренито и его учеников»: «Митинг на фабрике Фабрэ в Замоскворечье. Полиция. Я бегу. Перелезаю через забор с колючками и оставляю на колючках штаны. Бух — упал в бочку с остатками красок! Городовые не хватают меня…»[29].
Политическая агитация подобного рода была опасной игрой — Илья играл со своим будущим. Охранка — царская секретная полиция — взяла его на заметку. Для полного разгрома, предпринятого охранкой, необходимо было установить главных большевистских организаторов среди учащейся молодежи и московского населения. Сначала Илья был временно задержан полицией, но отпущен под подписку о невыезде. Это испугало его родителей: политическая деятельность Ильи грозила «волчьим билетом», означавшим исключение из гимназии навсегда и выселением из Москвы, как только он достигнет совершеннолетия, так как разрешения на право жительства он не получил бы. Памятуя об этих обстоятельствах, родители Эренбурга поспешили подать заявление о добровольном уходе сына из гимназии. Однако покончить дело с полицией это не помогло. На квартиру Эренбургов явился помощник пристава и произвел у Ильи обыск. «Ничего предосудительного найдено не было, — докладывал он. — отобраны ноты „Русской марсельезы“ и различные открытки»[30]. Двумя месяцами позже, 18 января 1908 года, в докладе начальника Московского охранного отделения о влиянии эсдеков на учащуюся молодежь Илья упоминался в числе тех, кто играл «выдающуюся роль» и должен быть привлечен к ответственности как «районный пропагандист»[31]. Две недели спустя всех их выдал один из членов ученической организации. Арестовывать Эренбурга пришли заполночь. «Я ничего не успел уничтожить. Обыск продолжался до утра. Мать плакала, и по квартире в ужасе носилась тетка, приехавшая погостить из Киева…»[32] Илье Эренбургу только что исполнилось семнадцать.
На фотографии, сохранившейся в полицейских архивах, Илья стоит у длинной линейки, которая тянется от его колен чуть ли не до потолка. Рост — пять с половиной футов, одет в тужурку и тяжелое пальто. Плечи слегка ссутулены, густые черные волосы, зачесанные со лба. Вид усталый, словно после бессонной ночи. Политическую конспирацию Илья воспринимал как приключение. «В моей голове Карл Маркс мешался с Фенимором Купером»[33], — напишет позже Эренбург. Романтично убегать от полиции, но совсем не романтично — быть схваченным. В полиции с ним обращались жестоко, выбили несколько зубов.
В течение пяти месяцев Илью перемещали из одного участка в другой, из одной тюрьмы в другую[34]. В одной полицейской части он видел, как избивают пьяных. В другой ему не отдали переданную с воли книгу Кнута Гамсуна, популярного тогда норвежского писателя, — «Кнут» насторожило смотрителя: арестантам о телесных наказаниях читать не положено, рассудил он. Другой смотритель брал за свидание «красненькую». Илью перевели в Басманную часть, там заключенных секли. Они объявили голодовку; продолжалась она шесть дней. «Я попросил товарища плюнуть на хлеб: мне хотелось есть, и я боялся себя.»[35] Но он выдержал, и в свои семнадцать лет чувствовал себя героем. Из Басманной его перевезли в Бутырки — в тюрьму, в которой много позже, в послесталинский период, сидели «инакомыслящие», диссиденты. В своих мемуарах Эренбург вспоминает, как однажды в тюремном коридоре увидел товарища по РСДРП — Григория Сокольникова. «Мы поздоровались глазами — конспирация не позволяла большего»[36]. Две недели Илья провел в одиночной камере, по которой бегали крысы, — «среди тишины и зловония параши»[37]. Выносить одиночное заключение ему, семнадцатилетнему, было особенно тяжело, он дошел — почти дошел — до нервного срыва.
«Я отвык от жизни. И какое-то тупое спокойствие мало-помалу овладевало мной. Но бывали под вечер трудные минуты: издалека доносился в камеру певучий стон пролетавшего по Драгомиловской трамвая. Мне было семнадцать лет — я повертывался к стенке и плакал, ибо было в этом звуке все: мама, дом, весенняя улица, жизнь…»[38].
Тем не менее Илья держался. Он отказался давать показания, даже признания в подпольных связях выжать из него не смогли. Тем временем Григорий Григорьевич пытался добиться освобождения сына по медицинским показаниям, доказывая, что заключение губительно скажется на хрупком, нервном организме Ильи и поставит под угрозу его жизнь. Сам Илья тоже подал ходатайство; он аргументировал просьбу об освобождении ссылкой на то, что жизнь в тюрьме «неминуемо приводит к сумасшествию или смерти». Наконец, в июне полиция смилостивилась и изменила меру пресечения. Из тюрьмы Илью выпустили, приказав выехать из Москвы по месту рождения — в Киев, где за ним учредили гласный надзор полиции.
Илья возобновил свою деятельность в большевистском подполье. Полиция это обнаружила и стала гонять его из города в город. В течение нескольких последующих месяцев Илье пришлось бежать из Киева в Полтаву, обратно в Киев, а оттуда нелегально в Москву, где даже ближайшие друзья не могли дать ему пристанища. Отчаявшись и обессилев, Илья сдался. Он явился в полицию и попросил вернуть его в тюрьму. Тут в дело вмешался отец. Он добился разрешения отправить Илью за границу для лечения, необходимого, как он утверждал, его больному туберкулезом сыну. Сам же Илья, нарушив молчание, стал давать полуоткровенные показания о своей марксистской деятельности — правда, назвать чьи-либо имена отказался. Полицию это очевидно удовлетворило, и Григорий Григорьевич внес пятьсот рублей (значительная по тем временам сумма) залога, который должен был гарантировать явку на судебное разбирательство. Однако к тому времени, когда в сентябре 1911 года оно состоялось, Илья благополучно жил в Европе и не имел ни малейшего желания предстать пред лицом царского правосудия.
Мать умоляла Илью обосноваться в Германии и закончить свое образование. Она боялась Парижа, города с дурной славой, известного распущенностью нравов и чувственными удовольствиями. Париж, считала она, развратит ее сына, как развратила мужа Москва. Но тюрьма сделала Илью еще более убежденным большевиком. Он настаивал на Париже, куда ехал, как написал в своих мемуарах пятьдесят лет спустя, «с одной целью — увидеть Ленина»[39]. Предпочесть Берлину Париж у него, надо полагать, были иные причины: он знал французский, да и несколько друзей в том же году эмигрировали во Францию. Но когда в 1960 году Эренбург писал свои мемуары, ему было важно подчеркнуть, что подростком он благоговел перед Лениным. Так это было или иначе, но 7 декабря 1908 года, за пять недель до своего совершеннолетия, проделав весь путь один, Илья прибыл в Париж.