Эпилог

Илья Эренбург умер в нежелательный для режима момент. В тот же вторник, 31 августа 1967 года, закончился второй день судебного разбирательства по делу молодого диссидента Владимира Буковского. Днем позже Буковский будет осужден за организацию несанкционированной демонстрации и приговорен к трем годам трудовых лагерей. Власти боялись, что похороны Эренбурга сразу вслед за процессом Буковского, похороны, которые, вероятно, соберут в центре Москвы огромное скопление людей, пришедших выразить свою скорбь по писателю, вполне могут перерасти в демонстрацию против цензуры. Немедленно были приняты официальные меры. Никаких объявлений о похоронах и гражданской панихиде 4 сентября в Центральном Доме литераторов невдалеке от Площади Восстания, в квартале, соседствующем со многими посольствами, в том числе и американским — ни в одной газете помещено не было. В то утро сотрудники посольства США с удивлением увидели у себя под окнами тысяч пятнадцать народу… и десять поливальных машин, размещенных поблизости на случай беспорядков[997].

В самом здании Союза писателей жена Эренбурга и его дочь вместе с несколькими ближайшими друзьями наблюдали неиссякаемый поток людей, входивших и выходивших из зала. Рядом с Любовь Михайловной и Ириной сидели вдова Бабеля, Антонина Пирожкова, вдова Савича, Аля, поэтесса Маргарита Алигер и бывший секретарь Эренбурга, Валентина Мильман. Была с ними и Татьяна Литвинова, активная диссидентка, еще за несколько часов до смерти Эренбурга выступавшая свидетелем защиты на процессе Буковского[998].

С десяти утра до половины второго пополудни самые разные люди шли и шли длинной чередой мимо открытого гроба. Каждую минуту мимо постамента проходило тридцать человек, а всего прошло шесть тысяч, и еще несметное число людей терпеливо ждали в растянувшейся по улице Воровского очереди. Целый строй боевых офицеров с орденскими планками, орденами и медалями, украшавшими грудь, пришли отдать дань Эренбургу, той роли, какую он сыграл в борьбе против Гитлера. Старые евреи, составившие заметную группу, прощались с Эренбургом наряду с массой молодежи. Многие произносили слова благодарности. Группа студентов, в которой каждый нес по цветку и молча опускал его у гроба, оставила особенно трогательное впечатление[999].

Скорбный поток был прерван ради официальных, заранее составленных речей — несколько писателей, глава Советского комитета защиты мира, член Испанской компартии. Как и следовало ожидать, они не затронули «трудных» вопросов жизни и творчества Эренбурга. Только Андре Блюмель, председатель общества «Франция — СССР» и ярый сионист, единственный среди ораторов вспомнил о долгих годах, прожитых Эренбургом в Париже, о его ненависти к антисемитизму и его приверженности европейскому искусству и культуре. И только Андре Блюмель за всю панихиду упомянул о том, что Эренбург — еврей[1000].

По завершении церемонии наряд милиции, действуя по приказу, поспешно вынес гроб из здания. Группа известных писателей, рассчитывавшая составить почетный эскорт, ожидала у главного входа на улице Герцена. Но начальство их обошло, направив гроб через другой выход — на улицу Воровского, по другую сторону писательского дома, занимающего чуть ли не целый квартал. Семья Эренбурга и ближайшие друзья проследовали за гробом через сад и центральные помещения Союза писателей; когда они вышли на улицу Воровского, их поразили странные дробные звуки, которые они поначалу не смогли идентифицировать. Это толпа из-за спин и через головы милиции бросала на гроб цветы, и букеты падали в дробном скорбном ритме и ударялись о красное дерево домовины Эренбурга. Огромная толпа, цветы, милиция — похороны грозили превратиться в свалку. Но начальствующие овладели обстановкой и быстро проводили катафалк. Одному из друзей Эренбургов пришлось чуть ли не драться с милиционером, чтобы посадить вдову Эренбурга в машину, прежде чем блюститель порядка успел ее удалить.

В нескольких километрах от Дома литераторов у Новодевичьего кладбища, где милиция отказывалась пропустить к могиле еще большую, двадцатитысячную толпу, шла чуть ли не схватка. «В двух случаях, — сообщала „Манчестер гардиан“ — толпа прорвалась сквозь двойную линию солдат, стоящих с оружием перед кладбищенскими воротами»[1001]. Даже Александр Твардовский с трудом попал на кладбище: ему пришлось накричать на милиционеров и напомнить, что он член Центрального Комитета[1002]. Только тогда его согласились пропустить. Согласно «Нью Йорк Таймс», кроме Твардовского никого из главных правительственных и партийных деятелей ни в Центральном Доме литераторов, ни на кладбище замечено не было[1003]. Церемонию захоронения провели со всей возможной поспешностью, и ни Борис Слуцкий, ни Маргарита Алигер не смогли сказать перед провожавшими прощального слова, что оба хотели сделать[1004].

Несколько месяцев на могиле Эренбурга стояла его фотография, прислоненная к огромной пирамиде из венков — цветов и листьев. Через год ее сменил великолепный памятник, спроектированный многолетним другом Эренбурга, Натаном Альтманом. С гранитного монолита смотрел барельефный портрет Эренбурга — репродукция в металле со знаменитого наброска Пикассо, — созданный скульптором Ильей Слонимом, мужем Татьяны Литвиновой. Не прошло и четырех лет, как союзники и соперники упокоились на Новодевичьем, присоединившись к Эренбургу. В 1971 году умерли Хрущев и Твардовский; оба были похоронены невдалеке от могилы Эренбурга.

Узнав о смерти Эренбурга, огромное число людей прислали соболезнования лично Любови Михайловне. Андре Мальро, Пабло Пикассо, Луи Арагон, Пабло Неруда — все послали в Москву телеграммы. Одним из самых глубоких и трогательных было собственноручное письмо Романа Якобсона. Находясь в августе того года в Москве, Якобсон собирался навестить Эренбурга: «Илья звал меня приехать, я знал — это значит проститься, и когда мне вдруг закрыли путь к нему [дача Эренбурга была за пределом той зоны вокруг Москвы, которую разрешалось посещать иностранцам — Дж. Р.] на меня легла тяжесть бессильной грусти, — писал Якобсон Любови Михайловне. — Сейчас так хотелось бы просто посидеть с Вами, Люба, рука в руку и глаза в глаза, помолчать вместе и вместе повспоминать…»[1005].

За год до смерти Эренбурга, когда ему исполнилось семьдесят пять, английская газета «Дейли миррор» писала: «Его имя всегда в грязи. Он — это Илья Эренбург, прославленный советский писатель, взваливший себе на плечи тяжкое бремя быть постоянно ругаемым — кем-то, где-то, за что-то»[1006]. После смерти Эренбурга Александр Твардовский отметил ту же несправедливость в «Новом мире». Он вспоминал, как критика постоянно его «журила, поучала и распекала, но и восхищалась им и даже превозносила по обстоятельствам — что угодно, только, — заключал Твардовский, — замолчать его было невозможно»[1007].

В стихотворении, написанном в 1966 году, Эренбург c поразительной искренностью выразил мучительную сложность своей жизни:

Пора признать — хоть вой, хоть плачь я,

Но прожил жизнь я по-собачьи.

Не то что плохо, а иначе, —

Не так, как люди или куклы

Иль Человек с заглавной буквы <…>

Не за награды — за побои

Стерег закрытые покои,

Когда луна бывала злая,

Я подвывал и даже лаял,

Не потому, что был я зверем

А потому, что был я верен —

Не конуре, да и не палке,

Не драчунам в горячей свалке,

Не дракам, не красивым вракам,

Не злым сторожевым собакам,

А только плачу в темном доме

На теплой, как беда, соломе.[1008]

Эренбург говорит здесь о том, что его коробило: палка, свалки, красивые враки. С приходом к власти Брежнева, при нападках на хрущевские реформы, Эренбург не был склонен пересмотреть положительные мотивы для верности своей стране, включая русскую культуру, борьбу с фашизмом, необходимость культурного взаимопонимания и мира в Европе и во всем мире.

После смерти Эренбурга режим постарался не заметить его нравственных метаний; в «Правде», запинаясь, упомянули, что «его путь был сложным и противоречивым»[1009]. Нигде, разумеется, не прозвучало и намека на то, что гимназистом он сначала вступил в партию большевиков, но вскоре из нее вышел, или что его повесть «Оттепель» помогла запустить процесс десталинизации, дав имя судьбоносному периоду в советской истории; «Оттепель», по правде сказать, ни разу даже не назвали. Что же касается того, что Эренбург был по происхождению евреем, то лишь «Литературная газета» мимоходом отметила «в ритмах и его поэзии и прозы <…> печально-лукавые интонации Шолом Алейхема»[1010]. Ни одно другое периодическое издание и на заикнулось о том, что Эренбург был еврей.

В мировой прессе попытались оценить творческий путь Эренбурга честнее. «Нью-Йорк Таймс» на первой странице подводила итоги его «долгой, насыщенной, бурной жизни». «Мало кто из советских писателей был так увешан наградами, мало кого так ругали за нарушение генеральной линии». А в передовой статье того же номера «Таймс» называла Эренбурга «мастером эзопова языка», указывая, что его очерки и написанные в последние годы воспоминания «сохранят политическое и нравственное значение многие годы после того, как большая часть его литературных произведений будет прочно забыта»[1011]. По мнению американского еженедельника «Ньюсуик» «он [Эренбург — Дж. Р.] был одной из самых выдающихся аномалий советского общества»[1012]. Английская газета «Манчестер гардиан» величала его «строителем моста между Востоком и Западом»[1013]. Французская «Ле Монд» называла «Фомой неверующим советской литературы», признавая за ним «нравственное мужество, редкое среди его современников»[1014]. Лондонская «Таймс», проявляя осведомленность и осторожность, подводила такой баланс: Эренбург «не только один из самых плодовитых и легко пишущих литераторов, но и чрезвычайно эффективный оратор (выступавший на русском и французском языках) с блестящим даром остроумной пикировки». Он не был «бунтарем в прямом смысле слова», но человеком, который нередко проявлял мужество — хотя отнюдь и не безрассудное, — когда дело шло о защите «широких горизонтов»[1015].

Правда, нашлись печатные издания, возродившие голословные обвинения. Так, Эдуард Крэнкшоу в статье, напечатанной в лондонской газете «Обсервер», утверждал, что Эренбург «активно участвовал в [сталинском — Дж. Р.] преследовании евреев» и «помогал Жданову устраивать гонения на тех русских, которые выказывали интерес к иностранным идеям»[1016]. Инсинуация эта побудила Айвора Монтегю, друга Эренбурга, написать в ответ, что «мелкотравчатые любители холодной войны, никогда не прощавшие ему [Эренбургу — Дж. Р.], что он пережил годы свирепой бури, клянут его даже в некрологах, обвиняя в проступках, для которых нет ни малейших доказательств, даже в подонках профессиональных фантазий»[1017].

Сегодня, когда рассеялись слухи и обвинения, легче видеть, насколько мужество и добрые дела Эренбурга перевешивают компромиссы в его жизни и творчестве, которые пришлись на эпоху диктатуры и террора. Несмотря на десятилетия вынужденного лицемерия, когда он «подвывал и лаял» — что исковеркало и уничтожило миллионы человеческих душ, — Эренбургу достало убежденности и стойкости, чтобы возрождать память о своем обреченном поколении. Вот это его враги не могли ему простить. Удивляясь никак не ожидаемому упорному противостоянию Эренбурга властям в пятидесятых и шестидесятых, один из советников Хрущева заметил: «Не тот он Эренбург, каким мы его знали в войну»[1018]. Но Эренбург был человеком куда более последовательным, чем его хулителям, западным и советским, хотелось его представить. «Если человек за одну жизнь много раз меняет кожу, почти как костюмы, — писал Эренбург в своих мемуарах, — то сердца он все же не меняет — сердце одно»[1019].

По всей Восточной Европе и Советскому Союзу поклонники Эренбурга искали у него совета и указаний. 4 сентября, в день похорон Эренбурга, «Нью-Йорк Таймс» опубликовала на первой полосе статью с сенсационным сообщением об обращении трехсот чехословацких писателей. Сытые по горло неосталинистскими репрессиями, «охотой на ведьм», организованной против всего сообщества писателей Чехословакии, они выражали свое возмущение и призывали целую когорту знаменитых литераторов, в том числе Артура Миллера, Джона Стейнбека, Альберто Моравиа, Жан-Поля Сартра, Бертрана Рассела, Гюнтера Грасса и Генриха Белля — прийти им на помощь. Что касается советских писателей, то тут чехам пришли на ум только четыре имени, принадлежащие людям достаточно известным и достаточно им сочувствующим, чтобы откликнуться — Александр Солженицын, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский и Илья Эренбург. Это обращение было предвестником злосчастной «Пражской весны» 1968 года, которую Илья Эренбург, без сомнения, поддержал бы[1020].

Наблюдая за тем, как большевики завладевали Российской империей, Эренбург в 1918 году писал: «Я не грущу о том, что памятник Александру III или Скобелеву будут эвакуированы в склады, но, увы! — на их место поставят „памятник революции“. Очевидно, — продолжал он, — ни российские троны, ни московские площади не могут пустовать. Трудно представить себе, что революционные истуканы будут лучше царских»[1021].

Только с горбачевскими реформами и провалом заговора захватить власть остатками сталинского аппарата в августе 1991 года большевистских истуканов постигла участь царских, которые они заменили. Эренбурга это не удивило бы. Всегда еврей, аутсайдер, Илья Эренбург не был ограничен своими противоречиями. Он был куда шире их.

Загрузка...