Его имя всегда в грязи — так или иначе. Он — это Илья Эренбург, прославленный советский писатель, взваливший себе на плечи тяжкое бремя быть постоянно ругаемым — кем-то, где-то, за что-то.
Вслед за крахом коммунизма в странах Восточной Европы и бывшем Советском Союзе двойное наследие — репрессии и соучастие в них — продолжает тяготеть над обществами, которым еще предстоит залечить травму, нанесенную сталинским и постсталинским правлениями. При Сталине, чтобы выжить, нужно было молчать или внешне подыгрывать режиму; но диктатор требовал большего, чем молчаливое подобострастие. Он ждал лести, особенно от интеллигенции, и наслаждался, наблюдая, как интеллектуальный цвет страны выворачивает себя наизнанку, чтобы ему угодить. В тридцатые годы, когда режим официально принял «социалистический реализм» как предписанную форму для искусства во всех его видах, политика Советского государства стала властвовать в русской культуре и удушать ее. Ни один художник или писатель не был защищен от безжалостного давления, и редко кто сумел, пережив иезуитские четверть века под Сталиным, успешно сохранить известную меру личной и художественной честности. Эренбург был одним из них.
Жизненный путь Ильи Эренбурга — самого знаменитого советского публициста своего поколения — ставит перед нами вопросы о коллаборационизме, диссидентстве и выживании. В течение полувека в его жизни было много спорного и противоречивого. Подростком он вступил в партию большевиков, но вскоре из нее вышел, что не помешало ему приносить ей пользу позже, в сталинские десятилетия, выступая эмиссаром в среде европейской интеллигенции. В то время как другие советские писатели исчезали в застенках, Эренбург выполнял политические задания, живя во Франции, путешествуя по миру, и при том публиковался в Москве. Подобные привилегии, наряду с явной покладистостью Эренбурга, ставили под подозрение его мотивы и честность. Говорили, что как еврей он предал свой народ, как писатель — свой талант, а как человек — молчал о преступлениях Сталина и служил диктатору лишь для того, чтобы благоденствовать.
Но при более близком взгляде на жизнь Эренбурга, более оснащенном знанием фактов, открывается стойкое постоянство, которое сейсмические сдвиги истории, в случае Эренбурга, всегда затемняли. Его западные и советские хулители проходили мимо и актов независимости от сталинской политики, и полной боли реакции на Холокост, и прошедшее через всю его жизнь противостояние антисемитизму, как и его значения для миллионов советских граждан, чтивших его за старание поддерживать нерушимой связь России с искусством и культурой Европы. Все четверть века при Сталине и в хрущевское десятилетие — поначалу захватывающее, поманившее либерализацией, а в итоге обманувшее и разочаровавшее — Эренбург держал себя мужественно, порою даже говорил откровенно, когда никто[1] из имевших такой же статус не осмеливался высказывать независимые взгляды.
Такая карьера ставит сложные проблемы перед биографом, стремящимся скорее понять и объяснить, нежели оценить и осудить. Жизнь Эренбурга прошла через все величайшие бедствия двадцатого века, включая Первую мировую войну, большевистскую революцию, гражданскую войну в Испании, сталинские чистки, Вторую мировую войну и «холодную войну». Он часто находился на переднем крае и фактически все, что писал, всегда кому-то сильно не нравилось. Ортодоксальных марксистов коробили его романы двадцатых годов. Нацисты жгли его книги в тридцатых. Его газетные статьи против немцев обладали такой разящей силой, что Гитлер в военных поражениях Германии винил Эренбурга, а в годы «холодной войны» он снискал себе недобрую славу нападками на американскую культуру. Общественный деятель не меньше, чем писатель и журналист, он принимал сложные, просчитанные решения в период, когда в европейской и советской истории кризис следовал за кризисом. Ему посчастливилось выжить, но вопреки внешнему конформизму в нем всегда ощущалось нечто, что отличало его от других. Именно это имела в виду Надежда Мандельштам, вдова замученного поэта Осипа Мандельштама, называя его «белой вороной» среди советских писателей. «Беспомощный, как все, он все же пытался что-то делать для людей», — писала она, вспоминая сталинские годы[2].
Илья Эренбург не принадлежал к бунтарям-мученикам. По иронии судьбы, самостоятельный жизненный путь, на который вступил подростком, он начал как активный участник большевистского подполья. Попав в семнадцать лет в тюрьму, бежал из царской России в Париж, где познакомился с Лениным. Эмигрантские политические интриги быстро приелись Эренбургу, и он ознаменовал свой разрыв в большевиками карикатурой на Ленина, высмеяв его в сатирическом журнале собственного производства. Предпочтя революции литературу, Эренбург в 1910 году опубликовал первую книжку своих стихов; завсегдатай парижских кафе, он вскоре подружился с такими художниками, как Пикассо, Модильяни, Шагал, Леже, Ривера. Он сделал себе имя репортажами из Франции о Западном фронте Первой мировой войны для петроградской газеты — репортажами, обнаружившими, с какой страстностью умеет он выражать себя. А затем его первый роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» — где таинственная, в духе Мефистофеля, фигура отправляется вместе с группой разнородных учеников по полям Первой мировой войны и российским весям после большевистского захвата власти — укрепил за ним репутацию провокационного начала в советской литературе. Ничего похожего до тех пор в русской литературе не появлялось. На первый взгляд, проходящие через весь роман нападки на претензии идеологических систем, включая западный капитализм, советский коммунизм и признанные религиозные учения, отражали собственный опыт разгневанного автора: утрату простодушной наивности в результате коренных перемен, внесенных войной и революцией. Западные институты себя не оправдали, а большевистская революция перерождалась в диктатуру — вот о чем ясно говорил роман Эренбурга в 1921 году.
И еще. «Хулио Хуренито» говорил о том, что Эренбург жаждал во что-то верить — верить, вопреки духовному краху Европы и России, который наблюдали Хулио Хуренито и его ученики. Эренбург чувствовал этот духовный вакуум и почти все двадцатые годы оплакивал ту Европу, которую некогда боготворил. Эта утрата иллюзий и даже в большей степени угроза нацистской агрессии толкнула Эренбурга к компромиссам и уклончивости, требуемым верностью Сталину. Всего за десятилетие, с 1921 года по 1932, Эренбург проделал путь от автора сатирического tour de force[3] до парижского корреспондента «Известий», став затем частью сталинского механизма на Западе и войдя в многосложные отношения с советским режимом, которые продолжались до конца его жизни.
Эренбург, конечно, не предвидел всего, что это за собой повлекло. Как-то в частном разговоре он объяснил, что «большевики начали с уничтожения друг друга; это меня не затрагивало. Но затем, когда они начали уничтожать людей, мне близких, было уже слишком поздно»[4]. Повернуть назад он уже не мог. Как верный советский писатель и журналист, Эренбург вынужден был молчать, «жить сжав зубы»[5]. В этом суть личной трагедии Эренбурга. Руководимый страхом и официальным благожелательством, он покорился необходимости участвовать в топорной пропаганде. В статьях и репортажах из Франции и Испании, Германии, Швейцарии и Англии он выступал не только против фашистской агрессии, но и обрушивался на идеологических противников Сталина — как, например, на Андре Жида, порвавшего с коммунистами несмотря на общую с ними ненависть к фашизму. Писать подобные статьи стало для Эренбурга особенно необходимым в тридцатых годах, потому что, оставаясь советским журналистом во Франции, он должен был демонстрировать свою верность режиму. А тем временем одних его ближайших друзей расстреливали, другие просто исчезали из жизни. Эренбургу оставалось тайно оплакивать их, и то, что он уцелел, словно проклятье, легло на его жизнь и доброе имя. Что и говорить, из всех крупных деятелей культуры, уцелевших в сталинские годы, среди которых были и композитор Дмитрий Шостакович, и поэты Борис Пастернак и Анна Ахматова, лишь Эренбург оказался тем, чья нравственная репутация остается под вопросом.
Ведущая роль в антифашистском движении не делала его слепым или равнодушным к сталинским репрессиям. При малейшей возможности он находил пути высказать то, что было у него на душе. В тридцатые годы он защищал право творить свободно даже после того, как «социалистическим реализмом» стали душить художественное творчество. В годы 1940–1941, когда правители СССР заключили союз с нацистской Германией, Эренбург продолжал выступать против фашизма, предостерегая каждого, кто его слушал, что война неизбежна.
Вершины своего официального признания Эренбург достиг во время Второй мировой войны, когда его страстная гневная публицистика, клеймившая немцев, помогала поддерживать в стране боевой дух; его статьи даже читались советским воинам перед боем. При том Эренбург еще и шагнул за пределы проводимой Сталиным политики. О Холокосте он продолжал писать до конца войны — тогда, когда режим уже не считал полезным заострять внимание на пережитых евреями страданиях.
Война напомнила Эренбургу, что он — еврей. Столкнувшись с гитлеровским «окончательным решением» и доморощенным антисемитизмом, Эренбург решил документально подтвердить героизм солдат-евреев и поголовное уничтожение еврейского населения. Под его руководством десятки советских писателей собирали свидетельства людей, переживших нацистскую оккупацию советских территорий, и подготавливали собранные материалы для «Черной книги» — беспрецедентного рассказа о самой страшной катастрофе, обрушившейся на советское еврейство: истребление полутора миллиона евреев немецкими расстрельными командами. Эренбург надеялся, что «Черная книга» увидит свет, но Сталин запретил ее публиковать. Это было самое большое разочарование в жизни Эренбурга. Он сохранял письма, дневники и другие документы в собственной квартире. А после его смерти, в 1967 году, его семья первым делом позаботилась спрятать от режима папки с оригиналами «Черной книги», бесценные рассказы очевидцев о немецких массовых расправах.
И при Н. С. Хрущеве путь Эренбурга был все так же ухабист. Многие писатели, уцелев при Сталине, вели себя как ни в чем не бывало и не испытывали угрызений совести, когда диктатора не стало. Эренбургу, напротив, достало нравственной силы и мужества выступить против ограничений и запретов, которые Хрущев налагал на искусство, литературу и историческую правду. Единственный среди писателей своего поколения, Эренбург старался восстановить историческую память страны. Он упорно добивался реабилитации многочисленных известных деятелей, настаивая на праве нового поколения знать произведения его погибших друзей — Исаака Бабеля, Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой. А пока Эренбург сражался против цензурных рогаток, советские бюрократы от культуры поносили его за «воскрешение трупов».
Хрущев собственной персоной устроил Эренбургу разнос. В своих мемуарах Эренбург имел смелость признаться, что знал о невиновности многих сталинских жертв, но, боясь за собственную жизнь, молчал. Это покаяние наносило удар по самой легитимности режима: если журналист Эренбург знал правду о подоплеке чисток, то как могли не знать ее такие люди, как Хрущев и иже с ним, работавшие вместе со Сталиным в Кремле? «Теорию молчания» Эренбурга необходимо было заклеймить, и в марте 1963 года Хрущев и другие партийные вожди вовсю поносили Эренбурга, даже угрожая ему — в завуалированной форме — арестом.
Надежда Мандельштам понимала, что Эренбург пытался совершить. Впервые она встретилась с ним в 1918 году в Киеве, где она и его будущая жена, Любовь Михайловна Козинцева, вместе учились в художественной студии. После ареста и смерти Осипа Мандельштама Надежда Мандельштам, чтобы избежать тюремного заключения, обрекла себя на одинокое изгнанничество, исчезла из Москвы и затаилась в глубокой провинции, переезжая из одного городка в другой. Квартира Эренбургов была одним из немногих мест, где она могла бывать во время своих нечастых осторожных наездов в Москву. Они никогда не отказывали ей в приюте. Все эти годы Эренбург хранил альбом с отрывками и вариантами стихов Мандельштама. Когда же в 50-х годах Надежда Мандельштам вновь получила право жить в Москве, он отдал ей этот альбом в знак верности поэзии и памяти ее покойного мужа.
Надежда Мандельштам знала Эренбурга полвека. Принимая во внимание обстоятельства ее жизни — мученическую судьбу мужа, борьбу за сохранение его стихов, нищету и отщепенство — не было бы ничего удивительного, если бы она порицала Эренбурга за достигнутые им успех и престиж. Но она принимала его дружбу и предлагала свою.
В письме к Эренбургу, написанному весною 1963 года, вслед за хрущевским наскоком на «Люди, годы, жизнь», Надежда Мандельштам выразила ему, с присущей ей прозорливостью, нравственную поддержку:
«Дорогой Илья Григорьевич!
Я много думаю о тебе (когда думают друзья, то у того, о ком думают, ничего не болит), и вот что я окончательно поняла.
С точки зрения мелкожитейской плохо быть эпицентром землетрясения. Но в каком-то другом смысле это очень важно и нужно. Ты знаешь, что есть тенденция обвинять тебя в том, что ты не повернул реки, не изменил течения светил, не переломил луны и не накормил нас лунными коврижками. Иначе говоря, от тебя всегда хотели, чтобы ты сделал невозможное, и сердились, что ты делаешь возможное.
Теперь, после последних событий, видно, как ты много делал и делаешь для смягчения нравов, как велика твоя роль в нашей жизни и как мы должны быть тебе благодарны. Это сейчас понимают все. И я рада сказать тебе это и пожать тебе руку.
Целую тебя крепко, хочу, чтобы ты был силен, как всегда.
Твоя Надя.
Любе привет»[6].
«Он был последним человеком, с которым я была на ‘ты’» — сказала Надежда Мандельштам приятельнице, когда узнала о том, что Эренбург умер[7]. «Толпы пришли на его похороны, — писала она в своих мемуарах, — и я обратила внимание, что в толпе — хорошие человеческие лица. Это была антифашистская толпа, и стукачи, которых массами нагнали на похороны, резко в ней выделялись. Значит, Эренбург сделал свое дело, а дело это трудное и неблагодарное»[8].
Когда Илья Эренбург умер, в 1967 году, его смерть пришлась на другие времена, когда следующее, более правдивое поколение писателей уже бросало вызов установкам и правилам, предписанным режимом, и, независимое, публиковало свои произведения за границей. Творчество Александра Солженицына, Андрея Синявского, Георгия Владимова, Владимира Войновича, Иосифа Бродского, Андрея Амальрика, Василия Аксенова расцветало вместе с правозащитным движением и изменило контуры советской литературы. Все эти писатели, не подчинившиеся контролю режима над искусством и литературой, были вынуждены покинуть страну.
Когда наступала эта новая эра, жизнь Эренбурга пришла к концу. Но он, введя в литературный обиход, вопреки множеству бюрократических и идеологических рогаток, произведения запрещенных долгие годы писателей, помог подготовить для нее почву. И пусть история судит его в рамках времени, в которое он жил, а не по нормам последующих эпох.