Глава 10 Железный занавес

Наиболее компрометирующие с нравственной точки зрения действия в жизни Ильи Эренбурга относятся к последним годам сталинского режима, с 1945 г. по 1953 г. Военный союз между западными демократиями и Кремлем распался; изоляция советских людей с каждым днем увеличивалась, и они все усиленнее подвергались яростной пропаганде против западной культуры и общества. Эренбург был вынужден в этом участвовать. Продемонстрировав верность режиму, когда его врагом был Гитлер, он теперь, когда главным противником Кремля становился Запад — Соединенные Штаты, в особенности, — оказался перед необходимостью доказать свою верность вновь.

Чтобы соблюсти хоть какую-то меру честности, Эренбургу пришлось вести двойную жизнь. Вся страна находилась в строжайшей изоляции, а ему разрешалось ездить по миру. Ведущих еврейских деятелей подвергли пыткам и казням, а его награждали орденами и премиями. Внешне Эренбург процветал, внутренне тяжко терзался. Он хотел помочь своим друзьям, помочь соплеменникам-евреям, и он хотел выжить; и то и другое требовало от него быть полезным Иосифу Сталину.


Намерения Сталина в отношении Восточной Европы в конце войны обнаружились не сразу. В декабре 1945 г. Британия и Соединенные Штаты, все еще надеясь на проведение свободных выборов в Польше, Чехословакии, Болгарии и Румынии, послали своих министров иностранных дел в Москву вести переговоры с советскими лидерами. 23 декабря вечером госсекретарь США Джеймс Бирнс посетил Кремль для личной беседы со Сталиным. Ошарашенной несговорчивостью чиновников комиcсариата иностранных дел, Бирнс попытался надавить на Сталина американской категоричностью, пригрозив, в частности, предать огласке политический доклад Марка Этриджа, главного редактора газеты «Лусвилл куриер-джорнал». Президент Трумэн послал Этриджа в Румынию и Болгарию своим личным представителем; предполагалось, что доклад Этриджа станет основанием для США для непризнания «в существующих обстоятельствах»[584] политических режимов обеих стран. Правда, до обсуждения «этих обстоятельств» с советскими официальными лицами госсекретарь Бирнс решил за лучшее доклад Этриджа придержать.

Сталин выслушал Бирнса, но аргументы госсекретаря на него никакого впечатления не произвели. Если Бирнс, ответил Сталин, опубликует доклад Этриджа, тогда «он [Сталин — Дж. Р.] попросит <…> Илью Эренбурга, человека столь же беспристрастного, опубликовать свои взгляды»[585]. Эренбург тогда уже отправился в поездку по Восточной Европе, Германии и Балканам, и его очерки были готовы для печати, о чем Сталин, вероятно, знал. В конечном итоге, Бирнс не воспользовался откровениями Этриджа, а, как он заявил, «употребил доклад Этриджа, чтобы добиться некоторых улучшений на Балканах», Эренбург же, напротив, вовсю печатал свой цикл очерков о Восточной Европе[586].

Эренбурга, путешествовавшего летом и осенью 1945 года по Восточной Европе, встречали как героя, осыпая орденами и почестями буквально в каждой стране, которую он посещал. В Болгарии, как только он переправился через Дунай, его «подняли и долго несли на руках <…> то же самое повторялось в каждом болгарском городе»[587]. Когда он прибыл в Софию, новое правительство наградило его Большим крестом ордена Святого Александра; церемония происходила в антракте между действиями «Трубадура» в Оперном театре. В Албании и Югославии Эренбурга ждали такие же пышные многолюдные встречи. Типичным для этого его триумфального тура можно считать эпизод в Румынии, когда в ресторане, куда он зашел перекусить, его узнал известный румынский поэт (писавший на идиш) и журналист Мейер Рудич, тут же оповестивший своих коллег; в результате в течение следующих пяти часов Эренбург дал двадцать интервью подряд[588].

Тем не менее, Эренбург был свидетелем начала огромной катастрофы — насильственного введения сталинского режима в странах Восточной Европы, и его корреспонденции помогали наводить камуфляж на истинную природу новых правительств. В типично советской манере Эренбург вещал о том, сколько иномарок отремонтировано в Югославии, сколько километров железнодорожного полотна восстановлено, сколько издается книг и газет. В Албании он видел «подлинно новый образ жизни, что означало школы, дороги, а кроме всего, веру в человеческую природу и уважение к достоинству личности». В Албании к власти как раз пришел Энвер Ходжа, «человек большой культуры, — писал Эренбург, — большой скромности». Ходжа был партизанским вожаком и помогал сопротивлению албанцев фашистской оккупации. Вряд ли Эренбург мог предположить, что этот джентльмен — человек «большой скромности» — будет железной рукой удерживать власть до самой своей смерти, запретит все религиозные конфессии и оставит Албанию самой нищей и изолированной во всей Европе страной.

Такую же предвзятость Эренбург проявил и при посещении Румынии. «Бухарест теперь, — писал он, — самый благополучный город во всей Европе; людям здесь живется куда легче, чем в Будапеште, Риме или Париже». И вовсю расхваливал коммунистических вождей, таких как Иосип Броз Тито, президент Югославии, и Георге Георгиу-Деж, генсек Румынской компартии, наперед клеймя их противников как «авантюристов» или «спекулянтов», побуждаемых иностранными подстрекателями; поверить в существование истинно демократических оппозиционных партий, которым коммунистическое правление внушало опасения, было для Эренбурга решительно невозможно[589].

Путевые очерки Эренбурга соответствовали целям Сталина. Их широко публиковали в советской печати; более полные версии появлялись в таких престижных периодических изданиях как журнал «Огонек» и газета «Известия», а очерки покороче печатались в малоизвестных областных газетах и менее популярных журналах, вроде «Вокруг света» и «Молодь Украіны», часто иллюстрируемые фотографиями самого Эренбурга[590]. Когда эти очерки опубликовали в английском переводе под заголовком «Европейские перекрестки» («European Crossroad»), они вызвали резкую критику американских комментаторов. «Saturday Review of Literature», в типичной для 1947 года заметке, клеймила книгу как «поверхностную, завиральную, слюнявую и не соответствующую действительности». Что же касается Эренбурга, то он превратился в «главного пропагандиста Советского Союза», человека Сталина, на которого тот может полностью положиться, когда нуждается в изощренной демагогии[591].

Эренбург закончил свой вояж в 1945 году коротким посещением Нюрнбергского процесса. Прием, который оказали ему, публицисту, несколько месяцев прославляемому в Восточной Европе, американцы, распоряжавшиеся ведением суда, усилил его давно питаемое предубеждение против Соединенных Штатов. Ему чуть ли не отказали предоставить место как в гостинице, так и в зале суда. В гостинице ему помог поселиться Борис Ефимов, знаменитый карикатурист и брат Михаила Кольцова, убедивший американцев не оставлять Эренбурга на улице, хотя у него и не было должных документов. Однако разрешение присутствовать на заседании суда Эренбург на следующий день так и не получил, поскольку никак не мог застать «некоего неуловимого полковника, во власти которого было давать пропуска». Доведенный наконец до белого каления, Эренбург взял пропуск одного из членов советской группы и прошел в зал под чужим именем. «Появление его лохматой седой головы и слегка сутулящейся фигуры в коричневом грубошерстном костюме с многочисленными орденскими ленточками на груди, не остается незамеченным, — запечатлел этот момент много лет спустя в своих воспоминаниях Ефимов. — Я вижу, как обращается в сторону вошедшего мутный взор Розенберга, слегка поворачивает надменную физиономию Кейтель, и „сам“ Геринг косится на Эренбурга заплывшим, налитым кровью глазом»[592].

О Нюрнбергском процессе Эренбургом написано мало. С нацистами было покончено, и такие люди как Геринг и Штрайхер уже не вызывали у него интереса. Они были «мелкие преступники, которые совершили чудовищные преступления»[593]. Теперь их держали в заключении, а скоро отправят на эшафот. С помощью Михоэлса Эренбург организовал выступление на процессе Абрама Суцкевера со свидетельскими показаниями о Вильнюсском гетто. Перед самым выступлением, назначенным на 24 февраля 1946 г., Суцкевер признался Эренбургу, что собирается пронести в зал пистолет и застрелить Геринга. Эренбург отговорил его от этой безумной затеи: такой поступок окончился бы смертью самого Суцкевера, а нацисты уже не стоили того, чтобы жертвовать собой из-за них[594].

Внимание Эренбурга уже захватывали другие сюжеты. Возник новый враг, и с ним предстояла более сложная борьба.

* * *

Несколько позже, в марте 1946 г., Уинстон Черчилль принял приглашение выступить в речью в Вестминстерском колледже, частной художественной школе небольшого городка Фултона (штат Миссури). Хотя в результате выборов июля 1945 г. Черчилль уже не был премьер-министром, в Соединенных Штатах его принимали как приехавшего с визитом главу государства. После встречи с президентом Трумэном в Вашингтоне они вместе, в сопровождении внушительной свиты помощников и журналистов, отправились поездом через пол-Америки в Миссури (родной штат Трумэна). 2 марта Трумэн сам представил Черчилля аудитории, перед которой тому предстояло произнести речь — речь, в которой Черчилль, говоря о присутствии войск Советского Союза в Восточной Европе, употребил слова и выражения, памятные и по сей день. «От Штеттина на Балтике и до Триеста на Адриатике на континент опустился железный занавес. За этой линией лежат все столицы древних государств Центральной и Восточной Европы, — сказал Черчилль, — и все они подчинены — в очень высокой, а в некоторых случаях все возрастающей степени — контролю Москвы»[595].

Реакция на речь Черчилля последовала немедленно, особенно на его предложение, чтобы Соединенные Штаты и Великобритания вступили в новый военный союз. Многих членов Конгресса его слова неприятно поразили. Элеонора Рузвельт резко его раскритиковала. Даже те, кто поддерживал идеи Черчилля, считали, что ему не следовало произносить подобные речи, стоя рядом с президентом Соединенных Штатов. Советская пресса вовсю честила британского лидера; «Правда» заклеймила его как «поджигателя войны против Советского Союза», жаждавшего роспуска Организации Объединенных Наций[596]. В интервью корреспонденту «Правды», озвученном по радио, Сталин сравнил Черчилля с Гитлером, заявив, что бывший британский премьер стремится развязать войну с Советским Союзом. Желая смягчить эффект, произведенный речью Черчилля на Кремль, Трумэн тайно пригласил Сталина выступить в Соединенных Штатах, предлагая лично, как прежде Черчилля, представить его слушателям. Сталин от этой чести отказался[597].

В Северной Америке

Спустя месяц Илья Эренбург совершил свой первый и единственный визит в Соединенные Штаты, который был частью первых культурных обменов с Советским Союзом. В предшествующем, 1945 году, три американских редактора посетили Москву «с целью представить взгляды американской свободной прессы русским официальным лицам и редакторам»[598]. Теперь по приглашению Американского общества редакторов газет советское министерство иностранных дел отправляло трех журналистов в Америку. Эренбург представлял «Известия»; поэт, романист и драматург Константин Симонов — «Красную звезду», завершал список представлявший «Правду» генерал Михаил Романович Галактионов. Эренбург и Галактионов прибыли на советском самолете в Берлин, где к ним присоединился вызванный из Японии Симонов. Из Берлина недавно назначенный в Москву новый американский посол генерал Уолтер Бидл Смит доставил их на своем личном самолете в Париж.

Посольство Соединенных Штатов организовало гостям короткий отдых во французской столице. Это был первый визит Эренбурга в Париж за истекшие шесть лет. Первым делом он разыскал своих пожилых сестер. Изабелла и Евгения пережили войну; Мария, самая старшая, — пропала без вести: она, вероятно, была депортирована гестапо. Друзья Эренбурга рассказали ему, как прятались от немцев, об облавах, об участии в Сопротивлении, Эренбург также не остался в долгу, дав двухчасовую пресс-конференцию в советском посольстве, на которой говорил «о войне, о восстановлении, об отношении советских людей к Франции»[599]. В России, сказал он, сражались все. «Из тридцати двух писателей», работавших в «Красной звезде», «семнадцать погибло на фронте»[600]. А вот Америка, по всей видимости, совсем не пострадала. Уже на пути туда Эренбургу казались чужими и неприятными «и шумливые [американские — Дж. Р.] офицеры, и американская еда» в отеле, в котором он останавливался[601]. Для него было естественным смотреть на американцев сверху вниз с типичной французской снисходительностью.

* * *

19 апреля 1946 г. Эренбург и его спутники приземлились в Ла-Гуардиа, международном аэропорте Нью-Йорка. Их тут же сопроводили на поезд в Вашингтон, где после заезда в советское посольство они в тот же вечер отправились на встречу с американскими редакторами и владельцами разных газет. Первую скрипку на ней играл Эренбург — собранный, находчивый, настороженный. Он произнес страстную речь, призывая триста собравшихся в зале издателей не прекращать борьбы с фашизмом и воздерживаться от «злобной лжи и клеветы» на Советский Союз. «Фашизм вовсе не сломлен навсегда» — предостерегал он. Эренбург держался решительно. «Фашист — тот, кто ненавидит Советский Союз» — заявил он своей аудитории. Это — лакмусовая бумага[602].

На следующий день Эренбург и его спутники отвечали на вопросы своих американских коллег. Один из них спросил о визах — почему их так подолгу приходится ждать. Эренбург не задержался с ответом: «Я не выдаю виз, — сказал он. — Если бы я их давал, то давал бы широкой рукой. Может быть, поэтому мне не поручают их выдавать»[603]. Другой журналист поинтересовался, может ли советская газета потребовать отставки Сталина. Когда генерал Галактионов услышал перевод, он повернулся к Эренбургу, и тот «увидел на его лице ужас»[604]. И снова дать ответ на каверзный вопрос осмелился только Эренбург: он честно признал, что это исключено. «Не такие уж трудные вопросы, — заявил он в интервью для „Крисчен сайенс монитор“, — вы могли бы придумать и много труднее»[605].

В Вашингтоне трем советским журналистам помощник госсекретаря Уильям Бентон предложил познакомиться со страной на правах гостей Соединенных Штатов, т. е. за счет правительства. Гости приняли приглашение, однако от американских субсидий отказались: советское правительство, заявили они, в состоянии оплатить все их расходы. После недолгих обсуждений каждый выбрал ту часть, куда хотел бы поехать. Симонов попросил показать ему Голливуд; Галактионов, который поначалу отклонил предложенную поездку — и без того испуганный самим пребыванием в Соединенных Штатах, он был на грани нервного срыва, — но, посоветовавшись с работниками советского посольства, остановился на Чикаго. Эренбург же, к ужасу своих гостеприимных хозяев, выбрал тур по южным штатам.

Пока шло оформление, Эренбург, Симонов и Галактионов несколько недель провели в Нью-Йорке. Самым востребованным вновь оказался Эренбург: он читал лекции, давал интервью и встречался с друзьями. В «Плаза» и «Уолдорф-Астория», в двух самых фешенебельных отелях Нью-Йорка, в его честь состоялись приемы. Вместе с Симоновым они по просьбе Американско-Биробиджанского общества выступили перед аудиторией в тысячу сто человек и способствовали сбору свыше сорока тысяч долларов на военных сирот — евреев и не евреев. Четыре дня спустя, 12 мая, больше трех тысяч слушали выступление Эренбурга в отеле «Астор», где раввин Стивен С. Уайз с похвалой отозвался о «репутации Советского Союза как противника расовой дискриминации», а собравшиеся обязались собрать три миллиона долларов на восстановление разрушений, которые война нанесла России[606].

Пресса ловила каждое движение Эренбурга: Нью-йоркская левая газета «Пи эм»[607] посвятила целую страницу его покупкам в Манхэттене, где он примерил костюм, купил сигары и кисет для табака[608]. Такого рода репортажи выводили Эренбурга из себя, особенно, когда печать вдруг занялась вопросом, почему он предпочитает ширинку на пуговицах, а не на молнии. Он даже «выдал» редактору, ехидно спросив его, с чего это «интерес к человеку» выражается у него в любопытстве «к его нижней половине»[609].

В «Нью-Йорк Таймс бук ревью» проявили любопытство к более серьезным вещам, уделив по целой странице характеристике каждого из троих советских журналистов. И в этом случае наибольшее внимание досталось Эренбургу. «Эренбург, который значительную часть жизни обитал в Париже, <…> европеец, — сообщала своим читателям „Бук ревью“, — прекрасно знает свою роль. Самый опытный из трех, он начеку, даже в разлив гостеприимства». Так, он попросил обойтись без вопросов, наводящих на критические замечания об Америке: «Мама хорошо его воспитала, научив быть вежливым с хозяевами дома, в который он приглашен». Он не забыл высоко оценить своих любимых американских писателей «четырех гигантов, подобных деревьям», — Хемингуэя, Стейнбека, Колдуэлла и Фолкнера. «Они огромные, здоровые, даже удивительно, что они выросли среди народа, который так мало — сравнительно — пострадал, так мало почувствовал войну <…> и среди культуры, чей уровень вряд ли достаточно высок, чтобы объяснить их появление»[610].

Находясь в Нью-Йорке, Эренбург постарался повидать всех старых своих друзей. Он встретился с Марком Шагалом, Фернандо и Стефой Херасси, Романом Якобсоном, Ле Корбюзье и Леландом Стоу. Побывал в Гарлеме у Поля Робсона. Повидался с Джоном Стейнбеком и бывшим вице-президентом Генри Уоллесом. Друзья друзей помогали ему в знакомстве с Нью-Йорком. Так, Зина Фогельман, русская эмигрантка, свояченица Сергея Эйзенштейна, сопроводила Эренбурга в «Бергдорф Гудмен» — магазин женского платья: Эренбургу хотелось привезти жене и дочери щедрые подарки, а Джон (Тито) Херасси, сын Фернандо и Стефы, отправился с ним в универсальный магазин «Сакс» на Пятой авеню. Подросток был поражен тратами Эренбурга. В его глазах такое было по карману богачу-«капиталисту», а вовсе не «коммунисту»[611].

Были и личные поездки, весьма укромные. Как-то вечером Эренбург разыскал мать Овадия Савича, жившую в районе Вашингтон Хайтс на севере Манхэттена. Чтобы не повредить своей карьере, Савичу приходилось лгать; в анкетах он писал, что его мать умерла, потому что советским журналистам, имевшим близких родственников за границей, выезд за пределы страны был закрыт. В тридцатых годах, пока Эренбург жил в Париже, он регулярно отправлял письма матери Савича и теперь, находясь в Нью-Йорке, решил во что бы то ни стало ее навестить[612].

Эренбург не скрывал своих подлинных чувств от верных друзей. Со Стефой и Фернандо Херасси он откровенно говорил о том, как мучительно переживает советский антисемитизм, как угнетен давлением, которое оказывают на Бориса Пастернака в Москве. Стефа стала спрашивать о судьбе товарищей по Испании. Когда она упомянула Марселя Розенберга, Эренбург произнес лишь одно слово — «сгинул»; казалось, он вот-вот заплачет. Стефа назвала еще два имени, и в ответ каждый раз услыхала то же безнадежное «сгинул». А потом Эренбург и сам продолжил скорбный список, назвав десяток, а может, и больше друзей, и после каждого имени добавлял слово «сгинул». Он говорил, а Тито смотрел на родителей — такими несчастными, такими убитыми он никогда их не видел[613].

Прежде чем пуститься в далекое путешествие на Юг, Эренбург дважды на короткое время выезжал за пределы Нью-Йорка. Уже через неделю после прибытия в Америку они с Симоновым направились поездом в Бостон, где их выступления ждали во вновь объединившемся союзе журналистов. Как писал Энтони Льюис, тогда студент выпускного курса и репортер газеты «Гарвард кримзон», этот визит был «гвоздем программы съезда <…> То, что началось как послеобеденные речи, кончилось массовой пресс-конференцией». Особенно Льюиса поразил внешний вид Эренбурга: «Изможденный, выглядевший на все свои пятьдесят пять, в мешковатом потертом костюме, он скорее злобно, чем серьезно наезжал (среди прочего) на реакционную буржуазную прессу, и не в шутку, а закусив удила»[614].

Неделю спустя Эренбурга повезли на машине в Принстон — к Альберту Эйнштейну. Великий физик изъявил готовность принять всех троих советских журналистов, но воспользовался его согласием один лишь Эренбург. На эту поездку его побуждало не только любопытство: ему хотелось показать Эйнштейну части «Черной книги». В свое время, когда надежда на ее осуществление еще теплилась, Эйнштейна попросили написать вступление, но его краткая — всего две странички — статья, представленная в 1945 году, была отвергнута Еврейским антифашистским комитетом в Москве, потому что, воспользовавшись случаем, Эйнштейн высказал в ней одобрение и поддержку созданию еврейского государства. Сталинский режим тогда еще не выработал своей политики по Палестине, и выступление Эйнштейна оказалось преждевременным и неприемлемым[615]. Эренбург, разумеется, знал, какие чувства испытывал Эйнштейн.

Через два дня после визита к Эйнштейну началось странствие Эренбурга по американскому Югу. Уильям Бентон пытался его отговорить, объясняя, какие плохие на Юге гостиницы и как трудно будет обеспечить надлежащий график. Кое-кто из журналистов по-своему подливал масла в огонь: на Юг, утверждали они, Эренбургу понадобилось отнюдь не из любознательности. Марквиз Чайлдс, «колумнист», чьи статьи печатались сразу в десятках газет, уверял читателей, что Эренбург «цинично ищет подходящих для него историй», демонстрирующих «расовую проблему в Соединенных Штатах»; он-де, знает, «что издатели „Правды“ с руками оторвут рассказы о том, в какой мерзости запустения живут бедные белые в захолустных городках нашего Юга»[616].

Трудно представить себе другого официального гостя Соединенных Штатов, которому предоставили бы такую же возможность знакомства с Югом. Эренбурга туда повез в своем вместительном «Бьюике» нью-йоркский издатель левого толка Дэниэл Гилмор. Официальным переводчиком с ними отправился Уильям Нельсон, штатный сотрудник госдепартамента, первый редактор русскоязычного журнала «Америка», который посольство Соединенных Штатов распространяло в Москве. Через десять дней с начала поездки к ним, в Бирмингеме, присоединился Сэмюэл Графтон, известный журналист, работавший на популярную ежедневную газету «Нью-Йорк пост»; в течение недели он подробно рассказывал читателям о поездке русского гостя и его спутников по южным штатам. Как можно узнать из очерков Графтона, Эренбург настаивал на встречах с самым широким кругом обитателей Юга — от мэров небольших городков до издателей негритянских газет и фермеров-арендаторов. К встречам с южанами он готовился, цитируя Графтона, как «хирург, делающий разминку перед операцией». Каждая беседа длилась как минимум два-три часа, а бывало, что он держал всех до двух часов ночи, столько у него находилось вопросов. «Эренбург любил говорить нам: „Теперь спросите этого рабовладельца <…> о том или о том“, — смеясь, иронизировал Графтон годы спустя. — Он порядком озадачивал американцев, и они склонны были считать его сущим наказанием»[617].

В ряде больших центров Эренбург имел возможность встречаться с отцами города. В Джексоне (штат Миссисипи) газета «Дейли ньюс» устроила диспут с участием юриста и члена городской Торговой палаты на тему «Индустриализация Юга и расовые проблемы». В ходе полемики естественно перешли на Советский Союз и растущие трения с Соединенными Штатами. Эренбурга возмутила сама постановка вопроса о войне с Россией. «Что же это за американец, — спросил он, — способный вообразить, что все наши матери, которые оплакали своих детей, стремятся пережить этот ужас снова?»[618]

Из своего путешествия Эренбург вынес впечатления, подтверждавшие его европейские предубеждения. Сколько раз после очередной трапезы он «выражал недовольство неизменным цыпленком, которым его кормили на ланч, да еще без вина <…> Слово „ланч“ он произносил „линч“. А однажды сострил: „В Америке два вида линча, один они применяют к неграм, другой — к заезжим гостям. Оба — дрянь“»[619]. Крайне удивляло Эренбурга сравнительное благосостояние рабочих. Однажды, катя по сельской дороге в Алабаме, Эренбург и его спутники проезжали мимо фабрики, невдалеке от которой виднелась автостоянка с доброй сотней машин. Эренбург решил, что это, вероятно, автомобильный завод. Сколько его спутники ни уверяли его, что перед ним текстильная фабрика, а все эти машины принадлежат находящимся в ней рабочим, он не верил. Пришлось дождаться 5-ти часов, когда фабричный гудок возвестил конец смены и из ворот высыпали рабочие — черные и белые, расселись по машинам и покатили домой. Эренбургу крыть было нечем[620].

К тому времени, когда Эренбург прибыл в Детройт, где к нему присоединился Симонов, он уже более-менее освоился с капиталистическим окружением. Оба — и он, и Симонов — стали докучать своим гостеприимным хозяевам просьбой помочь им приобрести машины. Автомобильная индустрия тогда только-только начинала набирать темпы после военных поставок, и «производители автомашин вовсе не жаждали ущемлять американских потребителей ради двух русских»[621]. Но не тут-то было. Эренбург теребил чиновника из госдепартамента, пока нужные распоряжения не были сделаны, и Эренбург смог послать домой «Бьюик», холодильник и стиральную машину. Симонову, которому очень хотелось обзавестись большим «Крайслером», пришлось довольствоваться «Кадиллаком». (В московской квартире Эренбурга стиральную машину установили неправильно, и когда ее в первый раз запустили, она поползла по полу, чем ужасно напугала домработницу)[622].

Вслед за визитом в Детройт и еще одной неделей, проведенной в Нью-Йорке, где в честь русских журналистов состоялся огромный митинг в «Мэдисон сквер гарден», Эренбург и его спутники направились на шесть дней в Канаду. Чувства, навеваемые «холодной войной», проявились там куда острее: как раз в это время там был разоблачен обширный круг людей, шпионивших в пользу Советского Союза. Наивысшего накала визит достиг в Торонто, где все трое советских журналистов выступали перед пятитысячной толпой в «Мейпл лиф гарденс». Главной приманкой был Эренбург, и он не упустил случая вслух попрекнуть аудиторию в недоброжелательстве, которое он на себе ощущает. «Почему канадцы так настроены против русских? — недоумевал он. — Ряд газет пугает своих читателей русскими, как пугают малых детей букой!» Когда же Эренбурга спросили о русских танках в Иране, он отвел вопрос, заявив, что «русские заводы сейчас производят детские коляски»[623]. Такая демагогия вызвала резкую отповедь со стороны «Глоб энд мейл». В передовице, озаглавленной «Сказки про коляски», газета жестко выговаривала Эренбургу: «А вот какое отношение детские коляски имеют к иранской проблеме, которая является несомненно основательной причиной для подозрений, вот это-то, как и многое другое, трое русских не дали себе труда объяснить»[624].

В то лето Эренбург дважды подвел итоги своей поездки по Америке. В колонке, появившейся в день отъезда русских журналистов, — все трое возвращались морем, отбыв 26 июня из Бостона на лайнере «Ile de France», — Эренбург выражал благодарность за предоставленную возможность побывать в Соединенных Штатах. «Нельзя понять мир и человечество, не поглядев на Америку», — охотно признавался он. И так же с удовольствием отдавал должное американской литературе и музыке, «и сказочным видам Нью-Йорка, и фабрикам Детройта, и мощным производствам Теннеси, и великолепным магистралям, и высокому уровню жизни»[625]. (А вернувшись в конце года в Москву, Эренбург признался Фане Фишман, что «Европа на два столетия отстала от Соединенных Штатов»[626]).

Но одну сторону американского образа жизни Эренбург не мог не подвергнуть критике. Сэм Графтон отметил «жадную полемическую направленность ума [Эренбурга — Дж. Р.], талант, которым он в полную меру воспользовался, говоря о расовых взглядах американцев»[627].

«Я помню, как американские газеты возмущались тем фактом, что на выборах в Югославии те, кто запятнал себя сотрудничеством с оккупантами, были лишены права голоса. Я побывал в штате Миссисипи, где половина населения лишена права голоса. Что лучше? Лишать права голоса того, у кого черная душа, или того, у кого черная кожа?»[628]

Менее чем через месяц Эренбург уже более широко освещал те же темы в газете «Известия», где поместил цикл из шести статей. Писал он их в Париже, хваля все — от корпоративного управления ресурсами бассейна Теннеси до автоматов для хранения багажа, знаменитого трио «Братья Маркс» и даже мультиков Диснея. И что удивительно, говоря о расовых отношениях в Америке, обошелся, даже в очерках для советской печати, без сарказмов и цинизма. Посетив Юг, его глубокое захолустье, Эренбург не мог промолчать об этом самом кричащем примере американской несправедливости. Тем не менее он писал это не без чувства надежды, указывая на существование многочисленных организаций по защите гражданских прав, писал об Университете Фиска в Нашвилле, который посетил, — университете, где черные студенты получали высшее образование. «Юг накануне решающих событий, — писал Эренбург в 1946 году, — или рабовладельцы отступят, или негры — вчерашние фронтовики — начнут борьбу за равенство»[629]. Такого рода существенная информация о Соединенных Штатах редко попадала на страницы советских газет; для Эренбурга же было характерно даже в публикациях, являвшихся чистой пропагандой, включать полезные факты, которые в ином случае никогда не дошли бы до советского читателя.

В заключительной статье цикла Эренбург, однако, не удержался от привычной советской лжи. Он с возмущением утверждал, что американские средства массовой информации соорудили «железный занавес», который «мешает среднему американцу увидеть, что происходит [в Советском Союзе — Дж. Р.]», словно все увеличивающаяся политическая и культурная изоляция Восточной Европы, которую так удачно выразило словосочетание «железный занавес», не имела места сама по себе[630].

Несмотря на такого рода полуправду, по крайней мере одно периодическое издание Америки оценило статьи Эренбурга как положительный рассказ о том, что он видел. В декабрьском выпуске того же года ежемесячник «Харперс мэгэзин» поместил полный перевод цикла, снабдив его душеспасительной припиской: «Нас не покидает тягостное чувство, что этими статьями мистер Эренбург поставил себя под угрозу. Мы надеемся, ради его благополучия, что прежде чем пойти на это, он не забыл о предосторожностях и снял галстук»[631]. Эренбург и впрямь вернулся из Штатов с двойственным чувством. С одной стороны, он собственными глазами увидел, насколько американская экономика преуспела за время войны, — что вызывало у него зависть и возмущение — с другой, он видел демократическую республику, не способную покончить с расовой несправедливостью. Ничто так не раздражало его, как нажившиеся на войне американцы, уже забывшие, чем она была, в особенности для советских людей.

Как-то после многолюдного митинга Эренбурга обступила толпа любителей автографов с американскими изданиями его книг. Эренбург терпеливо ставил свое имя на одной за другой, пока среди желавших получить его подпись не сыскался человек, которому этого было мало. Он попросил добавить к автографу еще что-нибудь. Эренбург написал несколько слов, но и это показалось просителю мало, и он «стал говорить, что он в свое время внес в помощь России целых двадцать пять долларов и Эренбург должен написать ему за это все, что он просит». Эренбург, бросив на него сердитый взгляд, достал бумажник: «Вот вам пятьдесят долларов, чтобы вы больше никогда не напоминали нам о том, как вы много сделали для России. Возьмите и отстаньте от меня»[632].

Покинув Соединенные Штаты, Эренбург не сразу вернулся в Советский Союз. С разрешения В. М. Молотова он на несколько месяцев остался во Франции, — куда из Москвы к нему смогла приехать Любовь Михайловна, — чтобы собрать материал для романа о войне, включая и французское движение Сопротивления[633]. При всем том Эренбург понимал, что ему надо быть начеку. Однажды, когда он с Любовью Михайловной и Вишняки, Жак и Изабелла, обедали в обществе двух восторженных коммунистов, жаждавших встретиться с Эренбургом, он держал себя крайне замкнуто. Только когда эта пара энтузиастов ушла, Эренбург объяснил — как вспоминал Жак, — что ему подумалось, «они, возможно, осведомители. Откуда было знать, не попросили ли их послушать, что он [Эренбург — Дж. Р.] говорит о Советском Союзе. А тот факт, что они члены французской компартии, делало их в его глазах еще более подозрительными»[634].

В августе Эренбург с женой отдыхали в центральной Франции — в городке Вувре близ Тура. В своих мемуарах Эренбург вспоминает, как однажды, когда он прилег вздремнуть в номере гостиницы, его разбудила жена, чтобы прочитать тревожное известие. Листая парижскую газету, она наткнулась на краткое сообщение: Анна Ахматова и Михаил Зощенко подверглись официальному поношению. Вернувшись в Париж, Эренбург помчался в Советское посольство читать московские газеты. Подробности оказались даже тревожнее, чем он предполагал. В пространной речи А. А. Жданов, секретарь ЦК Коммунистической партии Советского Союза, ответственный за идеологию, заклеймил Ахматову и Зощенко, инициировав их исключение из Союза писателей. Слова, которые он употребил, говоря об Анне Ахматовой, звучали особенно вульгарно и грубо. «До убожества ограничен диапазон ее поэзии, — заявил Жданов, — поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и молельней <…> Не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой»[635].

Нападки Жданова были первым залпом в кампании против советской культуры. Известная под названием «ждановщина», кампания эта ознаменовалась жестокой цензурой и яростным русским шовинизмом. Нанесенный Ждановым удар, последовавший за сравнительно спокойным по своей атмосфере периодом в культуре военных лет, оказался совершенно неожиданным для писателей и художников в Советском Союзе. Для Эренбурга ждановская речь прозвучала как гром среди ясного неба. Он был совершенно ошеломлен. Даже Любовь Михайловна удивилась его, мягко говоря, наивной реакции[636]. Но, как вскоре ему пришлось испытать самому, это были только цветочки. Худшее ждало впереди.

Возвращение в Москву

В октябре Эренбург вернулся в Москву. Он пробыл за границей без малого шесть месяцев. Холодная война шла уже полным ходом, и ему необходимо было найти свое место в складывающихся обстоятельствах. Он не мог отсиживаться. Эренбург быстро уловил перемену в политической линии и стал рупором нового официального курса. Он первым заклеймил «Голос Америки», как только в феврале 1947 года в эфир вышла русскоязычная программа. В своих нападках на американских комментаторов Эренбург прибег к трескучей риторике, которая многие годы характеризовала советские отзывы об обществе Запада. «„Голосу Америки“ приходится рекламировать самый неходовой товар — американскую реакционную политику», — писал он в статье «Фальшивый голос». Репортажи о событиях в Москве «Голоса Америки» мало чем отличались от нацистских. «Геринг и Геббельс покончили с собой, Розенберга и Риббентропа повесили. Таким образом, — продолжал Эренбург, — их лишили возможности требовать от нью-йоркской радиостанции осуществления их авторских прав»[637].

Американцы не замедлили отреагировать. Госдепартамент чрезвычайно обрадовался, понимая: писания Эренбурга свидетельствуют, что «русские слушают „Голос Америки“»[638]. Посол Соединенных Штатов, генерал Уолтер Бидл Смит телеграфировал в Вашингтон: «То, что публицисту высшего ранга, такому, как Эренбург, поручено громить наши передачи, — самый отрадный резонанс из всех, какие мы наблюдаем. Он показывает, что программа на верном пути»[639]. У посольства была лишь одна претензия: «Эренбург не счел нужным указать длину волн, на которых транслируется наша программа»[640].

Эренбург продолжал писать о своей поездке в Соединенные Штаты. Но с каждым очерком и книгой рисуемые им картины становились более удручающими и однобокими. В книжице, озаглавленной «В Америке», Эренбург сделал сильнее акцент на расовые проблемы, тогда как прежние его восторги американской техникой почти совсем заглохли. В одном крайне резком опусе «Германия — Америка», послужившем также основой радиопередачи, Эренбург проводил параллели между политикой нацистской Германии и американским планом восстановления Европы[641]. В пьесе «Лев на площади» он бессовестно обрушивался на поведение американцев в послевоенной Европе. Пьеса недолго шла в Москве в 1948 году, вызвав критические отзывы в Западной Европе, отмечавшие искаженное изображение подлинной действительности[642].

В 1949 г. Эренбург подготовил к печати рукопись — свыше двухсот страниц — о Соединенных Штатах для журнала «Знамя». «Ночи Америки», как называлось это произведение, по желчности и резкости суждений далеко превосходили все, написанное об Америке Эренбургом ранее. С самого начала он заявлял, что раньше он сдерживался, но на этот раз он не станет налагать на себя узду. Через три года после посещения Америки все, что он там увидел, действовало ему на нервы — от культуры до политики, от личных взаимоотношений до ведения иностранных дел. Он восстанавливал свои впечатления отраженными в кривом зеркале: все американцы одеваются одинаково, живут в однотипных домах, носят схожую одежду и пьют только «кока-колу». Что до прошедшей войны, то она была для них чем-то вроде несколько напряженного отпуска, возможностью для американских солдат «отдохнуть от своих жен, <…> приземлиться в доброй мужской компании и насладиться объятиями англичанок, француженок, итальянок и немок». По мнению Эренбурга, поскольку в Соединенных Штатах мало кто непосредственно испытал на себе, что такое война, там, видимо, легко и естественно процветала военная истерия. Атомную бомбу рекламировали таким же образом, как рекламируют пятьдесят семь соусов Гейнца. Изготовлялось биологическое оружие с целью убить «миллионы Красных». Эренбург заявлял даже, что американский министр обороны Джеймс Форрестол покончил с собой, так как решил, что «красные» уже штурмуют столицу Соединенных Штатов — Вашингтон[643].

«Ночи Америки» не были напечатаны. То ли Эренбург сам решил не выпускать их в свет, то ли кто-то из советских официальных лиц заблокировал их появление, остается неизвестным. Книга вполне отвечала требованиям советской пропаганды и могла быть опубликована. Как показали «Ночи Америки», тогда не было предела тому, что Эренбург изъявлял готовность сказать о Соединенных Штатах. Позднее в своих мемуарах он выразит сожаление по поводу двух высказываний того периода, в одном из которых дурно отозвался о британском философе Бертране Расселе, назвав его «апологетом правящего класса», а в другом разразился оскорбительными замечаниями о Жане-Поле Сартре[644].

Самая компрометирующая Эренбурга статья появилась в декабре 1949 года в связи с семидесятилетием Сталина. Получить «приглашение» выступить в печати по поводу дня рождения Сталина считалось великой честью, и колонка Эренбурга появилась на видном месте в «Правде» среди многих славословий и фотографий, которые заполонили страницы газет. Свой дифирамб Эренбург кончал образом Сталина как великого кормчего, ведущего судно человечества через буйные воды.

«В неспокойную погоду на море у руля стоит капитан. Люди работают или отдыхают, смотрят на звезды или читают книгу. А на ветру, вглядываясь в темную ночь, стоит капитан. Велика его ответственность, велик его подвиг. Я часто думаю о человеке, который взял на себя огромный груз, думаю о тяжести, о мужестве, о величии. Много ветров на свете. Люди работают, сажают яблони, нянчат детей, читают стихи или мирно спят. А он стоит у руля»[645].

Подобными статьями Эренбург вносил свою долю в «культ личности», одновременно укрепляя свое положение. Быть может, Эренбург хотел изобразить Сталина таким, каким он его сам себе воображал, но Сталин в образе отечески заботливого, зоркого кормчего — не просто несообразность. Это нечто большее: такой образ помогал маскировать террор, который чувствовали в стране все и каждый, включая коллег Сталина по Политбюро и самого Эренбурга.

Впрочем, по крайней мере одному человеку эти статьи сослужили добрую службу. Близкая знакомая Эренбурга, чей муж сгинул во время чистки, использовала их для собственных целей. На фабрике, где она работала, ей, как и другим рабочим, нужно было выступить с панегириком Сталину и его режиму. В отличие от Эренбурга, у нее язык не поворачивался восхвалять Сталина. О своей проблеме она рассказала Валентине Мильман, секретарю Эренбурга, и та дала дельный совет: прочесть абзац-другой из одной из многочисленных статей ее шефа. Уловка сработала, приятельница Эренбурга спаслась от циничного политического пустозвонства. Все же ей было мучительно тягостно за Эренбурга, и она так и не поблагодарила его за невольную помощь[646].

Движение сторонников мира

Еще полезнее Сталину Эренбург была за пределами Советского Союза, где в нем видели компетентного представителя советской страны. Сразу после окончания войны Кремль оказался стратегически явно позади Соединенных Штатов, которые не только вдруг заявили о себе как страна с огромным индустриальным потенциалом, но и единственным обладателем атомного оружия. Для восстановления равновесия Сталин задействовал лучших физиков страны — среди прочих Игоря Евгеньевича Тамма и молодого Андрея Дмитриевича Сахарова, — рассчитывая покончить с атомной монополией Запада.

А пока Сталин постарался превратить слабую сторону своей державы в ее преимущество, всячески поддерживая международное движение за мир, которое играло на естественной тревоге многих, многих людей, страшившихся возможности новой войны. Нагнетая этот страх, Сталин мобилизовывал мировое общественное мнение против атомного оружия Запада. Именно в этой политической атмосфере — одновременно укрепляя контроль над Восточной Европой, возобновляя репрессии внутри Советского Союза и ускоряя развитие советского атомного потенциала, — Сталин выступил спонсором Движения сторонников мира.

Непосредственно начало движению за мир было положено в Польше, где в августе 1948 года во Вроцлаве собрался Всемирный конгресс интеллигенции. Организованное французскими и польскими коммунистами, это мероприятие явилось попыткой возродить стратегию, ассоциируемую с Парижским конгрессом в защиту культуры, заседавшим на тринадцать лет ранее; только на этот раз мишенью был не фашизм, а Запад и угроза атомной войны в Европе. Несколько известных писателей и художников, участвовавших в Парижском конгрессе 1935 года, — в том числе Жюльен Бенда и Поль Элюар — приехали во Вроцлав. Пабло Пикассо, тогда еще член французской компартии, подарил делегатам свой знаменитый рисунок голубя, символ, который был тут же принят Движением мира. Тогда же, во время заседаний, Пикассо набросал портрет Эренбурга.

Двумя наиболее представительными членами советской делегации были Эренбург и Александр Фадеев. Их речи задали резкий антиамериканский тон, царивший на заседаниях.

«Культуре разных европейских стран угрожает опасное варварское вторжение, — заявил Эренбург. — Теперь у нас буржуазное варварство. Это варварство может изобиловать холодильниками, автомобилями и стереофильмами, лабораториями и психологическими романами, но все это все равно варварство. Они кричат, будто боятся наших танков. Но на самом деле они боятся наших тракторов, наших кастрюль, нашего будущего»[647].

Швейцарский писатель Макс Фриш, присутствовавший на конгрессе, оставил сочную зарисовку того особого отношения, каким пользовался Эренбург.

«В прениях каждому выступающему предоставляется десять минут. Эренбург говорит уже двадцать минут, когда председательствующий, Джулиан Хаксли, напоминает ему о регламенте. Бурные аплодисменты. Разрешить Эренбургу продолжать. На тридцать пятой минуте кто-то из американцев не выдерживает: почему Эренбург все еще говорит? Эренбург кончает на сороковой минуте. Умный оратор. Дантон. Яркий, агрессивный, ироничный»[648].

На конгрессе, когда дело касалось вопросов искусства, Эренбург старался сохранять известную меру честности. Британский писатель-коммунист Айвор Монтегю, впервые познакомившийся с Эренбургом во Вроцлаве, много лет спустя вспоминал, какую страстную речь произнес Эренбург, заявляя, что европейская жизнь и культура, «веками развивавшиеся и воздействовавшие друг на друга как единое целое, — никак не могут быть разделены на восточные и западные отсеки»[649]. И Макс Фриш также отметил риторический вопрос, брошенный Эренбургом: «Да можно ли представить себе европейскую музыку без русской?»[650] Фриш, правда, недоумевал, какое отношение это имеет к делу мира. Он не уловил, в кого метил Эренбург: ведь это Кремль старался отлучать советских людей от европейской культуры. Высказывания Эренбурга задевали — пусть слегка — его коммунистических боссов.

Свою независимость, на этот раз явно, Эренбург продемонстрировал по другому поводу. Он еще находился в Польше, когда в Москве умер Жданов. «Литературная газета» сообщила об этом в скорбной заметке — «Друг советских писателей», — под которой стояли подписи делегатов Вроцлавского конгресса. Подписи Эренбурга среди них, чего нельзя было не заметить, почему-то не значилось[651].

Как и антифашистское движение, развернувшееся в десятилетие, предшествовавшее Второй мировой войне, движение сторонников мира сумело привлечь в свои ряды сотни престижных художников, писателей, ученых и видных политических деятелей — включая многих не-коммунистов, — и это окружало аурой респектабельности то, что, без сомнения, было орудием советской пропаганды. Хотя сторонники мира гордо заявляли, что принимают людей всех национальностей и любых политических воззрений, контроль советского правительства над Движением становился все более очевидным. (После разрыва Тито со Сталиным в 1948 году югославская делегация была из Движения изгнана). Большинство членов исполнительного бюро Движения сторонников мира принадлежали к коммунистам, включая Фредерика Жолио-Кюри, лауреата Нобелевской премии по химии 1935 г., полученной им совместно с женой Ирен (дочерью Пьера и Мари Кюри), и Александра Фадеева, генерального секретаря Союза советских писателей.

Эренбург входил в Движение с самого начала. Он принимал участие в конференциях в Париже и Вене, в Лондоне, Берлине и Хельсинки. Его выбирали на руководящие посты, он помогал составлять проекты главных заявлений, таких как Стокгольмское воззвание 1950 г., призывавшее приостановить испытания ядерного оружия, — воззвание, под которым поставили подписи десятки миллионов людей.

Несколько факторов способствовали кипучим усилиям, которые Эренбург вкладывал в то, что русские называли «борьбой за мир». Во-первых, он видел, какими богатыми и сильными Соединенные Штаты вышли из Второй мировой войны, и это его оскорбляло. Во-вторых, он верил, что ядерная война, которая опустошит Европу и его родину, вполне может разразиться. А потому делать все, что было в его силах, чтобы восстановить военное и политическое равновесие, стоило того. Так чувствовали тогда очень многие, включая молодого Андрея Сахарова, который в те же годы посвятил себя выполнению советской программы ядерного вооружения. «Это была действительно психология войны» — скажет Сахаров годы спустя о чувствах, которые владели им и его коллегами; они считали себя обязанными обеспечить Советскому Союзу стратегическое равенство и ядерное средство устрашения[652]. Если делом Сахарова стало помочь Сталину догнать Соединенные Штаты, то пропагандисты вроде Эренбурга старались ради достижения главной цели советской внешней политики — задержать дальнейшее развертывание западного атомного оружия.

Не говоря о политических аргументах, у Эренбурга были свои личные задачи на повестке дня. К концу Второй мировой войны он стал неотъемлемой частью советской пропагандистской машины и уже не мог повернуть назад или отказаться от тех заданий, которые на него возлагали. С основанием Движения за мир Эренбург вновь вошел в ту роль, какую создал себе в тридцатых — роль единственного в своем роде и (он надеялся) незаменимого выразителя советских интересов среди западной интеллигенции. Эренбург и впрямь не был просто винтиком в этой машине, он был самой заметной фигурой в любой советской делегации за рубежом. Его умение владеть собой, общаться на нескольких языках и с широким кругом разнообразных людей положительно сказывались на его образе и репутации.

И еще. Движение за мир позволяло Эренбургу разъезжать по странам и континентам. После его возвращения в июне 1940 года в Москву о постоянном проживании в Париже не могло быть и речи. Однако его обязанности в связи с Движением за мир давали ему возможность выезжать в Европу на недели, даже на месяцы — возможность, отказываться от которой было свыше его сил. Позднее, после 1950 г., когда он встретил и полюбил Лизлотту Мэр, жившую в Стокгольме, поездки по официальным заданиям стали для него необходимостью — иначе как же он мог бы видеться с ней?

* * *

Зимою 1952–1953 гг. Ив Фарж с женой навестили Илью Эренбурга на его подмосковной даче. Ив Фарж был независимой фигурой во французской политике, героем Сопротивления; в 1946 г. он недолгое время занимал пост министра продовольствия во французском правительстве и отличился тщетными попытками бороться с «черным рынком». Фарж представлял Францию на вторых испытаниях атомной бомбы на тихоокеанском острове Бикини, откуда вернулся ярым противником атомного оружия. Подобно Эренбургу, он стал активным участником Движения сторонников мира и именно в связи с этой своей деятельностью приехал тогда в СССР.

В тот день, когда они все вместе ехали на машине Эренбурга к нему на дачу, выпал сильный снег, и сотни людей вручную сгребали его с шоссейной дороги. Фарж поинтересовался, кто эти люди, и Эренбург разъяснил, что это заключенные уголовники. «В какой стране их нет!». Несколько лет спустя, после смерти Сталина и хрущевских откровений, разоблачивших преступления диктатора, мадам Фарж обедала с Эренбургом и Лизлоттой Мэр в Стокгольме. Вспомнив людей, сгребавших лопатами снег, она спросила Эренбурга, почему он не сказал, что люди эти — политические заключенные. Как мог он солгать, упрекнула она Эренбурга, когда она и ее муж так рассчитывали на него, свято веря, что уж он-то скажет им правду о своей стране. Эренбург с минуту молчал, потом спросил: «А вы знаете кого-нибудь, кто хотел бы собственной смерти?» Назавтра Лизлотта сказала мадам Фарж, что весь вечер Эренбург места себе не мог найти. Он знал, что солгал, и знал, что был вынужден лгать, и ему было нестерпимо быть вынужденным обманывать друзей[653].

На особом положении

Главные произведения Эренбурга послевоенных лет отражают пристрастия и предубеждения, присущие советской политике. Его роман «Буря» — глубоко прочувствованный рассказ о войне и тех неимоверных усилиях, которыми Красная армия одержала победу над нацистской Германией. Второй роман, «Девятый вал», опубликованный в 1951–1952 г., принадлежит к числу самых сырых писаний Эренбурга и является единственным, которое он откровенно признал неудачным. Почти пародия на советское толкование «холодной войны», роман этот имел своей целью внушить читателю, что только Советский Союз — верная надежда на мир во всем мире, тогда как трусливые американские политики, генералы и журналисты заняты фантастическими заговорами, чтобы подорвать достижения коммунистов.

В послевоенные годы Эренбурга щедро награждали. В 1948 г. «Буря» получила Сталинскую премию по литературе. Первоначально комиссия рекомендовала присудить роману премию второй степени, но по личному указанию Сталина, которому «Буря» понравилась, оказываемая честь была повышена, и книгу наградили премией первой степени[654].

В следующем году Эренбург стал одним из немногих депутатов-евреев в Совете национальностей Верховного Совета. Ему предложили баллотироваться в одном из округов г. Риги, от которого он и был избран. Это тоже являлось знаком того почета, которым режим отличал Эренбурга; депутатом он оставался до самой смерти, последовавшей в 1967 году[655].

В конце сороковых годов об особом статусе Эренбурга ходила легендарная история. Рассказывали, что на очередном собрании Союза писателей он подвергся жестокой критике: один оратор за другим поносил роман «Буря» как антисоветскую, прозападную пропаганду. Когда же Эренбургу предоставили слово для ответа, он, поблагодарив всех и каждого за ценные замечания, зачитал телеграмму от Сталина, поздравлявшего его с романом «Буря». Немедленно мнение всех присутствующих повернулось на сто восемьдесят градусов; выступавшие из кожи лезли, выражая свое восхищение романом[656].

Для многих на Западе высокое положение Ильи Эренбурга, когда другие советские писатели — такие, как Ахматова и Зощенко, — подвергались жестокому публичному давлению, делало его примером того, что происходило с русской литературой при большевиках. Американский писатель Бадд Шульберг, посещавший Советский Союз в тридцатых годах и позднее вступивший в американскую компартию, обобщая свои наблюдения, писал в статье, опубликованной в «Субботнем литературном обозрении» в 1952 г. о тяжком выборе, стоявшем перед советскими писателями — «либо писать так, как Зощенко и Ахматова и проследовать путем Пильняка, Бабеля <…> поэта Мандельштама <…> во тьму небытия и забвения, либо писать по указке Центрального Комитета, как Симонов, Алексей Толстой, Эренбург и другие члены прирученного кружка литературных миллионеров»[657]. Вот так выглядел образ Эренбурга на взгляд Запада — послушный и угодливый наемник, продавший свой талант, чтобы жить, и жить припеваючи.

Несмотря на официальные овации, Эренбург далеко не всегда подчинялся общепринятым точкам зрения. Продолжая пользоваться престижем и привилегиями, он, тем не менее, сохранял известную степень независимости и помогал тем людям, которые гораздо больше, чем он, были уязвимы для репрессий. Да и в своих романах высказывал взгляды, какие ни один другой советский писатель не осмеливался выразить. Не случайно, прежде чем «Буря» получила Сталинскую премию, книга подверглась сильнейшей критике. Эренбургу ставилось в вину, что его герои-французы человечнее и симпатичнее советских героев и что русский инженер, приехавший в Париж, влюбляется во француженку. Ведь это нарушало серьезное табу, принятое в советском обществе. Недаром в том же году последовал указ, запрещавший браки с иностранцами[658].

Внимание советских читателей задерживалось и на других непривычных эпизодах и высказываниях. Так, французский антрополог приводит в разговоре пример Галилея, чтобы заявить: ученый обязан говорить правду, даже если это грозит ему тюрьмой. Один из советских персонажей припоминает, что немцев называли «заклятыми друзьями» — косвенная, но несомненная насмешка над сталинско-гитлеровским пактом. Несколько глав Эренбург посвящает описанию массового убийства киевских евреев в Бабьем яру и депортации французских евреев в Освенцим, передавая простым, но берущим за душу языком весь ужас и масштаб трагедии, чинимой нацистами над евреями расправы. Этими эпизодами Эренбург явно демонстрировал, что не желает жертвовать правдой в мире, где господствует политика силы, и что судьба евреев должна быть непременной частью любой картины Второй мировой войны. Немногие, вернее, вряд ли кто-либо из советских писателей, отваживался при жизни Сталина проводить такие идеи.

Даже в романе «Девятый вал» есть несколько поразительных эпизодов и диалогов. Иностранные журналисты в открытую потешаются над тем, как мало им разрешается посмотреть из того, что действительно происходит в Советском Союзе — будь то на Красной площади или в заштатных яслях. Французский журналист иронизирует: в советских газетах никогда ничего не сообщается ни о засухах, ни о разводах, ни о раке; можно подумать, что эти явления присущи исключительно капиталистическому миру. Самый глубокий, вызывающий щемящую тоску эпизод — возвращение майора Осипа Альпера, еврея по национальности, в Киев, где его семья была уничтожена нацистами. В романе «Буря» Осип сражается на фронте, пройдя весь путь войны до Берлина; теперь, в романе «Девятый вал», он посещает массовую могилу в Бабьем яру; там же, в Киеве, он наталкивается на антисемита, который оскорбляет его презрительным вопросом: «Чего вы в Палестину не едете? У вас теперь свое государство»[659]. В 1951 г. — когда появился «Девятый вал» — в разгар ужасающего официального антисемитизма, эти две фразы были единственным упоминанием антисемитизма, бытующего в народе, которое прозвучало в советском романе.

Значительная часть событий как в «Буре», так и «Девятом вале», происходит в Западной Европе — часто в парижском Латинском квартале, — приоткрывая перед советским читателем нечто для него заведомо запретное. Даже когда, говоря о политической жизни Запада, Эренбург намеренно лгал, преувеличивал или занимался явной пропагандой, его романы, как заметил писатель Василий Аксенов, были окнами в Европу, в известной степени увлекая читателя, и это перевешивало их литературные недостатки[660]. Более того, Эренбург не утратил уважения своих товарищей по искусству; они знали, где живут, и каждый из них — от самых принципиальных писателей, таких как Пастернак, до заклейменных изгоев, таких как Ахматова, и признанных композиторов, таких как Шостакович и Прокофьев, — поддерживали с ним дружеские отношения и ценили его общество; они понимали, что компромиссы, на которые шел Эренбург, были необходимы: без них он не уцелел бы[661].

Даже когда карьера Эренбурга успешно шла в гору, он по-прежнему не чуждался добрых дел и великодушных поступков, которые в сталинской России требовали немалого мужества. В 1946 году Эренбург и Пастернак вместе с большой группой поэтов участвовали в публичных чтениях в большом московском зале. Когда Пастернак поднялся на кафедру, а выступал он последним, публика устроила ему овацию. Раздались выкрики. Пастернака просили прочесть любимые стихи, многие на память произносили вслух строки, которые он читал. Эта демонстрация любви к поэту, чей статус считался весьма сомнительным, привела в нервное состояние других поэтов, и они потихоньку покинули сцену — кроме Эренбурга, который не тронулся со своего места[662].

В следующем, 1947 году, во время короткого визита в Ленинград Эренбург навестил Анну Ахматову. Впервые они встретились в 1924 году и с тех пор поддерживали дружеские, хотя и не регулярные контакты. Ахматова была среди тех, кто обращался к Эренбургу с просьбой помочь друзьям, нуждавшимся в содействии. «Еще раз благодарю Вас, писала Ахматова Эренбургу из Ташкента 30 мая 1944 г., — за готовность сделать добро и за Ваше отношение ко мне»[663]. Эренбург знал, какая пустота образовалась вокруг Ахматовой после ждановских поношений: увидев ее на улице, знакомые переходили на другую сторону. Эренбург был давним поклонником Ахматовой и когда только мог, старался встретиться с нею. В то жуткое время «она сидела, как всегда, печальная и величественная — вспоминал он в своих мемуарах, — читала Горация»[664].

Джону Стейнбеку и Роберу Капа довелось быть свидетелями независимого поведения Эренбурга в ином роде. В 1947 году американский писатель и фоторепортер два месяца разъезжали по Советскому Союзу — поездка, запечатленная ими в на редкость свежей по восприятию книге «Русский дневник» (1948). На прощальном банкете один из тридцати приглашенных на него писателей стал поучать Стейнбека: он должен писать правду о том, что увидел. После чего еще один писатель «встал и сказал, что правды бывают разные» и что американским гостям «надлежит говорить ту правду, которая будет способствовать добрым отношениям между русским и американским народами». Эренбург тут же дал отпор и, по словам Стейнбека, «произнес гневную речь». «Говорить писателю, сказал он, что писать, — оскорбительно. Если писатель, сказал он, имеет репутацию честного человека, поучения ему не нужны»[665].

Позже, в том же году, Эренбург выразил свое несогласие с набиравшей силу кампанией против западной культуры. 27 ноября 1947 года такая высокая правительственная фигура как В. М. Молотов, тогда министр иностранных дел, в речи по случаю тридцатой годовщины Октябрьской революции, осудил любые формы преклонения перед Западом. И почти сразу же Эренбург решительно с ним не согласился. В статье, появившейся в журнале «Новое время» он начисто отверг тезис, будто восхищаться западной культурой означает низкопоклонство перед Западом. «Нельзя низкопоклонничать, — писал он, — перед Шекспиром или Рембрандтом, — как низко таким ни поклонись, поклон не унизит поклоняющегося»[666].

И в ряде других жизненных обстоятельств, требующих осторожности, Эренбург вел себя иначе, чем подавляющее большинство его советских сограждан. После избрания Эренбурга, в 1949 году, депутатом Совета национальностей, ему понадобились услуги более расторопной, чем Валентина Мильман, помощницы, и он пригласил себе в секретари недавнюю выпускницу университета Елену Зонину, которая занимала эту должность до 1955 года. При первой же беседе Зонина сообщила Эренбургу, что ее отец находится в концлагере, — факт, который, она считала, должен быть известен ее нанимателю. Однако Эренбург не побоялся взять ее к себе на работу[667].

Два года спустя, в 1952 году, Василий Меркулов, освобожденный из заключения, приехал в Москву: он выполнял предсмертную просьбу Осипа Мандельштама — найти Эренбурга и рассказать ему обо всем что произошло с Мандельштамом в лагере. «Вы человек сильный, — сказал Мандельштам Меркулову. — Вы выживете. Разыщите Илюшу Эренбурга! Я умираю с мыслью об Илюше. У него золотое сердце. Думаю, что он будет вашим другом»[668]. Надежда Мандельштам полагала, что ее покойный муж «правильно указал биологу М[еркулову] на Эренбурга, прося его сообщить Илье Григорьевичу о своих последних днях, потому что никто из советских писателей, исключая Шкловского, не принял бы в те годы такого посланца»[669].

В посольстве Соединенных Штатов внимательно следили за карьерой Эренбурга, подшивая отправляемые в Вашингтон донесения о его значительных статьях и общественной деятельности. Его выступления, как и романы, были окнами в более широкий мир и привлекали огромное число слушателей. В декабре 1950 г. Эренбург выступал в Москве, рассказывая о только что закончившемся Варшавском конгрессе, одном из многих конгрессов за мир, в которых в те годы участвовал. В посольстве быстро поняли, что само появление Эренбурга на публике — значительное событие. «Тысячеместный лекционный зал набит битком, — значится в начале официальной записки, — и на улице перед входом в здание толпятся москвичи, спрашивая, нет ли лишнего билета — совсем как у входа в театр, где идет модный балет или нашумевшая пьеса». Двухчасовая лекция Эренбурга произвела на сотрудника посольства — автора записки — большое впечатление, и он с неожиданною для иноязычного слушателя восприимчивостью, пишет о том, чем лекции Эренбурга привлекают москвичей.

«Создается впечатление, что огромные толпы, которые собирают лекции Эренбурга, интересует не их политическая начинка, а возможность увидеть одного из любимых писателей собственной персоной и услышать, его личные истории о людях, о событиях в других странах. Внешний облик Эренбурга, начиная от очков и кончая ботинками, не советский, а западный. И лекции его притягивают не советской тематикой — то есть политической пропагандой, — а их западным духом, западной культурой, отразившейся в самом Эренбурге, и личными по-человечески простыми историями, которыми он, в отличие от заурядных советских пропагандистов, уснащает свои лекции, придавая им остроту».

В посольской записке об этом вечере отмечен и один пикантный инцидент. Хотя Эренбург говорил о движении за мир, один из слушателей, поймав его на слове — Эренбург назвал Пикассо «одним из величайших художников нового времени», — попросил описать произведения французского художника. «Эренбург ответил, — сказано в записке, — что трудно воссоздать должным образом великую живопись. „Лучше всего, конечно, было бы показать ее вам, — и он поспешно обратился к своим записям, обронив как бы в сторону, — но сие от меня не зависит“»[670].

Официальная публичная карьера Эренбурга при всем ее престиже, почестях и всплесках независимости не исчерпывает историю его жизни между окончанием Второй мировой войны и смертью Сталина. Как заметил Г. Солсбери, вновь посетивший Москву в мае 1949 года по заданию «Нью-Йорк Таймс», Эренбург «здоровался <…> с друзьями из пресс-корпуса, но в разговоры с ними не вступал»[671]. В 1954 г., после смерти Сталина, Эренбург, столкнувшись с Генри Шапиро в Копенгагене, просил у него прощения и чуть ли не со слезами в голосе клялся ему в любви, объясняя, что «был слишком напуган», боялся, что их увидят вместе. У Эренбурга, что и говорить, были веские причины, как у интеллигента, а особенно как у еврея, считать последние годы жизни Сталина самыми ужасными в своей собственной жизни.

Загрузка...