Годы с 1946 по 1953, когда Кремль развязал систематическую антисемитскую кампанию, называют «черными годами советских евреев». В 1946 году советская печать стала усиленно «прорабатывать» литературу на языке идиш за «проявление еврейского национализма». В январе 1948 года в Минске был убит Соломон Михоэлс. К концу года сталинский режим начал массированное наступление на еврейскую культуру. Были арестованы известные литераторы и поэты, пишущие на идиш, и закрыты еврейские культурные учреждения[672].
В своих мемуарах Эренбург характеризовал эти годы словами: «быть может, самые тяжелые в моей жизни»[673]. Многое в недоверии и враждебности, с какими стали относиться к нему на Западе в этот период, возникло потому, что он один из немногих членов Еврейского антифашистского комитета остался тогда невредимым. Его публичная деятельность не ограничивалась, однако, участием в конгрессах в защиту мира и поношением Запада. Он еще и пытался предостеречь советских евреев, предупреждая о грозившей им опасности, а также косвенно осудить режим за инициирование антисемитской кампании.
Весною 1947 г. три бывших участника еврейского партизанского движения, Александр Риндзинский, Шломо Коварский и Израиль Кроник, пригласили Эренбурга посетить Еврейский музей в Вильнюсе[674]. Эренбург охотно согласился и вместе с женой и друзьями, Овадием и Алей Савичами, поехал в Литву. Аля была дочерью раввина Якова Мазэ, знаменитого главного раввина московской еврейской общины до и после Октябрьской революции. Эренбурги и Савичи отправились в Вильнюс на купленном Эренбургом в Америке «Бьюике». А так как водить машину никто из них не умел, Эренбург воспользовался услугами бывшего военного шофера, которого знал со времен своей работы в «Красной звезде»[675].
По предложению бывших партизан Эренбург дважды выступал в Вильнюсе; первый раз — перед переполненным залом в Еврейском музее. Он говорил уклончиво, придерживаясь обычных советских штампов, о политике и своей поездке в Соединенные Штаты, хотя в отдельных случаях то и дело соскальзывал на войну и Холокост. Несколько дней спустя группа бывших вильнюсских и каунасских партизан устроила в честь Эренбурга банкет на частной квартире, где гостей потчевали еврейскими блюдами — фаршированной рыбой, кугелем, цимесом. Эренбург, который во время обеда не спускал с колен своего пуделя, держался намеренно сдержанно, хотя позволил себе говорить откровеннее, чем неделю назад. Поздравив гостеприимных хозяев с открытием музея, он счел нужным предостеречь их от чрезмерного ликования по поводу успехов, которых они на первых порах добились. Всю войну, сказал Эренбург, он был знаменит и всеми востребован, «но посмотрите, что со мной произошло», — напомнил он. После александровской статьи в апреле 1945 года, сказал Эренбург, «телефон у меня замолчал, почта перестала приходить, никто не нажимает кнопку дверного звонка. Пока вы будете нужны, двери музея будут открыты. Но если вы станете им не нужны, музей закроют»[676].
Тогда же, в Вильнюсе, Эренбург предложил передать в музей оригиналы документов, собранных для «Черной книги» — сотни писем и полученных из первоисточника свидетельств о нацистских зверствах. «Это письма о реках еврейской крови, — пояснил он. — Я сделал все, что было в моих силах, чтобы они увидели свет. К сожалению, опубликовать их оказалось невозможным». Эренбург поставил одно непременное условие: его устроители дают слово, что, если музей станут закрывать, все материалы вернутся к нему в Москву. Бывшие партизаны запротестовали: они не представляют себе, по какой причине могут закрыть музей. «Ну, кому-то может прийти в голову, — возразил им Эренбург, — что подобному музею место в Биробиджане, или, скажем, на Луне. Вот если такое случится, я хотел бы, чтобы материалы вернулись ко мне»[677]. Он настоял на подписании соответствующего соглашения, и три недели спустя один из партизан отбыл в Москву, чтобы забрать папки с документами.
Среди советских евреев Михоэлс стоял на недосягаемой высоте. После его убийства друг семьи Михоэлса сказал: «Перед чистками тридцать седьмого года необходимо было убить Горького, точно так же необходимо было убрать с дороги Михоэлса, чтобы начать сажать евреев»[678]. Хотя Михоэлс играл только на идиш, он был широко признан в театральном мире и его спектаклями «Тевье Молочник» и «Король Лир» одинаково восхищались и евреи, и неевреи. Ведущие члены Еврейского антифашистского комитета, Михоэлс и Эренбург как никто другой были готовы прийти на помощь спасшимся от нацистского геноцида. К ним обоим бесконечным потоком текли письма о масштабах постигших еврейство утрат, и они часто совещались друг с другом, как лучше на них откликнуться.
Михоэлс понимал, что у сталинского режима были скрытые мотивы терпеть его всеобщее признание. Однажды он сказал дочери, что его и Эренбурга используют как ширму; Кремль мог всегда ткнуть в них пальцем, коль скоро кто-нибудь на Западе подымет вопрос о притеснении евреев. И Михоэлс знал, что взят на мушку. Еще в 1946 году он начал получать письма с угрозами, а потому стал принимать кое-какие меры предосторожности: так, когда поздно вечером он шел выгуливать собаку, то, как правило, чтобы не быть на улице одному, звал с собою Переца Маркиша, жившего по соседству.
Но бесконечно оберегать себя Михоэлс не мог. В январе 1948 г. его как члена театрального отдела Комитета по Сталинским премиям послали в Минск — якобы для просмотра выдвинутой на премию постановки. Поздно вечером 13 января его вместе с критиком Владимиром Голубовым-Потаповым вызвали из гостиницы. Назавтра утром обнаружили их тела; оба были убиты или раздавлены машиной.
Свое соучастие в преступлении сталинский режим замаскировал пышными похоронами. Пришли тысячи людей, произносились официальные поминальные восхваления, давались обещания назвать театр и школу именем Михоэлса. Его дочери были убиты горем; они и представить себе не могли, что Михоэлс — жертва спланированного убийства, не могли не согласиться с предложенной версией, будто в смерти отца повинен несчастный случай[679].
Эренбург понял, что Михоэлса убили. Кампания против евреев, однако, еще не приняла открытый характер; никто не мог разгадать конечных намерений Сталина. Прошло несколько месяцев. В мае было создано государство Израиль. Советский Союз первым признал новое еврейское правительство, даже когда против него начались военные действия со стороны арабов. Сталин одобрил посылку — через Чехословакию — в Израиль необходимого оружия и оборудования. Хотя Эренбург не считал себя сионистом, он от души радовался поддержке Израиля со стороны Кремля. В заметке, подготовленной для газеты «Эйникайт», он выражал возмущение Англией, не порвавшей связи с арабами, удовлетворение созданием Израиля и его усилиями отстоять себя.
«Трагично рождение еврейского государства Израиль — акт о его рождении написан не чернилами — кровью. Корыстные и низкие джентльмены тщательно подготовили нападение. О, разумеется, как опытные преступники они умывают руки. Они готовят прочувствованные речи. Диккенс некогда хорошо описал гнусных ханжей и убийц с медоточивыми улыбками, но и Диккенс не мог предвидеть, до чего дойдут некоторые из его соотечественников <…>
Советское правительство тотчас признало новое еврейское государство. Это признание придает силы героям, которые теперь отстаивают Израиль от наемных легионеров.»[680]
Неделю спустя Эренбургу представилась уникальная возможность обратиться к московской еврейской общине. Смерть Михоэлса не была забыта, и 24 мая в Государственном Еврейском театре, который теперь носил имя Михоэлса, состоялось собрание его памяти. Одну из главных речей произнес Илья Эренбург. Он мог бы ограничиться простым похвальным словом, упомянув о деятельности Михоэлса в период войны, о его огромном сценическом таланте. Вместо этого Эренбург заговорил о том, что с каждым днем все больше тревожило еврейскую общину, демонстративно разделяя ее ненависть к антисемитизму, ее гордость достижениями еврейской культуры и озабоченность безопасностью государства Израиль. Речь эта была воплощением умения Эренбурга передать то, что было у него на душе, и в то же время остаться в пределах фразеологии, используемой в советской политике. «Я убежден, что в старом квартале Иерусалима, в катакомбах, где сейчас идут бои, — сказал в конце своей речи Эренбург, — образ Соломона Михайловича Михоэлса, большого советского гражданина, большого художника, большого человека, вдохновляет людей на подвиги…»[681].
Слушатели были поражены неприкрыто произраильскими высказываниями Эренбурга, сочтя их не только неожиданными, но и опасными по своей откровенности[682]. Впрочем, осуждение антисемитизма Эренбург адресовал не только непосредственным слушателям, а и власть предержащим, напоминая им, что антисемитизм — краеугольный камень фашизма и что, перенимая расизм у своего заклятого врага, сталинский режим предает им же самим заявленные идеалы. В этом, без сомнения, заключалась главная мысль его обращения; и это был тот предел, дальше которого в своих упреках советской власти он пойти не мог.
Шли месяцы, война на Ближнем Востоке продолжалась, и советскими евреями все сильнее владело желание выразить солидарность с Израилем в открытую. В сентябре в Москву была послана молодая функционерка израильской рабочей партии Голда Меир, впоследствии обретшая известность как премьер-министр Израиля. Тогда она возглавляла дипломатическую миссию в СССР. Израильтяне не ожидали, что московские евреи осмелятся демонстрировать свою любовь к Израилю в нескольких кварталах от Кремля. Но как только 3 сентября Голда Меир прибыла в Москву, у гостиницы «Метрополь» выстроились жаждавшие увидеть ее евреи. И к другим членам миссии подходили отдельные евреи, справлявшиеся о родственниках или вручавшие записки с приветствиями на древнееврейском языке.
11 сентября Меир и ее коллеги впервые посетили московскую Большую синагогу, чтобы присутствовать на субботней утренней службе. Когда они подошли к зданию, Меир отвели наверх — на места для женщин; мужчин, членов миссии, усадили на возвышении возле раввина. На виду у молящихся висели два деревянных щита: на одном было написано по-древнееврейски «Народ Израиля жив», на другом значилось по-русски: «Государство Израиль провозглашено 14 мая 1948 года». Когда кончилась служба, синагогу огласили мощные аплодисменты и крики «шалом» и «ура», длившиеся все время, пока израильтяне выходили на улицу. Но и там их встретила толпа, которая, не давая им тихо и незаметно удалиться, сопровождала их по улицам до самой гостиницы.
«Уставшие от напряжения, мы вернулись к себе в „Метрополь“ со смешанными чувствами, — вспоминал в своих мемуарах „Миссия в Москву“ первый секретарь миссии Мордехай Намир. — При всей радости, что судьба даровала нам такое воссоединение в нашими братьями, в глубине души нас не оставляло смутное чувство: мы подозревали, что бурное поведение евреев в синагоге перешло дозволенные в Москве границы и что мы стали участниками очень трагического события»[683].
Эренбург разделял тревогу Намира: соотечественники Эренбурга, московские евреи, вели себя чересчур восторженно, ничего хорошего это им не сулило, и он решил их предостеречь. Десять дней спустя в «Правде» появилась его знаменитая статья «По поводу одного письма». Долгое время эту статью приводили как свидетельство соучастия Эренбурга в сталинском разгроме еврейской культуры. Даже такой ветеран прессы как корреспондент Гаррисон Солсбери, хорошо знавший Эренбурга и писавший о нем с приязнью, считал, что эта статья послужила сигналом для начала пресловутой кампании «борьбы с космополитизмом» и что Эренбург «резко осуждал евреев, для которых их еврейская культура оказалась дороже советского национализма»[684]. Однако внимательное прочтение статьи в свете тех обстоятельств, в которых она была написана, приводит к иным выводам. Как показал оказанный Голде Меир прием, московские евреи, впавшие в эйфорию, распалили паранойю Сталина, и без того подозревавшего их в неверности. Эренбург понимал душевное состояние евреев, к которым принадлежал и сам. К тому же, насмотревшись на гитлеровские зверства, он всем сердцем радовался созданию государства Израиль. Но он знал, чем угрожает набирающий силу официальный антисемитизм, и знал, что советских евреев необходимо остеречь, напомнить, где они живут.
Статья Эренбурга — без малого 3500 слов — заняла в «Правде» добрую половину страницы. Как и в речи памяти Михоэлса, которую Эренбург произнес четыре месяца назад, он сумел, используя обычную советскую фразеологию, передать более тонкую и сложную главную мысль. Статья написана в форме открытого ответа на письмо — скорее всего, несуществующее — молодого немецкого еврея Александра Р., который бежал из Германии и всю войну сражался против нацистов во французском коммунистическом подполье. Вернувшись после войны в Мюнхен, он узнает, что из всей его семьи уцелел он один. Александр поступил в медицинское училище, где столкнулся с махровым антисемитизмом. «Убирайся отсюда, катись в Палестину!» — слышал он от многих своих соучеников. «Что делать, чтобы не дать повториться [нацистским — Дж. Р.] ужасам? — спрашивает Александр Р. Эренбурга. — Я никогда не был сионистом, но я начинаю верить в идею еврейского государства. Я жду ответа от вас — так как вы писатель в стране, в которую я всем сердцем верю». Эренбург начал ответ с напоминания читателям, что «Советское правительство первым признало новое государство <…> Но если я верю, в будущее Израиля, — продолжал Эренбург, — то на второй вопрос моего корреспондента, который спрашивает, является ли создание этого государства разрешением так называемого „еврейского вопроса“, я должен ответить отрицательно». И далее Эренбург явно указывает своим читателям, чего от них ждут: «…я знаю, что разрешение „еврейского вопроса“ зависит не от военных успехов в Палестине, а от победы социализма над капитализмом, от победы высоких интернациональных принципов, присущих рабочему классу, над нацизмом, фашизмом и расизмом <…> Октябрьская революция принесла свободу и равноправие всем гражданам советской страны, среди них и евреям. Одни из них считают своим родным языком русский, другие украинский, третьи еврейский, но все они считают советскую страну своей родиной, и все они горды тем, что они граждане той страны, где нет больше эксплуатации человека человеком».
Это — единственное использование слова «еврейский» (идиш) в статье Эренбурга, а потому несправедливо обвинять его в том, будто он подал сигнал к последовавшей ликвидации Еврейского антифашистского комитета и еврейских культурных учреждений. Более того, Эренбург по-прежнему клеймил антисемитизм, оставив самые страстные, самые красноречивые слова для дальнейшего разговора о том, как предрассудки и суеверия преследовали евреев многие века.
«Если бы завтра появился какой-нибудь бесноватый, который объявил бы, что все рыжие люди или все курносые подлежат гонению, мы увидели бы естественную солидарность всех рыжих или всех курносых. Неслыханные зверства немецких фашистов, провозглашенное ими и во многих странах осуществленное поголовное истребление еврейского населения <…> — родило среди евреев различных стран ощущение глубокой связи. Это солидарность оскорбленных и возмущенных».
И далее Эренбург впервые публично цитирует любимый им афоризм, сформулированный во время войны его другом Юлианом Тувимом: «Бывает двоякая кровь: та, что течет в жилах, и та, что течет из жил <…> Почему я говорю: „Мы, евреи“? Из-за крови». Антисемитизм существует, а потому, делает вывод Эренбург, по всем законам, нравственным и политическим, евреи имеют право на собственное государство, «корабль, ковчег, плот, на котором держатся люди, застигнутые кровавым потоком расизма и фашизма». Это уже давним давно было аксиомой сионистской философии. Эренбург даже согласен, в ответе своему корреспонденту, что, «может быть, при таких условиях Александру Р. ничего не остается, как обойти рогатки, расставленные различными наблюдателями, и пробраться в Израиль. Но если это будет разрешением личной драмы Александра Р., то это не может стать разрешением драмы евреев, живущих в различных странах, где властвуют деньги, ложь, предрассудки»[685].
Мордехай Намир считал статью Эренбурга «произраильской и антисионистской»[686]. В статье, в сущности, выражено подлинное уважение к Израилю и ненависть к антисемитизму. Она не является антисионистской в том смысле, что утверждает, будто Израиль не имеет права на существование или что преследуемые евреи не имеют нужды в «ковчеге»; она — антисионистская в тех пределах, в каких Эренбург напоминает советским евреям, что их родина — Советский Союз. Русский патриот и еврей, Эренбург понимал, что в условиях сталинского режима опасно выражать в открытую чувства преданности, даже просто поддержки другому государству.
Много лет спустя в откровенном разговоре с Менахемом Флаксером (автором перевода «Хулио Хуренито» и «Лазика Ройтшванеца» на идиш) Эренбург поведал ему, как была написана эта статья[687]. Сталин, сказал Эренбург, считал войну с Соединенными Штатами реальной возможностью. И хотя евреи героически сражались против Гитлера, они — поскольку, как считалось, у каждого еврея есть родственники в Америке, — могут, в случае вооруженного конфликта со Штатами, нарушить верность Советскому Союзу. Эренбург полагал, что Сталин собирался депортировать евреев в Сибирь в 1948 году, но члены Политбюро убедили его, что такая акция, проведенная почти сразу после нацистского геноцида, крайне оскорбит международное общественное мнение. Тогда Сталин решил расправиться с верхушкой еврейского сообщества — художниками, поэтами, учеными — с тем, чтобы навести страх на остальных. Эренбург также рассказал Флаксеру, что двое членов Политбюро, Л. М. Каганович и Г. М. Маленков, обратились к нему за помощью, убеждая в необходимости объяснить советским евреям, что их судьба непреложно связана с Советским Союзом.
В книге «Двадцать писем к другу» Светлана Аллилуева передает, какое настроение владело Сталиным в описываемое время. Ее воспоминания подтверждают рассказываемое Флаксером.
«В конце 1948 г. поднялась новая волна арестов. Попали в тюрьму мои тетки — вдова Павлуши, вдова Реденса, попали в тюрьму и все их знакомые. Арестовали и отца моего первого мужа — старика И. Г. Морозова. Потом пошла кампания против „космополитов“ и арестовали еще много народу.
Арестовали и Полину Семеновну Жемчужину — не убоявшись нанести такой страшный удар Молотову. Арестовали Лозовского, убили Михоэлса. Они все обвинялись в том, что входили в сионистский центр».
Когда Светлана сказала отцу, что нет никаких оснований обвинять ее бывшего свекра в сионизме, Сталин еще пуще разъярился. «Нет! Ты не понимаешь! — сказал он резко. — Сионизмом заражено все старшее поколение, а они и молодежь учат…»[688]
Эренбург уловил этот сдвиг в настроении Сталина, но его усилия оказались тщетными. Еврейское сообщество не вняло призыву к осторожности. Через несколько дней после появления статьи Эренбурга наступила Рош-ѓа-Шана[689], и московские евреи выказали израильтянам еще более восторженное отношение, чем две недели назад.
«Мы, конечно, ожидали, что нам окажут внимание, — вспоминал Намир, — но происходившее превзошло все, что мы могли бы вообразить. Несметная толпа приветствовала Голду Меир у дверей синагоги и не расходилась несколько часов, пока шла служба, чтобы проводить Меир по улицам столицы, крича „Следующий год в Иерусалиме“». Намир был ошеломлен. «Один человек <…> сказал нам: „Это наш ответ Эренбургу!“». Московские евреи не хотели знать никакого удержу — еще одна многолюдная демонстрация произошла неделю спустя в Йом Кипур[690]. Эренбург держался в стороне от израильтян. Через некоторое время после праздников он присутствовал на большом дипломатическом приеме в чешском посольстве, куда приехала и Голда Меир. Ральф Паркер, британский журналист левого толка, предложил ей познакомиться с Эренбургом. С ее согласия Паркер подошел к Эренбургу, который не стал отказываться, однако поставил условие: никаких разговоров на политические темы. Затея эта закончилась чуть ли не скандалом. Эренбург — по виду пьяный — стал с места в карьер стыдить Меир за то, что она не говорит по-русски. Паркер и Генри Шапиро вызвались переводить, одновременно пытаясь установить благожелательную атмосферу. Но хотя Шапиро опускал антиамериканские выпады Эренбурга, ничего из его стараний не получилось. Попрепиравшись с Голдой Меир минут десять, Эренбург ушел. Эренбург «произвел на нас тягостное впечатление, — подвел итоги этой встрече Намир, — впечатление человека, намеренно не желавшего говорить о еврейских делах — позиция, которая в силу того, что он был пьян, обнаруживалась особенно явно»[691].
Эренбург, скорее всего, не был пьян, как не был он враждебен, даже равнодушен к находившейся в Москве израильской миссии. Но он всегда, когда дело касалось Израиля, вел себя осмотрительно[692]. Той осенью он неоднократно предупреждал своих друзей, советуя держаться от израильтян на расстоянии, а встретив Голду Меир, специально постарался произвести дурное впечатление, избегая даже намека на внимание и интерес. Среди иностранных корреспондентов Ральф Паркер считался сексотом, и Эренбург, без сомнения, об этом знал; он никогда не вел серьезных разговоров в присутствии Паркера. И на этот раз он притворился пьяным и вел себя крайне грубо, чтобы быть уверенным: доноса Сталину, опровергающего его верность и извращающего его намерения, состряпать не удастся[693].
Несколько недель спустя на приеме в албанском посольстве Эренбургу выпал случай поговорить с Мордехаем Намиром откровеннее, и он без обиняков выразил свою озабоченность «еврейским вопросом». Из советских евреев не получится «алия», сказал Эренбург, и израильтянам не следует склонять их к сионизму. Эренбург несколько раз настоятельно повторил, что говорит «как друг» и что к его совету следует прислушаться. В противном случае, действия миссии вызовут гневную реакцию и у советского правительства, и у советских евреев, а это будет не на пользу государству Израиль.
Полина Семеновна Жемчужина, жена В. М. Молотова, тогда советского министра иностранных дел, вела себя отнюдь не осмотрительно. В тридцатые годы она возглавляла парфюмерную промышленность Советского Союза, позднее занимала пост министра рыбной промышленности. Встретив Голду Меир 7 ноября 1948 г. на дипломатическом приеме по поводу годовщины Октябрьской революции, она с трудом сдерживала свои чувства. «Я слышала, вы ходите в нашу синагогу, — обратилась она к Голде Меир на идиш. — Очень хорошо. Ходите туда почаще. Евреи хотят вас видеть». А когда Меир поинтересовалась, откуда она знает идиш, с гордостью ответила: «Ich bin a Yiddische Tochter»[694] — фразой, которую затем неоднократно повторила. Жемчужина расспрашивала Меир о жизни в Израиле, о пустыне Негев, об условиях существования в киббуцах. Прощаясь, она со слезами на глазах говорила: «Желаю, чтобы у вас там все было хорошо, и тогда всем евреям будет хорошо»[695]. Восторги и произраильские речи Жемчужиной обратили на себя внимание Сталина. Не прошло и двух месяцев, как она была арестована, сослана и только после смерти диктатора смогла вернуться в Москву.
Той же осенью параноический антисемитизм Сталина привел к гораздо худшим последствиям. Были арестованы десятки — может быть, сотни — еврейских писателей, включая Ицика Фефера, заместителя председателя Еврейского антифашистского комитета, Давида Бергельсона, Самуила (Шмуеля) Галкина, Льва (Лейба) Квитко. Вслед за этими арестами были закрыты профессиональные еврейские театры в Киеве, Минске, Москве и московское издательство «Дер Эмес». В январе наступление на «еврейский национализм» получило продолжение в кампании, нацеленной против «космополитизма» и интеллигенции еврейского происхождения.
Начиная с 28 января 1949 года, когда в «Правде» появилась статья, разоблачавшая «одну антипатриотическую группу театральных критиков», потоки злобной ругани захлестнули советскую печать. Почти все названные в статье критики были евреями. Эта статья, а вслед за ней сотни других, пестрела характерными антисемитскими выпадами. В них подчеркивалось, что евреи чужды русской культуре. «Какое представление может быть у А. Гурвича о национальном характере русского советского человека?» — задавался риторический вопрос. Евреев называли «безродными космополитами», «беспаспортными бродягами»[696].
В последних числах января был арестован Перец Маркиш. Почти сразу после ареста Маркиша Эренбург навестил его жену Эстер и детей — поступок, требовавший истинного мужества. Несколько дней спустя семья Маркиша была выслана из Москвы, куда вернулась лишь после смерти Сталина[697].
Эренбург отнюдь не был защищен от развернувшегося хода событий. В феврале 1949 года его перестали печатать, а в публиковавшихся статьях других авторов вычеркивали его имя. Хорошо знакомые сигналы! Каждую ночь Эренбург ждал ареста. Его друзья также опасались худшего. Многие звонили по телефону, но услышав его голос, бросали трубку. В конце марта некий высокопоставленный партийный деятель объявил тысячной аудитории, что «разоблачен и арестован космополит номер один, враг народа Илья Эренбург». Когда Эренбургу сообщили об этом на следующий день, он тут же написал письмо Сталину, излагая, в какое поставлен положение и прося одного — «чтобы кончилась неизвестность». Уже назавтра ему позвонил Маленков и его успокоил. Редакторы стали приглашать его снова и он возвратился на свою успешную стезю.
В этот период, как и прежде, Эренбург уцелел благодаря тому, что обратился непосредственно к Сталину. Знал ли Сталин о чинимых ему препятствиях или просто играл с ним, желая посмотреть, как он будет реагировать, — установить невозможно. Прошел всего год, как Эренбурга — по рекомендации самого диктатора — наградили Сталинской премией за роман «Буря»; сажать его в тюрьму было как-то не совсем удобно, но и оставлять на свободе в разгар кампании «борьбы с космополитизмом», казалось в равной мере странным. Источником причины, по которой Эренбурга не тронули, невольно был он сам. Как верно заметил Михоэлс, он и Эренбург служили ширмами; теперь остался только Эренбург, а в апреле 1949 года режиму необходимо было, — о чем Эренбург упоминает в своих мемуарах, — чтобы он появился на Конгрессе сторонников мира в Париже. Его попросили подготовить выступление и представить для просмотра. «Когда передо мной оказался белый лист, я начал писать о том, что меня волновало» — а именно о «расовой и национальной спеси». В своих мемуарах Эренбург старается создать впечатление, что эти его слова предназначались Кремлю — в предостережение против развернутой режимом «антисемитской» кампании. Однако, к удивлению Эренбурга, его вызвали в Кремль и, показав экземпляр составленной им речи, «отпечатанный на хорошей бумаге» (такой, на которой обычно печатали то, что давали на просмотр Сталину), похвалили. Против строк о расизме и шовинизме «на полях значилось „Здорово!“ Почерк показался мне мучительно знаком…», — завершает рассказ об этом эпизоде Эренбург[698].
Прибыв в Париж, Эренбург встретился со своими давними друзьями — Луи Арагоном и Эльзой Триоле. Они спросили о кампании «против космополитов», но Эренбург отвечать на их вопросы не мог. Он чувствовал, что заболевает; им владело только одно желание — вернуться домой, чтобы избежать выступления на Конгрессе. В ту ночь он ни минуты не спал. «Передо мной вставал Перец Маркиш таким, каким я его видел в последний раз. Я вспоминал фразы из газетных статей и тупо повторял: „Домой!“»[699]. Но несмотря на нервное истощение и депрессию, он выполнил задание. Он не раскрыл что случилось с Перецем Маркишем, с Соломоном Михоэлсом, с десятками друзей и знакомых, которые уже погибли или еще сидели по тюрьмам. Он не хотел просить политического убежища на Западе, оставив жену и дочь на расправу мстительным властям. Возможно, он и считал, что его слова о расизме требовали мужества, но увидев сталинское «Здорово!», понял, до какой степени его беззастенчиво используют. Как заметила Эстер Маркиш в своей книге «Долгое возвращение»: «Я просто не могу поверить, что человека столь проницательного и опытного, как Эренбург, можно было одурачить такой типично сталинской уловкой. Ведь никогда не было столько разговоров о демократии и правах, гарантированных конституцией, как в разгар чисток!»[700] В своих мемуарах Эренбург подчеркивал, каким несчастным чувствовал он себя в Париже, когда понял «какой ценой человек расплачивается за то, что он „верен людям, веку, судьбе“»[701]. Эти туманные высокие слова не могут скрыть того, что Эренбург и сам несомненно сознавал: его покорное служение режиму, в особенности, когда он, путешествуя, общался с иностранцами, было той ценой, которую он заплатил за то, что остался жив.
Но и в этих жесточайших обстоятельствах несвободы и принуждения, Эренбургу удавалось проявлять незаурядную независимость. Через три месяца после его командировки в Париж был закрыт вильнюсский музей, а его фонды распределены по разным архивам и культурным учреждениям Литвы. Бывшие партизаны не забыли данного Эренбургу слова: Израиль Кроник с приятелем отправился в Москву, везя два чемодана, набитые папками с материалами «Черной книги». Они отвезли их на квартиру Эренбурга. По воспоминаниям Кроника, Эренбург был очень бледен, с взъерошенными волосами. Только два года прошло с тех пор, как он приезжал в Вильнюс, но, стоя в передней, Кроник думал о том, как Эренбург состарился и что с ним что-то произошло[702]. После отъезда вильнюсцев Эренбург спрятал папки у себя в квартире, храня их в чулане без окон. Один из его друзей вспоминал, что еще в 1965 году видел эти папки у него под кроватью[703]. Когда Эренбург умер, власти попросили его вдову сдать их, но Любовь Михайловна заявила, что не знает, где они находятся[704].
Внешне Эренбург продолжал преуспевать. Он, как и прежде, разъезжал по конгрессам сторонников мира и публиковал ругательные статьи о Соединенных Штатах и их западных союзниках. Как только что избранный член Верховного Совета, он серьезно относился к своим обязанностям; время от времени он наезжал в Ригу, стараясь помочь своим избирателям с решением их проблем — получить жилплощадь, работу, возможность учиться в Москве.
Поездки Эренбурга в Европу проходили отнюдь не так гладко, как бы ему хотелось. Весною и летом 1950 года он побывал в Швеции, Бельгии, Швейцарии, Германии и Англии, и во всех этих странах сотрудники американских посольств пристально следили за его деятельностью, стараясь помешать этим вояжам «столь известного хулителя Соединенных Штатов». В Брюсселе, где Эренбург находился в апреле, его выступления были, в сущности, сплошной пропагандой — «едким и ироническим поношением Соединенных Штатов, которое он основывал на своем визите туда в 1946 году», как докладывали наблюдатели из посольства. К досаде посольства, послушать Эренбурга собралось около 1800 бельгийцев, толпа, «состоявшая вовсе не из обычных на таких сборищах экстремистски настроенных заурядных коммунистических оборванцев <…> Аудиторию составила чистая публика, а в королевской ложе в течение почти двухчасовой речи Эренбурга сидела вдовствующая королева Бельгии Елизавета». Елизавета вскоре дружески приняла Эренбурга у себя. У них оказалась общая страсть — к цветам, и на протяжении нескольких последующих лет королева посылала Эренбургу редкие луковицы и семена для цветника, который он разбил на своей даче. Из Бельгии Эренбург попытался попасть во Францию и Италию, но в обеих странах ему отказали в визе. А когда в аэропорту «Ле Бурже» под Парижем он «попросил разрешения задержаться в Париже на двадцать четыре часа, Министерство внутренних дел распорядилось его из аэропорта не выпускать» — небывало жестокое обращение с кавалером ордена Почетного легиона[705].
Три недели спустя, в июле, Эренбург пережил совсем иной и более бурный прием в Лондоне. Неожиданно ему дали визу, и он смог выступить на грандиозном митинге «за мир», который состоялся на Трафальгарской площади. А затем он оказался втянутым в незапланированную пресс-конференцию, где его ожидала толпа журналистов. Четыре года назад, в Соединенных Штатах, когда представители американской прессы засыпали его вопросами, он легко находил на них ответы. Но в 1950 году слишком многое о событиях внутри Советского Союза начало просачиваться наружу — выглядя, увы, правдой. В своих мемуарах Эренбург не преминул отметить, что «зал был набит журналистами и вели они себя настолько вызывающе, что меня бросило в пот»[706]. Только что разразилась Корейская война, и без малого двести журналистов, явившиеся на пресс-конференцию, меньше всего были настроены на легкую пикировку. Анатолию Гольдбергу, присутствовавшему там от Би-Би-Си, запомнилось, как Эренбург «в течение двух часов доблестно держал оборону, увертываясь от одних вопросов и парируя другие контрвопросами, спасаясь полуправдой и туманными двусмысленными ответами, но отчаянно стараясь избежать прямой лжи». Правда, в одном случае искусно отбиться оказалось невозможным. Эренбурга спросили о судьбе Давида Бергельсона и Ицика Фефера, которых — не без основания — считали арестованными. Эренбург ответил, что два года ни того, ни другого не встречал, правда, и раньше, поскольку его близкими друзьями они не были, виделся с ними лишь изредка — и это, по существу, было правдой. Однако затем он добавил тонкую ложь, которая, как это воспринял Гольдберг, «была намеренно преподнесена так, чтобы прозвучать правдой <…> „Если бы с ними произошло что-нибудь дурное, — заверил по-французски Эренбург, — я бы об этом знал“»[707]. Что и говорить, поскольку перспектива просить политического убежища в Англии его не устраивала, у него не было иного выбора, как помогать камуфлировать устроенный сталинским режимом погром и отводить подозрения от того, какова истинная цена жизни и смерти в Советском Союзе.
Таким поведением Эренбург обеспечивал себе благосклонность режима и по-прежнему оставался у него в чести. В январе 1951 года было публично отмечено шестидесятилетие Эренбурга. «Литературная газета» не пожалела места, воздавая ему хвалы[708]. Союз писателей устроил торжественный прием и выставку его произведений; зал с экспозицией дополняли экспликации о его творчестве. На этом вечере ему был вручен орден Трудового Красного знамени — одна из высших наград в Советском Союзе. Эренбург обратился к собравшимся на чествовании с благодарственной речью, он знал, как надо выразить свою признательность:
«Мне хочется от всего сердца поблагодарить человека, который помог мне, как всем нам, написать многое из того, что мною написано, и который поможет написать то, о чем я мечтаю. Этот человек был со мной на фронте, и на шумных митингах, посвященных защите мира, и в тишине ночной комнаты, когда я сижу перед листом бумаги. Благодаря его, я благодарю и наш великий народ»[709].
Не впервые Эренбург опускался до подобострастной лести, играя на слабости Сталина к напыщенным комплиментам. Впрочем, в Советском Союзе это было общим явлением — так вели себя все, даже те, кто отстаивал свою нравственную независимость. Осип Мандельштам, заклеймивший Сталина в нескольких своих стихотворениях, в 1937 году пытался спасти себе жизнь созданием «Оды Сталину». Анна Ахматова в отчаянной попытке вызволить сына из исправительно-трудового лагеря в 1947 году написала цикл «Слава миру».
Отдавая и далее дань заслугам Эренбурга, Секретариат Союза писателей в связи с юбилеем постановил издать собрание его сочинений. Такое издание всегда весьма важно для советского писателя, поскольку означает крупные гонорары. Эренбург смог построить себе небольшую дачу в московском пригороде, Новом Иерусалиме, расположенном к северу от столицы и на значительном расстоянии от Переделкина, где находились летние резиденции знаменитых писателей (и где у него тоже была дача, которую он утратил в 1940 г.). За редкими исключениями Эренбург не жаловал своих коллег по Союзу писателей и намеренно выбрал для своей дачи участок подальше от мест, где жили они.
С изданием своего собрания сочинений Эренбург, однако, порядком «намучился»[710]. Рецензенты, назначенные Союзом писателей, тщательно изучали каждую написанную им страницу в поисках «криминала». «Буря» появилась до разрыва Тито со Сталиным; там, сказали Эренбургу, имелись «явные восхваления этого шпиона, врага югославского народа». И де Голль был теперь «англо-американским протеже и врагом французского народа»[711]. Другой рецензент высказывал недовольство романом «Не переводя дыхания»: атмосфера в стране, как это подавалось в книге, была «слишком мрачной»; Пастернак не пользовался в тридцатых годах такой большой популярностью, как это выходит по Эренбургу. Еще следовало убрать две фамилии людей, которых с тех пор разоблачили как «врагов народа», а абзац, где говорится о положении кулаков, нуждался в исправлениях — «в таком виде он мог вызвать к ним сострадание»[712].
Но особенно резали этим читателям глаза еврейские имена и еврейские темы. Прочитав «Бурю», один из рецензентов ставил Эренбургу в вину, что он, видимо, неспособен «найти героев-патриотов украинцев» и что Киев от нацистов защищают у него одни евреи[713]. Другой рецензент не погнушался сосчитать, сколько в «Дне втором» и в «Не переводя дыхания» героев евреев. «В обеих книгах, написанных о русском народе <…> непомерно много фамилий лиц не коренных национальностей». Затем давался список в семнадцать фамилий из первой книги и в девять из второй, все явно еврейские[714].
Эренбург энергично возражал против такого рода изучения его текстов. Его книги выходили во многих изданиях и было бы унизительно переиздавать их со столь явными изменениями. Что же касается слишком большого числа еврейских имен, то по поводу этой проблемы Эренбург не мог удержаться, чтобы не спросить: «А что делать с фамилией, которая стоит на титульном листе?»[715].
Переписка тянулась два года, требования рецензентов все больше тяготили Эренбурга. В конечном итоге за три года, с 1952 по 1954, собрание вышло. Сталин умер в марте 1953 г., а Эренбургу все еще приходилось вести переговоры по поводу текстов. Пять недель спустя он категорически отказался вносить еще какие-либо изменения[716]. Со смертью Сталина отпала необходимость плясать под дудку советских бюрократов от культуры.
Эренбург продолжал свою деятельность от имени Движения сторонников мира. Осенью 1951 г. он вместе с Пабло Нерудой отправился на месяц в Китай, где они вручили вдове Сун Ятсена Сталинскую премию «За укрепление мира». Годом позже, в декабре 1952 г., Кремль объявил следующих лауреатов этой премии, в числе которых был и Эренбург. До тех пор эту награду приберегали исключительно для иностранных коммунистов или попутчиков, таких как Ив Фарж или Поль Робсон, чьи усилия, весьма полезные для советской пропаганды, заслуживали признания. Эренбург был первым советским гражданином, удостоившимся премии «За укрепление мира». Фотографии семи лауреатов, включая Эренбурга, украсили верхнюю половину первой страницы «Правды» и «Литературной газеты». «В своих острых памфлетах, так же, как в романе „Девятый вал“, — гласило правительственное сообщение, — Эренбург разоблачил ничтожность и внутреннюю пустоту американских претендентов на мировое господство»[717]. Однако время, на которое пало награждение, было смутным. Четыре года назад, зимою 1948–1949 гг., Кремль арестовал ведущих представителей еврейской культуры. Никто не знал, какая их постигла судьба, хотя среди них были высоко чтимые писатели. В тюрьме находилась и Л. С. Штерн, выдающийся биолог, первая женщина, избранная членом Академии наук. Она входила в Еврейский антифашистский комитет, как входил в него и С. А. Лозовский, бывший заместитель министра иностранных дел, также арестованный.
В этом деле тень падает на Фефера за ту роль, какую он сыграл на процессе. Фефер состоял осведомителем и будучи арестован, дал показания против остальных еврейских писателей. Поэт Самуил Галкин сообщил, что видел его на «очной ставке», устроенной ему с Фефером следователем. От Фефера остался «скелет с бородой» — все, что Галкин смог о нем сказать[718]. Между маем и июнем 1952 г. состоялся закрытый процесс. На скамье подсудимых сидело пятнадцать обвиняемых. Единственным свидетелем обвинения среди них выступал Фефер. Формально им инкриминировался тайный сговор — захватить земли Крыма для евреев, лишившихся прежнего места жительства в ходе войны. Действительно, по инициативе Фефера, поддержанной, среди прочих, Михоэлсом, члены комитета обращались к Сталину с просьбой поставить вопрос о предоставлении части Крыма советским евреям, которые не могли вернуться на Украину или в Белоруссию. Возможно, идея эта была политически наивной, но она не содержала и намека на намерение создать в Крыму «сионистскую базу» для последующего расчленения Советского Союза, как утверждал на процессе Фефер. Эренбург, вышедший из Еврейского антифашистского комитета в 1944 году, никакого участия в инициативе по созданию в Крыму автономной еврейской области не принимал. Его отказ поддержать этот проект, по мнению одного бывшего агента КГБ, «спас ему жизнь и положение»[719]. Закрытый процесс закончился вынесением смертного приговора всем обвиняемым, кроме Л. С. Штерн (ее на пять лет отправили в ссылку) и Соломона Брегмана, который потерял сознание на суде и так и не пришел в себя (он умер в тюремной больнице в январе 1953 г.). Все остальные были тайно расстреляны ночью 12 августа 1952 года — дата, отмечаемая как «ночь казненных поэтов».
Следующей расправы не пришлось долго ждать. В ноябре 1952 г. четырнадцать руководителей чешской компартии — из них одиннадцать евреев — предстали перед судом по обвинению в заговоре против коммунистического строя в странах Восточной Европы. Главным обвиняемым был Рудольф Сланский, бывший глава компартии Чехословакии. Давний друг Эренбурга, Владимир Клементис, министр иностранных дел Чехословакии в 1945–1948 гг., также оказался на скамье подсудимых. Слова «сионистские проходимцы» встречались в обвинительном заключении чуть ли не через строку, а прокуроры особенно напирали на еврейское происхождение большинства подсудимых, в прошлом заслуженных членов коммунистической партии, беззаветно преданных Сталину. Пока шел процесс, газеты и радио Восточной Европы и Советского Союза во всю клеймили Сланского и его «подельников», неизменно повторяя антисемитские издевки, которыми были пересыпаны речи прокуроров. Бухарестское радио в типичной передаче вещало: «У нас тоже есть преступники в нашей среде и уничтожить их наш долг»[720]. Через неделю после окончания процесса Сланский и десять его товарищей были повешены, их тела кремированы, пепел развеян вдоль шоссейных дорог.
Но на этом замыслы Сталина не кончались. Чудовищная драма близилась к своей кульминации.
13 января 1953 г. в двух передовицах на первой странице газеты «Правда» сообщалось об аресте девяти врачей, «ставивших своей целью, путем вредительского лечения, сократить жизнь активным деятелям Советского Союза». Арестованные обвинялись в убийстве А. А. Жданова и А. С. Щербакова — которые, как до тех пор считалось, умерли естественной смертью — и в умысле убить целый ряд крупных военачальников Советской армии, находившихся под их медицинским надзором. «Все эти врачи-убийцы, ставшие извергами человеческого рода», были завербованы американской разведкой по наводке «известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса». Это сообщение ТАСС появилось ровно через пять лет после убийства Михоэлса[721].
В середине двадцатого века Кремль воскрешал клеветнический вымысел о злодеях-евреях, норовивших изводить ядом своих врагов. Советское общество охватила паника. Врачам, прежде всего врачам евреям, перестали доверять. «Все повторяли, в больницах ад, — писал, оживляя в памяти те дни, в своих мемуарах Эренбург, — многие больные смотрят на врачей как на коварных злодеев, отказываются принимать лекарства». Знакомый рассказал Эренбургу о женщине-враче, которой «пришлось весь день глотать пилюли, порошки, десять лекарств от десяти болезней — больные боялись, что она „заговорщица“»[722].
По всей стране началась всеохватывающая антисемитская кампания. Из университетов отчисляли студентов-евреев, выпускников медицинских вузов, евреев по национальности, загоняли в самые отдаленные районы, многих специалистов вынуждали уходить с работы. В лагерях заключенных-евреев подвергали наказаниям — так, ни за что. С каждым днем Эренбург все явственнее ощущал, что почва колеблется у него под ногами. Надежде Мандельштам, встретившей его тогда, он сказал: «Я готов ко всему»[723].
О настроении в стране Эренбург был много лучше осведомлен, чем большинство его соотечественников. После сообщения ТАСС о «деле врачей», он получал письма пачками; каждое было криком боли и страха перед растущей антисемитской истерией:
«Мне тридцать два года, — писала ему одна москвичка. — Я родилась в Москве. Я не знаю другого отечества. Я не знаю другого строя. Я даже ни разу не выезжала из Москвы.
Мои родители, которые за месяц до войны поехали в Минск повидать мою сестру, были там зверски убиты. Мой муж погиб под Сталинградом. Я тогда была беременна, но не покидала Москву всю войну и работала, сколько хватало сил.
У меня одиннадцатилетний сын, которого я подымаю сама. И вот несколько дней назад, его соученики загнали его в уборную и с криками: „Получай, жид! Так их всех!“ избили. Что же это происходит?
Неужели вы обо всем этом не знаете? Неужели вы не можете рассказать об этом соответствующим властям?
На работе <…> я сижу в комнате еще с двадцатью товарищами. Я единственная еврейка. Последнее время со мной никто не разговаривает. Уборщица всем наливает чай, но меня обносит, и никто не обращает на это внимания.
Моего сына избили. Он два дня пролежал в постели, но в школе никто не принял никаких мер, никто даже не сказал ребятам, как надо, а как не надо поступать.
Кто же вы? Почему вы молчите? Вы — продажная душа или вы честный человек?
Я хотела прийти поговорить с вами, но раздумала. Я боюсь, я не доверяю вам»[724].
В большинстве полученных Эренбургом писем его просили заклеймить арестованных врачей как предателей. Один из корреспондентов проклинал Израиль — эту «военную базу американского империализма», соглашаясь с тем, что среди советских евреев есть такие, «кто способен совершить гнуснейшее преступление — покуситься на жизнь руководителей советского правительства — за доллары и фунты». Он заклинал Эренбурга «сказать всему советскому народу, всему миру, что мы, советские граждане, советские трудящиеся евреи, не имеем ничего общего с группой подлых буржуазных националистов»[725]. Легко, увы, понять, что побуждало простых евреев писать эти отчаянные письма. Одни верили официальным обвинениям, другие понимали, что сообщение в «Правде» было частью более обширного замысла. И все искали путей, как защитить себя.
В этой атмосфере умопомрачения и смуты Эренбурга наградили Сталинской премией «За укрепление мира», что подтверждало высказанное Михоэлсом: их обоих, Эренбурга и Михоэлса, Кремль использовал, чтобы маскировать официальный антисемитизм. За несколько дней до церемонии вручения премии высокопоставленный чиновник попросил Эренбурга в ответной речи сказать несколько слов о «врачах-преступниках». Эренбург отверг это предложение наотрез, заявив, что готов отказаться от премии. 27 января 1953 года церемония все же состоялась; она проводилась в Свердловском зале Кремля. Эренбургу в этот день исполнилось 62 года. Несколько его личных друзей, включая Луи Арагона и Анну Зегерс, выступили с поздравительными речами. Ни Сталин, ни другие члены Политбюро на церемонии не присутствовали. Премии мира претендовали на выражение гуманных чувств, присутствие же высоких государственных лиц выявило бы фальшь подобных притязаний.
Эренбург произнес краткую речь: но от того, что он говорил, у слушавших его холодок побежал по коже. «На этом торжестве <…> я хочу вспомнить тех сторонников мира, которых преследуют, мучают, травят и убивают. Я хочу сказать про ночь тюрем, допросов, суды — про мужество многих и многих»[726]. Любовь Михайловна, находившаяся в зале, потом сказала мужу, что когда он упомянул о тюрьмах, «люди, сидевшие рядом с нею, замерли»[727]. Назавтра речь Эренбурга появилась на первой полосе газеты «Правда»; только к словам о преследованиях, дабы советские читатели не сделали нежелательных выводов, было сделано многозначительное добавление — «силами реакции». В тот же день из американского посольства полетела докладная в Вашингтон: речь Эренбурга «можно отнести к „делу врачей“»[728].
Но самое страшное было еще впереди. В своих мемуарах Эренбургу пришлось говорить об этом уклончиво, даже загадочно:
«События должны были развернуться дальше. Я пропускаю рассказ о том, как пытался воспрепятствовать появлению одного коллективного письма. К счастью, затея, воистину безумная, не была осуществлена. Тогда я думал, что мне удалось письмом переубедить Сталина, теперь мне кажется, что дело замешкалось и Сталин не успел сделать того что хотел. Конечно, эта история — глава моей биографии, но я считаю, что не настало время об этом говорить…»[729]
В конце января на дачу к Эренбургу приехали двое видных советских деятелей — историк Исаак Минц и один из редакторов «Правды» М. Маринин (подлинное имя — Яков Семенович Хавинсон); оба — евреи по национальности. Они предложили Эренбургу подписаться под «открытым письмом», адресованном Сталину, которое должно было появиться в «Правде». В письме говорилось, что «дело врачей» вызвало грозные чувства и, чтобы спасти советских евреев от «народного гнева», подписавшиеся — все они были евреями — просят Сталина отправить советских евреев в Сибирь и Биробиджан, где их расселят и защитят.
Эренбург подписать письмо отказался и выпроводил незваных гостей из дома. Но Минц и Маринин не унялись.
Несколькими днями позднее они заявились на московскую квартиру Эренбурга, настаивая, чтобы он поставил свою подпись под письмом Сталину. Теперь Эренбургу стало ясно, что они действуют не по собственному почину, что эта «инициатива» знаменует новый зловещий поворот в «деле врачей». Он снова ответил отказом, но принялся обдумывать, какие действия мог предпринять.
Эренбург принадлежал к той горстке знаменитых советских евреев, к которым приходилось обращаться лично и с глазу на глаз. С остальными поступали иначе. Писателя Вениамина Каверина просто вызвали в редакцию «Правды», где те же Минц и Маринин понуждали его подписать «открытое письмо», уверяя, что содержание якобы одобрено Эренбургом. Каверин не поддался. «Я не могу подписывать, не подумав» — заявил он обоим «инициаторам». Из редакции «Правды» он прямиком направился к Эренбургу, от которого услышал, что его старший друг отнюдь не сочувствует затее с так называемым «открытым письмом». Оба понимали, что подписи под подобным документом, навсегда лишали их доброго имени, и оба боялись, что их подписи вполне могут появиться и без их на то разрешения.
Пока Эренбург и Каверин ждали, каков будет следующий шаг высоких сфер, десятки других деятелей культуры, евреев по национальности, были вызваны скопом в общий зал, где от них потребовали подписаться под таким же письмом. Поэт Маргарита Алигер сидела там рядом с Василием Гроссманом. Запуганные, оба они подписали. Покидая собрание, Гроссман, убитый и растерянный, не переставал твердить: «Я должен поговорить с Эренбургом»[730].
Однако режиму требовалось согласие Эренбурга. Однажды вечером — когда на улице Горького у него как раз были Овадий и Аля Савич — его вызвали в редакцию «Правды», где главный редактор Дмитрий Шепилов настоятельно убеждал его подписать «открытое» письмо. Эренбург остался тверд: наотрез отказавшись, он решился на беспрецедентный поступок, граничащий с вызовом — сел за машинку и напечатал собственное обращение к Сталину, настаивая, чтобы Шепилов передал его в Кремль.
Пока Эренбурга обрабатывали в «Правде», Любовь Михайловна позвонила Ирине Эренбург и Вениамину Каверину, сообщив им, что произошло. Ирина и Каверин с женой немедленно приехали на улицу Горького; вместе с Савичами они в тревоге ждали возвращения Эренбурга. Глубоко за полночь, испуганный и подавленный, он появился в дверях. По свидетельству Али Савич, таким она его никогда не видела; «потрясенный, мертвенно-бледный, пришибленный» — вот те слова, какие она употребила. В руках он держал экземпляр напечатанного на машинке своего письма к Сталину[731].
Илья Эренбург и Вениамин Каверин были не единственными, кто отказался содействовать своими подписями чинимому Сталиным погрому: генерал-майор Яков Крейзер, кавалер многих орденов, герой, руководивший советскими войсками при освобождении Крыма от немецких захватчиков, и Марк Рейзен, прославленный певец, солист Большого театра, также из принципиальных соображений отказались подписать пресловутое письмо. Но только Эренбург отважился возразить Сталину. Он знал, что прибегать к нравственным доводам бессмысленно. Поэтому в своем письме он, ссылаясь на свой опыт эмиссара в среде западной интеллигенции и европейских компартий, объяснял, как такая акция против советских евреев подорвет престиж Кремля и его политическое положение. Только так можно было писать Сталину, и шаг этот требовал глубочайшего понимания обстановки и мужества. Вот текст этого письма:
«Дорогой Иосиф Виссарионович,
я решаюсь Вас побеспокоить только потому, что вопрос, который я не могу сам решить, представляется мне чрезвычайно важным.
Тов. Минц и тов. Маринин сегодня ознакомили меня с текстом письма в редакцию „Правды“ и предложили мне его подписать. Я считаю моим долгом поделиться с Вами моими сомнениями и попросить Вашего совета.
Мне кажется, что единственным радикальным решением еврейского вопроса в нашем социалистическом государстве является полная ассимиляция, слияние людей еврейского происхождения с народами, среди которых они живут. Я боюсь, что выступление коллективное ряда деятелей советской культуры, объединенных только происхождением, может укрепить националистические тенденции. В тексте письма имеется определение „еврейский народ“, которое может ободрить националистов и людей, еще не понявших, что еврейской нации нет.
Особенно я озабочен влиянием такого „Письма в редакцию“ на расширение и укрепление мирового движения за мир. Когда на различных комиссиях, пресс-конференциях ставился вопрос, почему в Советском Союзе больше нет школ на еврейском языке или газет, я неизменно отвечал, что после войны не осталось очагов бывшей „черты оседлости“ и что новые поколения советских граждан еврейского происхождения не желают обособляться от народов, среди которых они живут. Опубликование письма, подписанного учеными, писателями, композиторами, которые говорят о некоторой общности советских евреев, может раздуть отвратительную антисоветскую пропаганду, которую теперь ведут сионисты, бундовцы и другие враги нашей Родины.
С точки зрения прогрессивных французов, итальянцев, англичан и т. д., нет понятия „еврей“ как представитель национальности, там „еврей“ понятие религиозной принадлежности, и клеветники могут использовать „Письмо в редакцию“ для своих низких целей.
Я убежден, что необходимо энергично бороться против всяческих попыток воскресить или насадить еврейский национализм, который при данном положении неизбежно приводит к измене Родине. Мне казалось, что для этого следует опубликовать статью или даже ряд статей, в том числе подписанных людьми еврейского происхождения, разъясняющих роль Палестины, американских буржуазных евреев и прочих. С другой стороны, я считал, что разъяснение, исходящее от редакции „Правда“ и подтверждающее преданность огромного большинства тружеников еврейского происхождения Советской Родине и русской культуре, поможет справиться с обособлением части евреев и с остатками антисемитизма. Мне казалось, что такого рода выступления могут сильно помешать зарубежным клеветникам и дать хорошие доводы нашим друзьям во всем мире.
Вы понимаете, дорогой Иосиф Виссарионович, что я сам не могу решить эти вопросы, и поэтому я осмелился написать Вам. Речь идет о важном политическом акте, и я решаюсь просить Вас поручить одному из руководящих товарищей сообщить мне — желательно ли опубликование такого документа и желательна ли под ним моя подпись. Само собой разумеется, что, если это может быть полезным для защиты нашей Родины и для движения за мир, я тотчас подпишу „Письмо в редакцию“.
С глубоким уважением
Илья Эренбург.»[732]
Сталин намеревался выполнить свой план до конца. В Сибири и Биробиджане для высылаемых евреев построили бараки. В больших городах составили по районам списки евреев с указанием местожительства. Поэт Иосиф Бродский вспоминал, как его отец, служивший в одной из ленинградских газет, вернулся с работы подавленный и чуть ли не плача: в тот день он видел текст «открытого письма» готовым к печати. Среди прочих под ним стояла и подпись Эренбурга; режим не постеснялся сыграть на его добром имени, с его согласия или без[733][734]. Механизм был отлажен, ждали слова вождя, чтобы его запустить. Эренбург попытался остановить процесс. Во всяком случае, после того как его письмо ушло к адресату, сбор подписей прекратился. Организаторы кампании сообразили, что до ответа Сталина — того или иного, — им нельзя добиваться согласия еще неохваченных жертв.
Но тут вмешалось Провидение. У Сталина произошло кровоизлияние в мозг, и 5 марта 1953 г. он умер. Не прошло и месяца после его похорон, как «дело врачей» было публично дезавуировано. Семь из девяти врачей вышли на свободу; двое умерли под пытками.
Возымело ли письмо Эренбурга какое-то действие на Сталина, сказать невозможно. Заставило ли оно диктатора задуматься или изменить решение? Был ли последний приказ отложен на тот момент, а тут тиран умер и его убийственный замысел потерпел крах? На эти вопросы история не дает ответа. Но то, что в письме Эренбурга проявился его гений дипломата и политика — не вызывает сомнения. Напомнив Сталину о политических фактах, о политических последствиях его умысла, Эренбург с почтением и благоговением, как и положено вассалу обращаться к своему феодальному владыке, изъявил готовность подписаться под письмом, коль скоро Сталин того потребует. Однако Сталин знал, что Эренбург трижды отказался поставить свою подпись под пресловутым письмом и что только Эренбург предпринял и следующий шаг — написал ему, выражая протест. Этим жестом Эренбург ясно давал Сталину — и себе самому — понять, что есть предел верноподданности. За этот брошенный диктатору вызов его вполне могли расстрелять. Но смерть Сталина положила конец долгому кошмару — кошмару, который длился четверть века. Вопреки столь многим неблагоприятным обстоятельствам и вопреки столь многим врагам Эренбург не погиб. Он остался жив[735].