Глава 17 Эренбург и диссидентство

Эренбург не был диссидентом. Многолетний депутат Верховного Совета, осыпанный государственными наградами писатель, без конца выезжавший в Европу с официальными поручениями, Эренбург до конца своей жизни находился на привилегированном положении. Даже в самый пик борьбы за опубликование книги «Люди, годы, жизнь» ему и в голову не приходило переправить главы шестой части на Запад, чтобы натянуть нос цензорам.

При этом Эренбург общался со многими писателями и общественными деятелями, активно поддерживавшими и воодушевлявшими движение за права человека. Еще в 1957 году состоялось его знакомство с Фридой Вигдоровой, с которой они вместе занимались делом группы студентов, попавших в немилость к властям по политическим причинам, и помогали восстановиться на работе несправедливо уволенному учителю из г. Гродно. Фриду Вигдорову часто называют «первой диссиденткой» в связи с ее выступлениями в защиту молодого поэта Иосифа Бродского.

Двадцатитрехлетний поэт Иосиф Бродский, который в профессиональных кругах имел прочную репутацию мастера стиха и поэтического перевода, в декабре 1963 года подвергся аресту по обвинению в «тунеядстве»[943][944]. Хотя Бродский не закончил среднюю школу, он самостоятельно выучил польский и английский языки, и его переводы метафизических поэтов, в частности Донна, оценивались очень высоко.

Фрида Вигдорова понимала, что режим нацелился покарать Бродского за независимый образ жизни, использовав суд над ним для устрашения молодежи. Она отправилась на процесс, происходивший в феврале — марте 1964 года, и сидя в зале суда, отважно вела стенографическую запись всего заседания — запись, которая, потом попав на Запад, привлекла внимание мировой общественности к возмутительному характеру этого дела. Стенограмму заседания Вигдорова показала Эренбургу, советуясь с ним, как лучше вести дальнейшие хлопоты. Благодаря ее усилиям в защиту Бродского выступили три лауреата Ленинской премии — Дмитрий Шостакович, Самуил Маршак и Корней Чуковский. Эренбург также подписал соответствующее обращение. Хотя эти протесты не помешали осудить Бродского и приговорить его к пяти годам ссылки в Архангельскую область, на север, через полтора года ему разрешили вернуться в Ленинград. Международное общественное мнение и мнение внутри страны сыграли свою роль, изменив обычный ход дела такого рода[945].

Эренбург также принял участие в Кирилле Успенском, первом из членов Союза писателей, арестованном после смерти Сталина. Успенский подружился с группой молодежи (куда входил и Иосиф Бродский), собиравшейся у него на дому и обсуждавшей политические вопросы. Автор нескольких книг, ветеран, служивший после войны в военной разведке в Вене, Успенский пользовался большим влиянием в художественной и литературной среде, охотно ссужал друзей и знакомых малодоступными книгами и побуждал молодежь относиться критически к правительству, да и обществу в целом. Затесавшийся в круг Успенского «стукач» сообщил о нем властям, и 19 июня 1960 г. Успенский был арестован в Ленинграде. Узнав об этом, Эренбург вместе с Александром Твардовским и еще одним писателем, Юрием Домбровским, ходатайствовал за Успенского, которого, в конце концов, 31 июля 1964 г. освободили — за год до истечения срока по приговору. Досрочное освобождение Успенский относил на счет умелого вмешательства в его судьбу трех названных писателей.

* * *

В начале шестидесятых самиздат приобрел новое качество — все шире стала распространяться насыщенная политикой литература. С освобождением из Гулага миллионов политических заключенных неизбежно появились такие писатели как Солженицын, Гинзбург, Шаламов, не говоря о других, — писателей, подробно рассказывающих о своем лагерном опыте. Солженицыну удалось напечатать «Один день Ивана Денисовича» в Москве. Евгения Гинзбург передала свои воспоминания на Запад, где опубликование ее книги возбудило огромный интерес к судьбе советских женщин, оказавшихся в тюрьмах, лагерях и ссылках по политическим статьям. Долгие годы в заключении провела и последний секретарь Эренбурга, Наталья Столярова, проработавшая с ним с 1956 г. до конца его жизни. Дочь знаменитой эсерки Натальи Климовой, участницы покушения на царского премьер-министра П. А. Столыпина, Столярова родилась в Париже в 1906 году. Она была в дружеских отношениях с Ириной Эренбург, с которой там училась в одной школе. Французская гражданка, Столярова еще девочкой решила, что из любви к России будет жить в Советском Союзе, и в 1935 году начала готовиться к отъезду. Однако в Советском консульстве ей отказались помочь, пока Эренбург не дал ей рекомендацию и поручительство. В 1938 году во время Большой чистки Столярова была арестована и восемнадцать лет провела в лагерях и ссылке. Она была знакома с Евгенией Гинзбург по Бутыркам, и когда Гинзбург закончила свои мемуары, помогла ей встретиться с Эренбургом, побудив его прочесть и воспоминания, которые он высоко оценил. В последующие свои выезды в Европу Эренбург неизменно отыскивал иностранные издания мемуаров Гинзбург и привозил их ей в Москву.

Еще до окончания собственных мемуаров и до личного знакомства с Эренбургом Евгения Гинзбург была среди читателей и почитателей его книги «Люди, годы, жизнь» и 20 марта 1961 года написала ему благодарное письмо:

«Только что дочитала вторую книгу „Люди, годы, жизнь“. И захотелось сказать Вам спасибо <…>

Я лет на 15 моложе Вас. Но все равно — уже скоро конец, тем более, если принять во внимание особенности моей биографии. И вот на последних рубежах, да еще в чужом городе, куда после Севера занесла судьба, так дорога была мне эта нечаянная радость — открыть книжку „Нов. мира“ и вдруг прочесть в ней такое правдивое и настоящее.

Лет в 17–18 я знала наизусть целые страницы из „Хулио Хуренито“ <…> Сейчас я снова по-настоящему взволнована и благодарю Вас за эту работу, за то, что Вы написали о Мандельштаме, о Мейерхольде, о Табидзе и Яшвили, о многих других. Дай Бог, чтобы все у Вас было хорошо и чтобы Вы обязательно дописали эту книгу»[946].

Наталья Столярова чувствовала себя особенно на месте в должности секретаря Эренбурга, получавшего потоки обращений от бывших заключенных. Они нуждались в содействии: одному нужно было помочь с жильем, другому — получить разрешение на прописку в столичном городе, третьему — восстановиться в учебном заведении, чтобы закончить образование. Мало того, что Столярова склонила Эренбурга прочесть мемуары Евгении Гинзбург, ей удалось достать для него экземпляр «Одного дня Ивана Денисовича» задолго до того, как повесть появилась в газетных киосках. (Согласно Солженицыну, Эренбургу «„Иван Денисович“ сильно не понравился», однако на самом деле Эренбург в тех случаях, когда упоминает Солженицына в своих мемуарах, говорит о нем в высшей степени одобрительно[947]). Повседневная работа с таким секретарем, как Столярова, открыла Эренбургу доступ к самиздату, к сведениям о движении диссидентства, которое ширилось и развивалось, сначала при Хрущеве, а затем при Брежневе.

Столярова стала близким другом и важным помощником Александру Солженицыну. Используя свои немалые связи с посещавшими Москву иностранцами, она помогала Солженицыну переправлять микрофильмы его произведений, в том числе «В круге первом» и «Архипелаг Гулаг». Она появляется на страницах «Архипелага Гулага», для которого дала материал по Бутыркам и Сибирским исправительно-трудовым лагерям[948]. Даже после насильного выдворения Солженицына из СССР в 1974 г. Столярова оставалась одной из главных его помощниц, участвуя в распределении субсидий семьям политических заключенных, которые выделял для них Солженицынский фонд.

Из писателей-диссидентов шестидесятых годов самые близкие отношения были у Эренбурга с Надеждой Мандельштам. Обе ее мемуарные книги — «Воспоминания» и «Вторая книга» — принадлежат к ярчайшим свидетельствам о сталинских годах. Она показала первый вариант этих воспоминаний Эренбургу; один из немногих, если не единственный их читатель, он не согласился с рядом ее суждений. Надежда Мандельштам славилась своим резким языком, и Эренбург, как все остальные, остерегался ее гнева; но после прочтения ее рукописи он вступил с нею в спор, доходивший даже до крика; он старался убедить ее убрать обвинения в доносительстве людей, «которых в этом подозревали, но которые никого не предали. Нельзя обвинять тех, кого уже нет в живых, и кто не может себя защитить», — настаивал Эренбург. Его доводы убедили Мандельштам, и она переработала текст[949].

Эренбург также сыграл решающую роль в организации публичного чествования обоих Мандельштамов — Осипа и Надежды на вечере, состоявшемся 13 мая 1965 г. С помощью Эренбурга в Московском государственном университете был получен зал, где собралось несколько сотен человек; многие сидели на полу и на подоконниках. Вел вечер Эренбург, его вступительное слово показало, насколько откровеннее он позволял себе высказываться — в момент, когда новый брежневский режим стал препятствовать разоблачению сталинского периода и выражению нелояльных мнений об искусстве и политике. В своей речи Эренбург отметил, что «студенты теперь гоняются за лишним билетом, как жаждущие за стаканом воды. Это жажда по подлинной поэзии». Многие годы, сказал Эренбург, он всячески старался пробить в печать книгу стихов Мандельштама. Еще в 1956 году его заверили, что такой проект рассматривается. Часть проблемы заключалась в том, что стихи Мандельштама абсолютно аполитичны, и начальство находится в растерянности, не зная, какие из них следует подвергнуть цензуре. Выхода книги придется, возможно, ждать еще год, а, возможно, пять лет — это его, Эренбурга, не удивляет, — но книга выйдет. Сегодня все это понимают, — заявил Эренбург[950].

В заключение он представил собравшимся Надежду Мандельштам. Зал поднялся и приветствовал ее громкими аплодисментами. Из скромности она попросила забыть о том, что присутствует в зале, и продолжать программу. Кульминационным моментом вечера явилось выступление Варлама Шаламова, многолетнего узника лагерей, чьи рассказы о Колыме считаются одними из самых сильных разоблачений сталинского Гулага. Хотя шаламовская проза в официальной печати до 1969 года не публиковалась, да и тогда — лишь в Париже, его рассказы в конце шестидесятых широко распространялись самиздатом.

На мандельштамовском вечере Шаламов прочитал «Шерри-бренди» — рассказ о смерти Мандельштама в ледяной пустыне Дальнего севера. Рассказ этот Шаламов написал двенадцать лет назад, когда сам еще был заключенным на Колыме. Во время чтения «кто-то из университетской администрации попросил запиской прекратить выступление», но Эренбург это предостережение проигнорировал и положил записку в карман. Встретившись на этом вечере впервые, Эренбург и Шаламов продолжили знакомство: вскоре между ними завязалась теплая переписка[951]. Шаламов внимательно проследил весь жизненный и творческий путь Эренбурга. Он доверял Эренбургу и понимал, что в сумбурные годы после смерти Сталина Эренбург всячески пытался расширить рамки советской культуры. «У Эренбурга на руках крови нет», — сказал однажды Шаламов своему другу, диссиденту Юлиусу Телесину[952].

Эренбург и вопрос о личности Сталина

В том же 1965 году старейший советский журналист Эрнст Генри распространил «Открытое письмо И. Эренбургу», в котором жестко критиковалось написанное Эренбургом о Сталине в заключительных главах Книги шестой. Генри возражал против суждения Эренбурга, утверждавшего, что Сталин был умен, и перечислял ошибки Сталина, приведшие к гитлеровскому нашествию. Упоминал Генри, в частности, и о том, как, следуя указаниям Сталина, немецкие коммунисты отказались сотрудничать с социал-демократами, расколов левые силы, и тем самым помогли Гитлеру прийти к власти. Письмо это Генри, однако, отправил адресату не сразу, а лишь после того, как оно разошлось в самиздате, чем, разумеется, обидел Эренбурга[953].

По всем данным, Эренбург, создавая портрет Сталина в своих мемуарах, испытывал большие трудности. Он часами говорил о Сталине, пытаясь постичь культ Сталина и слепую преданность ему людей по всему миру. Борис Закс, ответственный секретарь журнала «Новый мир», оказался свидетелем той борьбы, которую Эренбург вел с самим собой. Закс, через которого осуществлялись, в основном, контакты писателя с журналом, как-то два часа проговорил с ним о Сталине. В этой беседе Эренбург, как показалось Заксу, пытался прояснить для себя, был ли Сталин «сознательным злодеем или все-таки считал, что действует на благо страны»[954].

В черновом варианте Книги шестой Эренбург писал: «Мне привелось несколько раз разговаривать с его ближайшими соратниками — Ждановым, Молотовым, Кагановичем, Щербаковым, Маленковым. Их слова были жестче, чем речи Сталина. (Это, конечно, естественно — боялись все.) Как миллионы моих соотечественников, я очень долго думал, что его запугивают мнимыми заговорами». В другом месте Эренбург высказывал предположение, что Сталин вряд ли «расправлялся со старыми большевиками потому, что был жесток, наверное он думал, что ограждает партию и народ от фракционеров, от непослушных, спорщиков, от людей, политически думающих и, следовательно, ненадежных». Овадий Савич, давний друг Эренбурга, первый читатель его мемуаров еще в процессе их написания, остался недоволен «портретом» Сталина. Савич считал, что Эренбург только разбирается, ищет, чтобы прийти к чему-то либо более сложному, либо более простому. На полях рядом с процитированным выше текстом Эренбурга, он написал: — «А не от тех, кто знал его прошлое?»[955]

Эренбург считал, что нельзя отмахнуться от Сталина, видя в нем просто жестокую гадину. Как вспоминает Даниил Данин, Эренбург как-то вечером, в 1964 году, угостил его четырехчасовым монологом о Сталине:

«Эренбург не мог остановиться… Он искал слова для оправдания нескольких десятилетий своей жизни. Он сам был бы счастлив, если бы Сталина никогда не существовало. Но он существовал. И он, Эренбург, существовал в одно с ним время. И был не только его противником, но и красноречивым умильным льстецом. В то время это было для него внутренней скрытой драмой, сейчас она стала более открытой»[956].

В конечном итоге, Эренбург отказался от мысли дать в мемуарах исчерпывающую характеристику Сталина. Для этого ему недоставало надежной информации, к тому же ему, верой и правдой служившему Сталину, было чрезвычайно трудно установить, какие причины определили культ Сталина, да и его собственную незыблемую верность.

Проблема эта продолжала его преследовать. В апреле 1966 г. выступая в одной из московских библиотек на читательской конференции по книге «Люди, годы, жизнь», Эренбург коснулся критики Эрнстом Генри тех глав, которые были посвящены Сталину.

«В письме ко мне, которое идет по Москве, меня упрекают, что я называю Сталина умным. А как же можно считать глупым человека, который перехитрил решительно всех своих, бесспорно умных, товарищей? Это был ум особого рода, в котором главным было коварство, это был аморальный ум. И я об этом писал. Не думаю, что дело выиграло бы, если бы я добавил несколько бранных эпитетов в адрес Сталина.

Я сделал то, на что я способен, сделал все в пределах того, что мне понятно, дал психологический портрет наиболее экономными средствами. Но тут граница моего разумения. И в этом я открыто признаюсь и признавался. Ведь исторически дело не в личности Сталина, а в том, о чем говорил Тольятти: „Как Сталин мог прийти к власти? Как он мог удержаться у власти столько лет?“ Вот этого-то я и не понимаю. Миллионы верили в него безоглядно, шли на смерть с его именем на устах. Как это могло произойти?

Я вижу петуха в меловом кругу или кролика перед пастью удава и не понимаю. Ссылки на бескультурье и отсталость нашего народа мне неубедительны. Ведь аналогичное мы видели в другой стране, где этих причин не было. Я жажду получить ответ на этот главный вопрос, главный для предотвращения такого ужаса в будущем»[957].

Кто-то из присутствовавших законспектировал выступление Эренбурга и распространил запись по Москве. Текст записи попал в руки Шаламова, и он тут же написал Эренбургу письмо, поблагодарив за правильные мысли. Особенно понравилось Шаламову утверждение Эренбурга, что «не в Сталине дело», как это старались внушить всем приверженцы режима. «Дело гораздо, гораздо серьезней, как ни кровавы реки тридцать седьмого года», — писал Шаламов. Для него, как и для Эренбурга, сталинский террор нельзя было свести к ссылкам на коварный склад ума и паранойю диктатора. Тут требовалось объяснение намного сложнее, «которое ищется десятилетиями». Что же до Эрнста Генри, то Шаламов не считал его достойным внимания; он — «не из тех людей, которые имели бы право делать Вам [Эренбургу — Дж. Р.] замечания»[958].

Год спустя, когда Эренбург, решив продолжать свои мемуары, сел за Книгу седьмую, загадка всевластия и культа Сталина по-прежнему не давала ему покоя. В Книге седьмой Эренбург размышляет над дневником Роже Вайана, французского коммуниста, искренне верившего Сталину, чья вера рухнула, сокрушенная откровениями Хрущева[959]. Тут и была для Эренбурга суть проблемы: как могли честные искренние люди, в том числе и иностранцы, так безоглядно верить в добрый гений Сталина. Что это было именно так, Эренбург видел сам — в Испании, во Франции, в Латинской Америке. Вводя в текст своих мемуаров большой отрывок из дневника Вайана, Эренбург хотел, чтобы советские читатели осознали, насколько всеохватным был «культ личности», и поняли, что ссылками на самодержавное прошлое России или на управление методами террора и принуждения это явление объяснить невозможно. Эренбург и сам отдал дань культу Сталина. «Не веруя, — писал он в своих мемуарах, — я поддался всеобщей вере»[960]. Эту его формулировку вряд ли можно считать удовлетворительной. Эренбурга и самого она не устраивала. Сознавая, как сильно он боялся Сталина и как мучительно оплакивал гибель столь многих ни в чем не повинных своих друзей, Эренбург, ставя вопрос о культе Сталина, затем с полной искренностью признался, что сам в этом вопросе так до конца и не разобрался.

Дело Синявского и Даниэля

К 1965 году уже выявилось немало отдельных личностей, готовых по велению совести противостоять некоторым действиям власть предержащих. В ответ на арест двух московских писателей, Андрея Синявского и Юлия Даниэля, стали возникать группы тех, кто проводил прямую связь между свободой художественного выражения и правом по закону быть защищенным от произвольного ареста. Дело против Синявского и Даниэля, опубликовавших свои рассказы за границей под псевдонимами Абрам Терц и Николай Аржак, возбудило серьезные опасения в среде московской интеллигенции. Теперь после снятия Хрущева, друзья и сторонники Синявского и Даниэля, проявили готовность защищать их публично. Их действия — демонстрация на Пушкинской площади в Москве, письма и другие обращения к правительству — послужили примером, в результате которого стартовало Движение за права человека.

В феврале 1966 года Синявского и Даниэля судили по обвинению в «антисоветской агитации и пропаганде». Эренбургу, среди прочих общественных фигур, предложили подписать ходатайство о прекращении этого дела, но он заколебался, не желая протестовать, раз процесс еще не начался. Он как раз собирался во Францию и боялся, что если подаст голос, в разрешении на выезд будет отказано. Виктория Швейцер, приятельница Синявского, явившаяся к Эренбургу с просьбой подписать письмо, знала о существовании в его жизни Лизлотты Мэр, и понимала, что «это была его единственная радость». Правда, Эренбург пообещал сделать что-нибудь в помощь обвиняемым в Париже. Но, к разочарованию Швейцер, никаких публичных шагов предпринять не смог. Даже после вынесения приговора Эренбург отказался подписать письмо[961].

В итоге он все же подписал одно из самых существенных обращений. Сразу после суда Виктория Швейцер набросала ходатайство об освобождении обвиняемых «под поручительство» литературного сообщества, распространив его среди московских писателей. Эренбург был в тревоге: из-за его прежних колебаний его могли обойти, не предложив подписаться под письмом, а он не хотел прослыть трусом и человеком, равнодушным к судьбе коллег по цеху. Когда Раиса Орлова, известный критик и жена Льва Копелева, пришла к нему за подписью, он немедленно присоединил свое имя к другим[962].

В феврале того же 1966 года Эренбург подписал даже более сенсационное заявление, присоединившись к группе знаменитых ученых, деятелей искусства и писателей, которые в прямом обращении к Брежневу выступили против возможной реабилитации Сталина на предстоящем Двадцать третьем съезде. Предостерегая от этого шага партийных функционеров, интеллектуальная элита предупреждала, что ни советские люди, ни коммунистические партии Запада не поддержат реабилитации Сталина. Под этим письмом рядом с именем Эренбурга стояли имена балерины Майи Плисецкой, старейшего дипломата Ивана Майского и трех всемирно известных физиков — Игоря Тамма, Петра Капицы и Андрея Сахарова. Это обращение было первым главным выражением несогласия с политикой партии со стороны Андрея Сахарова[963].

Достойная позиция Эренбурга и поддержка им этих двух обращений привлекло внимание других московских диссидентов. Одной из самых заметных фигур среди активистов движения за права человека был в ту пору Петр Григоренко. Впервые он подвергся аресту в 1964 году за распространение материалов о расстреле рабочих Новочеркасска в 1962 г. и нехватке хлеба во многих частях страны. Обвиненный в «антисоветской пропаганде», Григоренко провел год в ленинградской психиатрической больнице. После освобождения он советовался с Эренбургом, желая знать, почему так мало людей откликнулось на его призыв проявить критическое отношение к действиям правительства. Ответ Эренбурга был неутешительным: «понадобится три смены поколений, пока люди станут слушать», — резюмировал он[964].

Эренбург разделял разочарование Григоренко. Выступая в Молодежном клубе интересных встреч 9 апреля 1966 года, Эренбург заявил, что с ужасным наследием Сталина «можно будет покончить лишь тогда, когда люди, воспитанные этими годами, физически исчезнут в нашем обществе. Я говорю это не только о людях моего возраста, но и о тех, кто моложе меня лет на двадцать. Надежда моя — на молодежь <…> Она, разумеется делает глупости, но у нее есть дух критики, дух независимости мысли, она не оглядывается на директивы, а идет, и она найдет».

Отвечая на вопросы, Эренбург продолжал высказывать свое мнение по нескольким животрепещущим темам, в том числе о судьбе Троцкого и культе Сталина, выступив, по сути, с призывом за нравственное противодействие и за реформы:

«Нам надо реабилитировать совесть. Сделать это может (после отказа от религии) только искусство. Но искусство не есть совершенно определенное понятие: искусство разное, потому что люди разные. В одних мир входит через видение, в других через слышимое… На одних искусство действует через Пикассо, на других через Рембрандта, на третьих через Пушкина и Гоголя, на четвертых через Бетховена. На одних действуют привычные формы в искусстве, на других необычное, новое. Необходимо только, чтобы это было подлинное искусство, а не подделка под него <…>

Человек, в котором есть только знание, но нет сознания (а под сознанием я понимаю совесть), это еще не человек, а полуфабрикат. Даже в том случае, если это что ни на есть талантливый физик или еще кто-нибудь. Беда наша в том, что наш мир стал миром таких полуфабрикатов, <…> которые не только свои мысли и социальные чувства, но и свои отношения к людям строят на последней инструкции или директиве от такого-то числа»[965].

В марте в Москве состоялся Двадцать третий съезд партии. Вопреки опасениям, съезд открыто не отступил от прежнего осуждения Сталина. Однако без тягостных моментов не обошлось. В своем выступлении Брежнев сам отклонил все протесты против только что закончившегося процесса над Синявским и Даниэлем, заклеймив их как наемных писак, специализировавшихся на очернении советского строя[966]. И Михаил Шолохов, получивший в декабре Нобелевскую премию по литературе, произнес постыднейшую из речей за всю историю русской словесности. Он также не преминул высказать свое мнение о недавнем суде, выразив тоску по скорым и решительным сталинским расправам. Шолохов сожалел… о мягкости судебного приговора — Синявский получил семь лет исправительно-трудовых лагерей, Даниэль — пять, и это всего-то за опубликование сатирических новелл на Западе. Шолохов напомнил съезду, что «если бы этих людей с черной совестью поймали в двадцатые годы, когда судили, не слишком заглядывая в уголовный кодекс, а доверяя „революционному правосознанию“, можно себе представить, что бы с ними сделали, с этими оборотнями»[967]. На эту шолоховскую речь сотни читателей отреагировали гневным протестом — выбрасывали его романы, сваливая их у его дверей.

* * *

Усилия по защите Синявского и Даниэля не иссякли весною 1966 года. С помощью их жен — Марии Розановой и Ларисы Богораз, — которые во время суда вели стенографические записи, была составлена стенограмма процесса, куда вошли и смелые показания самих подсудимых. На основе этой стенограммы с добавлением дополнительных материалов, охватывавших как статьи, осуждающие Синявского и Даниэля, так и отклики в их защиту западной прессы, активист правозащитного движения Александр Гинзбург скомпоновал обширный сборник, который назвал «Белой книгой». Гинзбург намеревался послать экземпляр «Белой книги» в редакции советских и западных газет, депутатам Верховного Совета и даже в КГБ, надеясь добиться пересмотра приговора. С экземпляром «Белой книги» пришел он за советом к Эренбургу.

Их первая встреча состоялась в 1962 г., когда Гинзбург вернулся в Москву, отбыв два года в исправительно-трудовом лагере, куда попал за составление для «самиздата» сборников стихов — деятельность, которую режим старался пресечь. Чтобы вновь поселиться в Москве, Гинзбургу требовалось разрешение московских властей, и он пришел к Эренбургу просить о помощи. После долгого обдумывания Эренбург решил для начала послать последний свой роман с дарственной подписью одному из высокопоставленных чиновников в Министерстве внутренних дел. Неделю спустя он отправил этому чиновнику письмо, прося его разрешить Гинзбургу прописку в Москве. И позже объяснил Гинзбургу: отправь он прошение сразу как депутат Верховного Совета, отказ был бы обеспечен. А вот медленная стратегия сработала, и Гинзбург на законных основаниях остался жить в Москве.

В последний раз Гинзбург виделся с Эренбургом в ноябре 1966 года; принес ему экземпляр «Белой книги». «Почему вы не посоветовались со мной, прежде чем давать материал в такой форме?» — попенял Гинзбургу Эренбург, объяснив, что лучше было бы не использовать имена таких западных социологов как Лео Лабедж и Роберт Конквест. «Взяли бы Арагона, и было бы достаточно». Но Гинзбург с этим не согласился, заявив, что предпочитает этих двух авторов таким, как Арагон. «Посадят вас, а не меня», — сказал ему Эренбург[968].

И действительно, в январе 1967 года Гинзбурга посадили, а через год судили. В ходе расследования Эренбурга вызывали как свидетеля обвинения — дать показания против Гинзбурга. Эренбург прямо заявил: он заинтересован в судьбе Гинзбурга, этот молодой человек ему нравится, и ничего, что может пойти ему во вред, он, Эренбург, делать не будет. В августе Эренбурга не стало. На процесс, который состоялся в январе 1968 г., обвинение вызвало в качестве свидетельницы Наталью Столярову. Столярова подтвердила, что Гинзбург действительно приходил к Эренбургу и что тот посоветовал не брать «отрывков из буржуазной правой прессы», а взять «известное письмо Арагона и высказывания левой интеллигенции, которые, по мнению Эренбурга, произведут на наше общество большее впечатление»[969]. На знаменитом этом судилище Гинзбург вместе еще с тремя «подельниками» был осужден и приговорен к пяти годам исправительно-трудовых лагерей.

Книга седьмая

По первоначальному замыслу Эренбург намеревался закончить свои воспоминания событиями 1953 года. Смерть Сталина проводила черту между двумя периодами и являла собою веху, которой естественно было завершить повествование. К тому же Эренбург понимал, что пока у власти стоит Хрущев, говорить о пятидесятых и шестидесятых годах будет невозможно. Но после снятия Хрущева Эренбург увидел, что формируется система, сулящая еще меньше надежд, и ему захотелось описать советскую жизнь при Хрущеве со всеми ее несообразностями, прежде чем брежневский «аппарат» сумеет похоронить то, чего Хрущев успел достичь.

Новый режим принялся создавать трудности в жизни Эренбурга. В апреле 1965 года намечалась его встреча с читателями в одной из московских библиотек. В последнюю минуту эта встреча была отменена, причем в безобразной форме, приведшей писателя в ярость, о чем свидетельствует его письмо к Д. А. Поликарпову, секретарю Центрального Комитета и того самого чиновника, который пытался сорвать печатание его мемуаров:

«15-го числа у меня должен был быть литературный вечер в одной из библиотек Баумановского района. За несколько часов до начала заведующая библиотекой позвонила мне, что вечер не может состояться, потому что вешалка тесна. Вскоре мне стало известно, что вечер был отменен по указанию Баумановского райкома. Это решение подтвердили товарищи из Московского городского комитета. Было указано, что на предыдущих читательских конференциях, где я читал главы из своих воспоминаний (последняя часть этой книги в настоящее время печатается в журнале „Новый мир“), я будто бы говорил недопустимые вещи. Основным аргументом запрета моих встреч с читателями было то, что я якобы советовал сжечь Третьяковскую галерею.

Наш посол на Кубе, товарищ Алексеев, переслал мне через А. Суркова текст интервью, которое я дал кубинскому корреспонденту. Он счел неправдоподобными ряд утверждений, которые в этом интервью приводятся. На прошлой неделе я ответил А. Суркову письмом, где указываю, что я не фашист, не собираюсь жечь ни книги, ни картины, и что в Третьяковской галерее имеется много холстов, которые я люблю и считаю величайшими ценностями. Я написал, что наш посол может использовать мое письмо так, как сочтет нужным.

Меня чрезвычайно удивляет повторение подобного вранья для объявления запрета моих встреч с читателями. Я буду Вам очень признателен, если Вы сумеете помочь мне рассеять это недоразумение и снять запрет»[970].

Письмо Эренбурга к Поликарпову возымело действие; он получил возможность, по крайней мере изредка, встречаться с читателями.

К написанию Книги седьмой Эренбург приступил в конце 1966 года. Судя по подготовительным заметкам, он явно намеревался продолжать повествование в том же духе, в каком вел его в предыдущих частях, посвящая главы людям и событиям, которые в 1954–1964 годах стояли на переднем плане: Второму съезду писателей; поездкам в Индию и Японию; речи Хрущева на Двадцатом съезде партии; событиям в Венгрии; еврейскому вопросу — вот то, что заполнило первые двадцать глав, завершенные им ко дню своей смерти. Последующие главы должны были ознакомить читателя с трудностями, которые Эренбургу пришлось испытать при Хрущеве, включая события 1963 года и публикацию книги «Люди, годы, жизнь» в «Новом мире». Эренбург также намеревался написать о старых друзьях, Самуиле Маршаке и Анне Ахматовой, умерших в 1964 г. (Маршак) и 1966 г. (Ахматова).

В мае 1967 г. Эренбург сообщил о своей работе над Книгой седьмой Твардовскому и передал несколько глав для публикации в журнал «Наука и жизнь» и в «Литературную газету». До конца лета он не дожил, и из намеченных глав успел закончить лишь половину. 7 сентября, через неделю после смерти Эренбурга, Твардовский отправил Любовь Михайловне следующее письмо:

«Понимаю всю неловкость обращения к Вам в эти дни по делам <…>, но думаю, Илья Григорьевич не осудил бы меня. Незадолго до его болезни я получил <…> уведомление от него о том, что 16 глав седьмой книги „Люди, годы, жизнь“ написаны и что он мог бы дать их мне прочесть <…> Это позволяет мне просить Вас, Любовь Михайловна, дать, если возможно, не откладывая, мне на прочтение все то, что было написано до рокового дня»[971].

Рукопись Книги седьмой вместе с очерком о Марке Шагале, который уже печатался в журнале «Декоративное искусство», была передана в «Новый мир». С бесшабашной уверенностью редакция журнала стала готовить новые материалы для публикации в весенних номерах 1968 года. Но тут вмешалась цензура, сняв главы о Двадцатом съезде, о восстании в Венгрии и о еврейском вопросе. Верхи этот изрезанный цензурой вариант все равно не устроил; «Новому миру» предложили сделать еще ряд купюр. Узнав об этих препонах и не желая публиковать серию изувеченных глав, с чем Эренбург никогда бы не согласился, его семья решила забрать рукопись[972]. В 1969 году Любовь Михайловна дала разрешение диссиденту, марксистскому историку Рою Медведеву на публикацию нескольких отрывков из Книги седьмой в его самиздатовском журнале «Политический дневник»[973].

В течение последующих двадцати без малого лет в советской печати мемуары не только не переиздавались, но даже не упоминались. Крупнейший исследователь жизни и творчества Эренбурга, Борис Фрезинский, автор десятков статей об Эренбурге, всякий раз получал от различных редакторов наставление — мемуары не упоминать. Только летом 1987 г., уже при «гласности», московский еженедельник «Огонек» предпринял печатанье Книги седьмой, давая ее частями из номера в номер; текст, вопреки уверениям в обратном, шел с купюрами. Полный текст — веха в истории публикации этой книги — появился только в 1990 году, когда Б. Фрезинский смог напечатать восстановленные в полном объеме все семь частей мемуаров «Люди, годы, жизнь» вместе с подробным и исчерпывающим комментарием.

Загрузка...