27 января 1941 года Илье Эренбургу исполнилось пятьдесят. С восемнадцати лет он практически всю свою взрослую жизнь провел за границей. Он был евреем, интеллигентом, скорее европейцем, чем россиянином. К тому же бывшим большевиком, чья краткая партийная карьера в подростковом возрасте ассоциировалась с заклейменной деятельностью расстрелянного Н. И. Бухарина. Какое-то время Эренбург выступал яростным противником коммунистов.
С 22 июня, когда Гитлер напал на Советский Союз, Эренбург стал ведущим и самым влиятельным журналистом в Советском Союзе. Это была третья в его жизни война. «Я помнил Первую мировую войну, — писал он в своих мемуарах, возрождая в памяти Западный фронт, — пережил Испанию, видел разгром Франции, казалось, был ко многому подготовлен, но, признаюсь, порой мною овладевало отчаяние»[484]. Советский Союз был почти сокрушен немцами. За шесть месяцев около трех миллионов советских солдат были убиты, четыре миллиона взяты в плен. Республики Балтии, Белоруссия и Украина оказались оккупированными, Ленинград — в осаде, немецкие войска угрожали самой Москве. 6 ноября Сталин обратился с речью к Московскому городскому совету, находясь в одной из подземных станций метрополитена. На следующий день, в годовщину большевистской революции, состоялся парад советских войск на Красной площади, откуда они прямиком шли на фронт: немцы были в считанных километрах от Москвы.
В эти первые трагические месяцы война непосредственно коснулась семьи Эренбургов. В сентябре без вести пропал зять Эренбурга — Борис Лапин. Журналист, работавший в газете «Красная звезда», он находился на переднем крае, в Киеве, когда на город началось остервенелое наступление немцев. Вместе с советскими войсками Лапин и его друг Захар Хацревин отступали в юго-восточном направлении к городу Борисполю. Они должны были вылететь из Киева последним самолетом, но по какой-то причине рейс не состоялся, и им пришлось уходить с армией. В Борисполе у Хацревина, страдавшего эпилепсией, произошел очередной припадок, и двигаться дальше он не мог. Лапин остался с другом. Из оружия у них были только пистолеты, и ни о том, ни о другом больше никто никогда не слыхал.
Чуть ли не на следующий день после вторжения Эренбурга вызвали в армейскую газету «Красная звезда». Главный редактор, генерал Давид Ортенберг, писавший в газете под псевдонимом Вадимов, внимательно следил за карьерой Эренбурга, да и был наслышан о нем от Бориса Лапина, которого хорошо знал. Ортенберг был уверен, что Эренбург как раз тот человек, которого следует привлечь в газету, поручив ему вести постоянную «колонку». Это было судьбоносное решение, и хотя Эренбург писал для «Правды» и других периодических изданий, именно статьи в «Красной звезде» завоевали ему прочную славу.
С первых дней войны Эренбург почувствовал, что советские люди не понимают, с каким противником имеют дело, не сознают его подлинной природы. «У наших бойцов не только не было ненависти к врагу, в них жило некоторое уважение к немцам, связанное с преклонением перед внешней культурой». После ряда лет определенной пропаганды красноармейцы считали, что «солдат противника пригнали к нам капиталисты и помещики, <…> что если рассказать немецким крестьянам и рабочим правду, то они побросают оружие»[485]. Эренбург поставил себе задачу развеять эти мифы, научить Красную армию ненавидеть врага.
Первое лето Эренбург оставался в Москве. Его талант и энергия немедленно оказались востребованными; ему наперебой звонили из многих газет и государственных агентств. В «Красную звезду» он, как правило, приходил в шесть вечера, писал там свои статьи, — участвовал в совещаниях, оставаясь в редакции до полуночи. Эренбург пользовался пишущей машинкой «Корона», снабженной русским и латинским шрифтами — правда, без заглавных букв. Прежде чем отдать газету в печать, ее посылали на просмотр Сталину, и из-за этого Эренбургу нередко приходилось задерживаться. «Мой первый читатель — Сталин», любил он говорить друзьям. После того, как от «первого читателя» в редакции получали «добро», Эренбург шел домой. В течение всей войны он страдал жестокой бессонницей, и ночами, когда не спалось, писал стихи или переводил, чаще всего Франсуа Вийона. Ложился часа в четыре утра, а в семь был уже на ногах, садился писать для зарубежной прессы и не вставал от стола до пяти вечера. Час спустя он уже продолжал в «Красной звезде». И так изо дня в день[486].
За четыре военных года Эренбург написал свыше двух тысяч статей, из которых без малого четыреста пятьдесят были напечатаны в одной лишь «Красной звезде»; многие перепечатывались областными газетами, распространялись за границей, включались в антологии и выходили отдельными выпусками. Половина всего созданного им за войну приходится на первый год войны, самое тяжелое для Советского Союза время. Только в 1942 году вышло тридцать девять книг Эренбурга, большинство в виде небольших сборников-брошюр. Газетные «колонки» и подвалы Эренбурга обладают особыми неожиданными свойствами. Написанные в традиции французского памфлета, они были исключительно эмоциональны, непосредственны, без помпезных, избитых фраз, типичных для большинства советских статей. Он не увертывался, а признавал силу немцев и их победы. Он не боялся говорить о поражениях — как, например, в статье о падении Киева — и тем самым завоевывал доверие читателей.
Известие о сдаче Киева застало Эренбурга в редакции. «Он сел против меня в глубокое кресло и задумался, — вспоминал генерал Ортенберг. — Киев был городом его детства и юности. Там остались близкие ему люди. Он долго сидел, сжавшись, молча, а потом, словно стряхнув оцепенение, сказал:
— Хорошо, я напишу о Киеве».[487]
Давать какие-либо материалы об утрате столицы Украины было строго-настрого запрещено. Эренбург повел себя осторожно: он не мог огласить, сколько там полегло солдат и сколько взято немцами в плен, не мог рассказать о боях, но он мог выразить решимость к сопротивлению, выказав ее в присущем ему стиле, который сделал его знаменитым. «Мы освободим Киев. Вражеская кровь смоет вражеский след. Как птица древних Феникс, Киев восстанет из пепла, молодой и прекрасный. Горе кормит ненависть. Ненависть дает силу надежде»[488]. Эренбургов «Киев» произвел столь сильное впечатление, что впредь «Красная звезда» уже не молчала о потерях — о каждом очередном поражении в газете либо появлялась информация фронтовых корреспондентов, либо об этом писал в Москве Эренбург.
В октябре, через несколько недель после взятия Киева, немцы уже подходили к советской столице. Газеты печатали нечто туманное, сообщая только, что враг пытается прорваться к «нашим важнейшим жизненным промышленным центрам»[489]. Ортенберг впал в уныние: позиция Кремля не давала поднять в войсках боевой дух. И не кто иной, как Эренбург в своей статье от 12 октября — «Выстоять!» — с предельной ясностью заявил, что Москва в опасности.
«Враг наступает. Враг грозит Москве. У нас должна быть одна только мысль — выстоять. Они наступают, потому что им хочется грабить и разорять. Мы обороняемся, потому что мы хотим жить. Жить, как люди, а не как немецкие скоты. С Востока идут подкрепления. Разгружают пароходы с военным снаряжением: из Англии, из Америки. Каждый день горы трупов отмечают путь Гитлера. Мы должны выстоять <…> Гитлеру не уничтожить Россию. Россия была, есть и будет»[490].
В начале декабря немецкое наступление было остановлено на подступах к Москве. Казалось, самое худшее осталось позади. Однако Гитлер быстро перегруппировал свои войска и возобновил наступление, двинув их на юг от Москвы. И хотя взять столицу Советского Союза гитлеровские армии не смогли, к концу лета 1942 года они дошли до Кавказа и уже хозяйничали чуть ли не на половине европейской территории страны. Эренбург был в отчаянии. Страх вместе с чувством безнадежности, усиливаемые победами нацистов, вырвали у него самые жестокие за всю войну слова.
«Мы помним все. Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово „немец“ для нас самое страшное проклятие. Отныне слово „немец“ разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать <…> Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. Он возьмет твоих и будет мучить их в своей окаянной Германии <…> Если ты убил одного немца, убей другого — нет для нас ничего веселее немецких трупов»[491].
Два десятилетия тому назад, в разгар Гражданской войны в России, Макс Волошин сказал об Эренбурге, что «никто из русских поэтов не почувствовал с такой глубиной гибели родины, как этот еврей»[492]. Нашествие гитлеровских орд вызвало у Эренбурга такую же яростную реакцию. Большинство советских солдат (а они составляли его исходную аудиторию) вряд ли догадывались о его происхождении. Он был «Ильюша», «наш Илья» и то, что он писал, пробуждало в них чувства, какие было не под силу породить страшнейшим описаниям нацистских зверств. Статьи Эренбурга читались нарасхват и был даже издан указ, запрещающий использовать газеты, где они печатались, на самокрутки; статьи Эренбурга предлагалось вырезать и дать прочесть товарищам.
Александр Верт, английский журналист, освещавший события на Восточном фронте для агентства Рейтер и газеты «Санди Таймс», так характеризовал воздействие статей Эренбурга:
«Каждый солдат в армии читал Эренбурга; известно, что партизаны в тылу врага охотно обменивали лишний пулемет-пистолет на пачку вырезок его статей. Можно любить или не любить Эренбурга как писателя, однако нельзя не признать, что в те трагические недели он, безусловно, проявил гениальную способность перелагать жгучую ненависть всей России к немцам на язык едкой, вдохновенной прозы; этот рафинированный интеллигент интуитивно уловил чувства, какие испытывали простые русские люди <…> Надо поставить себя на место русского, который смотрит летом 1942 г. на карту и видит, как занимают один город за другим, одну область за другой; надо поставить себя на место русского солдата, который отступает к Сталинграду или Нальчику и говорит себе: „Докуда мы еще будем отступать? Докуда мы сможем еще отступать?“ Статьи Эренбурга помогали каждому такому человеку взять себя в руки»[493].
Эренбург часто пользовался образами, почерпнутыми из истории и литературы, из Ветхого Завета, даже из греческой мифологии с ее историями о богах, их страстях, триумфах и трагедиях. Сегодня такие аллюзии, встречающиеся в его статьях («похожих одна на другую, — иронизирует Эренбург в своих мемуарах, — которые теперь сможет прочитать только чрезмерно добросовестный историк») могут показаться чересчур сложными, далеко превосходящими образованность и интеллектуальный уровень рядового красноармейца, как правило, из крестьян и в лучшем случае элементарно грамотного[494]. Тем не менее, когда в часть поступали выпуски «Красной звезды», солдаты всегда первым делом смотрели, есть ли в них статьи Эренбурга, и просили офицеров читать их вслух, и очень интересовались, кто такой Вотан или в какой мере подвиги Суворова сравнимы с их собственными. Советским солдатам не требовалось досконального понимания подробностей, для них гитлеровцы были извергами, бесчеловечными и жестокими, как персонажи древнего мифа. Для Эренбурга война, которую вели советские армии, равнялась космическим сражениям богов за власть над судьбой человечества. Его призывы были по сердцу советским воинам — вот почему статьи Эренбурга читались перед боем и почему их находили у павших в бою солдат.
Все же нашелся, по крайней мере, один советский офицер, который счел риторику Эренбурга чрезмерной. Летом 1942 года Лев Копелев, который позднее приобрел широкую известность как писатель и диссидент, упрекнул Эренбурга за его статьи. Фронтовой офицер, Копелев собственными глазами видел, как советские солдаты расстреливали немцев, пытавшихся сдаться. Он был убежден, что своими призывами к ненависти и мести Эренбург чересчур взвинчивает войска, и советовал ему умерить их тон. И еще пенял Эренбургу, зачем он пишет, что советские люди до войны жили хорошо, когда всем известно, что это неправда. «Пишите, что мы будем жить лучше, чем жили раньше», — убеждал он Эренбурга. Эренбург заподозрил, что автор письма — «провокатор», и предпочел не иметь с ним дела. Копелев продолжал критиковать Эренбурга, высказывая несогласие с ним перед своими боевыми товарищами. Убежденный марксист, он не принимал ярого русского национализма Эренбурга. Десятью годами ранее, в 1934 г., читая газеты в одном из закрытых партийных архивов, Копелев наткнулся на весьма неодобрительные отзывы Эренбурга о Ленине. В спорах с товарищами на фронте он нередко их цитировал и даже утверждал, что Эренбург так же язвительно пишет о немцах, как раньше писал о большевиках — утверждение, по сути, верное. Такие откровения кончились для Копелева большой бедой. В апреле 1945 года, когда война уже кончалась, он был арестован. Главным обвинением против него были «пропаганда буржуазного гуманизма» и «жалость к противнику», поскольку Копелев пытался останавливать солдат, когда те обрушивались на гражданское население Германии. Первоначально в предъявленном ему обвинении значилась также «клевета на Илью Эренбурга». Лицо столь значительное, столь необходимое, как Эренбург, не могло подвергаться критике простого майора[495].
Слава, которой имя Эренбурга было окружено в войсках, дала пищу многим легендам и анекдотам. Один снайпер, на счету которого было сто сорок убитых немцев, «семьдесят фрицев» отдавал Эренбургу, и в остальных, оставленных за собой, попасть ему помогли статьи Эренбурга. Другой солдат прозвал Эренбурга «литературным пулеметом». В Москве состоялись художественные чтения, на которых публицистику Эренбурга декламировали под музыку. Немцы также отдавали должное силе его статей и принимали меры, чтобы они не распространялись среди оккупированного населения. Так, «на месте преступления» была казнена женщина, которую застали за чтением прикрепленной партизанами на дереве газетной вырезки со статьей Эренбурга[496].
Престиж Эренбурга среди советских бойцов не имел себе равных. Один солдат соорудил манекен Эренбурга, водрузил его на заднем сиденье пикапа и с криком «Пропустите Эренбурга!», прорывался через забитые дороги вокруг Москвы[497]. Другие, зная, как их кумир любит все французское, посылали ему бутылки божоле, бордо, французского шампанского, реквизированные у отступающих нацистов[498]. Были случаи и другого рода, когда на славе Эренбурга играли с дурными намерениями. Как-то вечером в квартиру Эренбургов постучалась молодая беременная женщина. Она разыскивала Илью Эренбурга. Увидев его — явно впервые — она поняла, что оказалась жертвой обмана: ее соблазнитель, выдававший себя за прославленного публициста, был намного моложе хозяина квартиры. Смущенная и подавленная, она убежала, даже не перешагнув ее порога[499].
В разгар войны прошел слух, что генерал Ортенберг внес правку в статью Эренбурга, которая ему не пришлась по вкусу. И действительно, несколько дней его имя не появлялось в «Красной звезде». Это заметил Сталин и позвонил в редакцию. Генерал Ортенберг объяснил, что Эренбург недоволен тем, как его отредактировали. «И не нужно его редактировать, — осадил генерала Сталин. — Пусть пишет, как ему нравится»[500].
В середине октября 1941 года немецкая авиация стала регулярно прорываться к Москве. Квартира Эренбургов на верхнем этаже писательского дома в Лаврушинском переулке сильно пострадала от бомбежек. Но едва Эренбург успел подыскать новое жилье, как его с женой, а также и многих крупных государственных работников, деятелей культуры и весь корпус иностранных корреспондентов эвакуировали в Куйбышев — город в тысяче с лишком километров к востоку от столицы. Там Эренбург провел почти три месяца и, пока его не вернули в Москву, «писал статьи в коридоре» или пустом гостиничном номере — «машинку ставил на ящик»[501].
Жизнь в Куйбышеве теснее столкнула Эренбурга с неурядицей и путаницей, вызванными войной. Он старался, где мог, оказать содействие попадавшим в беду. Так, Даниил Данин, тогда начинающий поэт и литературный критик, был знаком с Эренбургом еще в довоенные годы. Во время немецкого наступления на Москву Данин вместе с еще семнадцатью бойцами попал в окружение. Благодаря везению и находчивости им удалось добраться до Москвы. Военный корреспондент, Данин тут же был направлен в Куйбышев, где у него начались неприятности. Ко всем советским солдатам, по той или иной причине побывавшим за вражеской линией фронта, относились с подозрением, предлагая им доказать, что они не шпионы, не дезертиры; могли и на месте расстрелять. Из своей группы Данин попал в Куйбышев первым и целую неделю не мог представить доказательств тому, что о себе рассказал. Он находился под подозрением и опасался ареста. И тут на улице он увидел Эренбурга. Когда до Эренбурга дошло, что молодому человеку грозит расстрел по обвинению в дезертирстве, он немедленно связался с несколькими официальными лицами и добился для Данина твердого положения. Данин закончил войну в чине капитана, командира артиллерийского соединения[502].
Также во время пребывания Эренбурга в Куйбышеве к нему обратился за помощью Виктор Зорза, бежавший из лагеря для интернированных. Поляк по национальности, Зорза был задержан советскими властями, когда спасался от наступающих немцев. Воспользовавшись военной неразберихой, он сумел ускользнуть и после долгих скитаний осенью 1941 года добрался до Куйбышева, где разыскал Илью Эренбурга. «Я пришел к нему одетый в отрепья и в галошах, сделанных из автомобильных покрышек», — рассказывал Зорза много лет спустя, давая интервью корреспонденту «Известий». Эренбург обеспечил его одеждой, работой, жильем и помог стать солдатом польской армии, с которой несколько месяцев спустя Зорза покинул Советский Союз. Как и Даниил Данин, Зорза уезжал, считая, что обязан Эренбургу жизнью[503].
Благие вмешательства Эренбурга имели определенные пределы, раздвинуть которые он не мог. В начале декабря он побывал в Бузулуке, городке к юго-западу от Куйбышева, ближе к Саратову, где располагалась армия польских добровольцев генерала Владислава Андерса. Там Эренбург встретился с группой еврейских волонтеров, желая услышать их мнение о военном потенциале польских сил. Разговорившись, солдаты-евреи откровенно говорили о том, что их польские товарищи, многие из которых прошли через советские тюрьмы, «ненавидели русских не меньше, чем немцев». И перед отъездом «Эренбург предупредил их, чтобы они остерегались иметь дело с этими „фашистами“»[504]. Один из тех, с кем Эренбург беседовал в тот день, был польский капитан Юзеф Чапский. Вскоре Чапский, художник по профессии, получил от своего командования задание навести справки о судьбе нескольких тысяч польских офицеров, находившихся в заключении (и, как теперь известно, расстрелянных сталинским НКВД в Катыньском лесу под Смоленском). Решив посоветоваться с Эренбургом, Чапский посетил его в Москве в начале 1942 года, но Эренбург принял его крайне холодно. Чапский тотчас уразумел, что его миссия слишком щекотлива, чтобы, выполняя ее, обращаться к Эренбургу.
«Я сразу понял, что если бы Эренбург и впрямь пожелал помочь мне в моем деле, если бы выражением глаз или взглядом выказал готовность дать дельный совет, он не занимал бы в нынешней России то положение, какое занимал, а уже давно сложил кости в каком-нибудь „волчьем углу“ необъятной Сибири <…>
Я как сейчас вижу его — в низком уютном кресле, отстоящем от моего на почтительном расстоянии; и слышу, как он говорит громким голосом, как человек постоянно сознающий, что его подслушивают. Он лично незнаком, сказал он, практически ни с кем из чиновников, к которым мне следует по моему делу обратиться»[505].
Как понял Юзеф Чапский, Илья Эренбург, при всем своем престиже, хорошо знал, в каких границах он может оказать влияние и не забывал, что живет под сталинской рукой.
За годы войны Эренбург познакомился со многими иностранными корреспондентами. В отличие от других советских журналистов он не чувствовал себя стесненно в обществе западных коллег и отдавал должное их значению в общем усилии. Особенно теплые отношения сложились у него с Генри Шапиро. Генри Шапиро впервые приехал в Москву в 1933 году изучать советское право. Вскоре он начал давать очерки в «Нью-Йорк Геральд Трибюн» и стал профессиональным журналистом, заняв место главы информационного бюро, работавшего на агентство Рейтер, а затем и на Юнайтед Пресс.
Шапиро был с Эренбургом в июле 1941 г. во время первого воздушного налета немцев на Москву. Корреспондентам приходилось тогда работать в здании Комиссариата иностранных дел, где правительственные цензоры тут же визировали их репортажи. Спустившись при сигнале сирены в подвальное помещение, Эренбург и Шапиро часами беседовали о Париже, об оккупации города немцами. Это положило начало их дружбе. В то лето Шапиро получил согласие нескольких крупных советских писателей давать статьи для Юнайтед Пресс. Константин Симонов, Валентин Катаев, Александр Фадеев и Эренбург — все пообещали, но сдержал слово только Эренбург. Он регулярно писал для агентства очерки.
Почти всю войну Шапиро по несколько раз на неделе встречался с Эренбургом в гостинице «Москва» и в «Метрополе», где размещался корреспондентский корпус и где у журналистов были офисы. Благодаря тому, что оба они, и Эренбург и Шапиро, были евреи и оба говорили по-русски, Эренбургу было легче доверять американцу. Шапиро как-то пожаловался: Сталин ответил на вопросы, заданные другим корреспондентом — Сталин дважды откликнулся на просьбы Генри Кассиди, работавшего на Ассошиэйтед пресс, — но не разу не удовлетворил запросы Шапиро. «С вашей фамилией, — комментировал Эренбург, — вы никогда ответа не получите». Обсуждал Эренбург с Шапиро и положение с Палестиной, интересуясь, «какая там жизнь и с чем евреи могут столкнуться там в будущем»[506].
Добрые отношения сложились у Эренбурга и с американским журналистом Леландом Стоу, репортером-ветераном, освещавшим события гражданской войны в Испании, Второй мировой в Греции, в Норвегии, революции в Китае. Осенью 1942 года Стоу прибыл в Москву, где впервые встретился с Эренбургом. С помощью Эренбурга он получил возможность свыше недели наблюдать бои подо Ржевом, городом в полутораста километрах от Москвы, где Красная армия, несмотря на большие потери, продолжала наступательные операции против немецких дивизий. «Это была для меня беспрецедентная привилегия, — писал тогда же Стоу. — Для Красной армии Илья Эренбург, бесспорно, самый безотказный мандат, лучший из всех, какие выдают в Советском Союзе»[507]. Вместе с шофером и женщиной-офицером, бывшей участницей гражданской войны в Испании, они колесили по фронту на старой латаной машине, проделав за девять дней километров восемьсот. Грязь от осенних дождей превратили дороги в непролазные хляби, устланные срубленными деревьями, а их поездку — в буквальном смысле в зубодробительную. Дважды они ночевали в крестьянских избах, один раз — в полевом госпитале. На один день Эренбургу удалось раздобыть американский «джип» — «дань престижу, которым он пользовался у бойцов и командиров Красной армии, потому что почти за неделю, — вспоминал позднее Стоу, — нам попалось от силы двадцать „джипов“»[508]. Довелось Стоу присутствовать на допросе немецких пленных — обязанность, которую не без чувства мрачного удовлетворения взял на себя Эренбург. Он неизменно спрашивал немцев: зачем Германия вторгается в одну страну за другой? Пленные «либо отмалчивались, либо намеренно уклонялись в сторону, обходя все нравственные вопросы, связанные с гитлеровскими вторжениями в другие страны и казнями мирного населения». И еще Эренбург почти каждого спрашивал, поют ли немцы песни на стихи Генриха Гейне, и, получив утвердительный ответ, доставлял себе удовольствие напомнить, что Гейне — еврей[509].
Далеко не всем корреспондентам высказывания Эренбурга о войне были по душе. К 1944 году американцы чувствовали себя с ним особенно неловко. «По его мнению, Соединенные Штаты не несли своей доли в войне. Война в Тихом океане была для него не в счет. Он хотел одного — открытия Второго фронта, — вспоминал годы спустя Гаррисон Солсбери. — Эренбург считал американцев наивными, невежественными, полуобразованными колониальными людьми, не способными ценить европейскую культуру. Все это он выдавал острым, язвительным тоном, в длинных монологах, произносимых по-французски. Кое-кто из американцев пытался отругиваться, Эренбург выходил из себя, некоторые переставали разговаривать с ним и покидали комнату, если он входил»[510]. Вряд ли стоит удивляться, что еженедельный журнал «Ньюс уик» как-то характеризовал Эренбурга как человека «чрезмерно эмоционального, настроенного крайне профранцузски, который очень раздражает американцев, решившихся завести с ним знакомство»[511].
Все корреспонденты отмечали у Эренбурга «классическое презрение француза ко всему американскому или британскому, — свидетельствует Генри Шапиро. — Он любил повторять, что все, чем американцы обогатили цивилизацию — это Хемингуэй и сигареты „Честерфилд“. И всегда стрелял у меня „Честерфилд“. После войны он вернулся из Нюрнберга в том же настроении. Жаловался, что в офицерском клубе „американские варвары“ — так он их называл — первым делом подавали кофе и перебивали у него аппетит. Такой порядок в еде оскорблял его типично французские гастрономические вкусы. Эренбург мог быть настоящим снобом»[512].
Французы относились к нему иначе. Французы обожали Эренбурга, и он опекал их, как только мог. Он охотно ездил в эскадрилью «Нормандия», летную часть из французских пилотов на Восточном фронте, летавших на советских истребителях. Он также объяснял советским чиновникам, что среди немецких военнопленных есть солдаты, набранные в Эльзас-Лотарингии, которых насильно загнали в вермахт, и что их не надо отправлять в лагеря. Он ездил на фронт, чтобы помочь выявлять эльзасцев, и его заступничество многих спасло от плена и даже от худшей участи[513].
Во время войны гуляла полушутливая, полузлая острота, что «Эренбург ненавидит немцев за то, что они оккупировали Париж и ему приходится жить в России»[514]. Его номер в гостинице и впрямь напоминал парижский уголок. «На столе стояла пепельница Дюбоне, любовно свистнутая в каком-то кафе, — писал о временном жилище Эренбурга Жан-Ришар Блок. — В крошечной кухоньке — бутылка вермута, давно уже опорожненная и грустная: ведь ее занесло в такую даль и в такое тяжелое время»[515]. Эренбург даже отказывался носить нижнее белье советского производства, и его жена всю войну штопала и латала вывезенное из Франции[516]. В разгар борьбы, в мае 1942 года, Эренбург мечтал о возвращении в Париж. «И после войны мы вернемся к своей прежней жизни. Я съезжу в Париж, в Испанию. Буду писать стихи и романы», — говорил он поэту Семену Гудзенко. Гудзенко поразило, что «он очень далек от России, хотя любит и умрет за нее как антифашист»[517]. С другой стороны, случалось, что провинциализм русских соотечественников вызывал у него оторопь. Так, в одной из корреспонденций американский журналист назвал Эренбурга «франкофилом». Цензор ему этого не пропустил, заявив в объяснение: «всем известно, что Эренбург терпеть не может Франко»[518].
О чувствах Эренбурга к Франции хорошо знал Шарль де Голль. Когда в апреле 1942 года Эренбургу за «Падение Парижа» была присуждена Сталинская премия, де Голль послал ему из Лондона поздравительную телеграмму. В октябре Эренбург написал о де Голле восторженную статью, черпая из своих парижских переживаний 1940 года, когда он был свидетелем тщетной попытки де Голля сплотить французскую армию, а позже слушал по приемнику передаваемый из Англии его первый призыв к сопротивлению. Во время посещения де Голлем Москвы в декабре 1942 года Эренбурга пригласили на званый обед в посольство и посадили рядом с генералом. В мае 1944 года де Голль еще раз приветствовал Эренбурга как «верного друга Франции», когда тот получил высочайшую награду — орден Ленина[519].
Эренбург оставался пристрастным поклонником французов. Даже после дня «Д» — 6 июня 1944 года — когда союзники форсировали Ла-Манш и высадились в Нормандии, он не изменил своим симпатиям. Казалось бы, ему следовало воздать должное англо-американскому десанту. Вместо этого он написал прочувствованную статью о французском сопротивлении, наследии Вердена, включив туда даже образ неизвестного солдата, встающего на борьбу с бошами. Он не мог побороть в себе недовольства вкладом союзников в войну с Гитлером и ограничился кислым комплиментом — «Мы восхищены отвагой наших союзников — англичан, канадцев, американцев». Три дня спустя в заявлении, напечатанном в газете «Правда», Сталин сказал то, что нужно было сказать, поздравив союзников с небывалой операцией — операцией, которую и Наполеон, и Гитлер грозились осуществить, но на которую даже не осмелились решиться: «…широкое форсирование Ла-Манша и массовая высадка десантных войск на севере Франции»[520].
С первых шагов своего творческого пути Эренбург обращался к еврейской теме. Даже начало двадцатых годов, когда он подумывал о принятии католичества, отмечено стихами об антисемитизме и надеждах, пробужденных сионистской мечтой. Во время Первой мировой войны он написал стихи о погроме в Польше, а в «Хулио Хуренито» — любимейшей из книг — центральная глава стала предсказанием Холокоста. Правда, во всем этом прочитывались лишь наметки будущего — того, что во Вторую мировую войну судьба еврейского народа станет важнейшей заботой Эренбурга.
24 августа 1941 года, два месяца спустя после вторжения Гитлера на территорию Советского Союза, группа признанных советских деятелей, евреев по национальности, обратилась по радио с призывом к «братьям евреям» во всем мире. Возглавляемые Соломоном Михоэлсом, прославленным актером и главным режиссером Московского государственного еврейского театра, выступавшие, один за другим, подчеркивали необходимость единения еврейского народа и угрозу его существованию со стороны нацистов. Писатель Самуил Маршак рассказал об убийстве еврейских детей в Польше, Перец Маркиш, искуснейший из поэтов, писавших на идиш, чья слава перешагнула далеко за пределы еврейских кругов, напомнил о вошедших в историю случаях гонений и героизма еврейского народа. Эренбург также внес существенный вклад, произнеся речь, насыщенную картинами из своего детства и нацистских облав, — картинами, звучащими призывом о помощи.
«Я вырос в русском городе. Мой родной язык русский. Я русский писатель. Сейчас, как все русские, защищаю мою родину. Но гитлеровцы мне напомнили и другое. Мать мою звали Ханой. Я — еврей. Я говорю это с гордостью. Нас сильней всего ненавидит Гитлер. И это нас красит <…> Я обращаюсь теперь к евреям Америки, как русский писатель и как еврей. Нет океана, за который можно укрыться»[521].
Эта международная передача и многотысячный митинг, состоявшийся в тот же день в Московском парке культуры, ознаменовали создание Еврейского антифашистского комитета. Еврейский антифашистский комитет прошел тернистый и сложный путь: почти все, кто его возглавлял, были арестованы, а в 1952 году расстреляны. В самых истоках его — вкус пролитой крови.
Идея образовать антифашистский еврейский комитет первоначально принадлежала Хенрику Эрлиху и Виктору Альтеру, руководителям Еврейского социалистического бунда Польши. Осенью 1939 года оба они были арестованы в Литве советскими органами, но два года спустя, после угроз засадить на долгий срок в тюрьму или расстрелять, их отпустили. К тому времени — в начале осени 1941 года, — когда Советский Союз оказался на волосок от военной катастрофы, Сталин кинулся улучшать отношения с западными державами. У Эрлиха и Альтера сохранились крепкие связи с рабочими движениями Запада и с еврейскими организациями. Освободив обоих, Кремль рассчитывал убаюкать их ходатаев, а заодно включить в советские планы борьбы с Гитлером. По заданию советских властей Эрлих и Альтер разработали предложение о создании еврейского антифашистского комитета, в который вошли бы беженцы из оккупированных нацистами стран и представители Советского Союза. Согласно их плану, комитет должен был носить международный характер; предполагалось также создание в составе Красной армии Еврейского легиона из американских добровольцев.
Их идеи так и не получили осуществления. Составленный ими проспект был представлен на рассмотрение Лаврентию Берия, главе НКВД, который внес ясность: одобрить дело такого рода может только Сталин. Сталин же отнюдь не собирался учреждать подлинно самостоятельную еврейскую организацию. Более того, к декабрю 1941 года Красная армия предприняла первое согласованное контрнаступление, ослабив давление на Москву и вытеснив немцев из Ростова. К Сталину вернулась уверенность в себе, Эрлих и Альтер были ему теперь ни к чему — отработанный пар. Многие годы считалось, что оба были тогда же, в начале декабря, уничтожены, однако на самом деле их арестовали и содержали в одиночном заключении в Куйбышеве. Эрлих покончил с собой в мае 1942 года; Альтер был расстрелян в феврале 1943[522].
Тем не менее, идея еврейского антигитлеровского формирования того или иного рода витала в воздухе. За зиму 1941–1942 гг. Кремль основал несколько совместно действовавших «фронтовых» организаций — женщин, ученых, украинцев, славян, — которым надлежало подымать дух в войсках внутри страны и взывать о помощи Советскому Союзу за рубежом. Еврейский антифашистский комитет был образован в апреле 1942 года и влился в мозаичное объединение остальных групп, которые все как одна действовали под непосредственным надзором Советского Информбюро, возглавляемого сначала А. С. Щербаковым, а затем С. А. Лозовским, заместителем наркома иностранных дел.
Хотя зарубежные депутаты не вошли в Еврейский антифашистский комитет и хотя комитет этот находился под бдительным оком, он все же стал для советских евреев национальным представительным органом, во главе которого стояли Соломон Михоэлс, Перец Маркиш, Давид Бергельсон и Илья Эренбург — лица, известные безупречной нравственностью и высокой культурой, чей авторитет признавался не только в еврейских кругах, но и, в ряде случаев, во всей стране. Позволив им выступать от имени советского еврейства, Сталин невольно создал надежду на культурное возрождение и более широкие, более свободные контакты с евреями за рубежом, породил иллюзии, шедшие вразрез с советской политикой, проводившейся уже более двадцати лет.
С самого основания Еврейского антифашистского комитета среди его руководителей шли споры относительно точной природы его обязанностей. Все сходились на том, что максимум усилий должен быть направлен на помощь фронту, сбор средств и воззвания к евреям других стран. Однако с успешным развитием военных действий и выяснением того, какие огромные потери понесло еврейского население, многие члены комитета — правда, не все — хотели бы расширить его функции. Предполагалось помочь переселению еврейских беженцев, восстановить еврейские колхозы и возродить национальную культурную жизнь еврейства.
Эренбурга волновали другие проблемы. Неуклонный в своей ненависти к антисемитизму, он стремился собрать документы, свидетельствующие о перенесенных евреями страданиях и вкладе, внесенном евреями, солдатами и партизанами, в борьбу с гитлеровцами — давнее стремление, о котором знали его близкие друзья. Эренбург был ассимилированным евреем — в том смысле, что не соблюдал ортодоксальных обрядов, не владел ни идиш, ни древнееврейским языком. Он считал себя русским по языку и культуре, тем не менее, еврейское происхождение было постоянным источником его силы. В письме к Елизавете Полонской, написанном в 1923 году, он ободрял ее следующими волнующими, подымающими дух словами: «Не отдавай еретичества, — писал он ей из Берлина. — Без него людям нашей породы (а порода у нас одна) и дня нельзя прожить. Мы — евреи. Мы глотнули парижского неба. Мы поэты. Мы умеем насмехаться. Мы… Но разве этих 4-х обстоятельств мало для того, чтобы не сдаваться?»[523].
Парижский приятель Эренбурга журналист и критик Нино Франк, впервые познакомившийся с ним в двадцатые годы, дал портрет Эренбурга, многое в нем проясняющий:
«Сначала я увидел в нем советского человека, посланника страны Октября, человека новой эры. Но он это отверг. Затем он показался мне внуком Вольтера, верным этому источнику, при том, что он сильно вышел из моды <…> Но ни то, ни другое его до конца не объясняло. В нем было что-то еще, более фундаментальное, чем оба эти начала — революция и культура — переплетались, своего рода паровой котел, в котором клокотала тайная сила <…>
В ту пору, если я заговаривал с Эренбургом об иудаизме, он только смеялся, да и сам я смеялся. До 1930 года такого рода разговоры казались нам чем-то архаичным и мы предоставляли рассуждать на эту тему археологам и злополучным неудачникам. Нам и в голову не могло прийти, что этих несчастных скоро будет не счесть. Только сегодня, думая о кипучей энергии Эренбурга и его приспособляемости, я понимаю, что отдаю должное неисчерпаемой тяге к свободе, неистовому чувству свободы <…>
Эренбург прежде всего еврей <…> Он отрешился от своего происхождения всем своим существованием, облаченным в иные одежды на Западе, куря голландский табак и путешествуя через контору Кука <…> Но он не стер в себе еврея, и для меня это был новый тип еврея, истый Ашкенази»[524].
Задолго до гитлеровского «окончательного решения» Эренбург осознал, в чем главная проблема в жизни современного еврея: отождествляя свою судьбу с положением своего народа, оставаться верным гражданином определенной страны. В статье «Французские евреи и война», написанной в апреле 1917 года, Эренбург указывал, что еврейские солдаты, кем бы они ни были в мирное время — притесняемыми рабочими или благополучными торговцами, — сражаются с одинаковым рвением, в том числе и русские и румынские евреи, чей статус угнетаемых хорошо известен. Он говорил о французских евреях-пацифистах и о «тысячах алжирских, марокканских и тунисских евреев, которые откликнулись на призыв Франции», и подчеркивал, с каким удовлетворением французские солдаты еврейского происхождения восприняли решение недавно учрежденного в России Временного правительства отменить черту оседлости и предоставить евреям равные права. При всей его ассимилированности, Эренбурга крайне волновала эта проблема, по-прежнему стоявшая перед евреями в любом обществе, потому что евреи были вынуждены жить в двух мирах, не являясь неотъемлемой частью ни одного, ни другого. Антисемиты полагают, что евреи не могут быть в равной степени верными как стране своего рождения, так и братьям по крови. Эренбург сознавал существование этого предрассудка. Именно поэтому свою статью 1917 года он начал с провидческого напоминания: «греко-римский мир обвинял евреев в том, что они среди космополитического общества оставались националистами, современный мир их обвиняет в том, что среди националистов они являются космополитами»[525].
Эренбург никогда не забывал, что он еврей. В 1944 году ему довелось прочесть статью Юлиана Тувима «Мы — польские евреи», выражавшую те же чувства, которые волновали Эренбурга и как русского патриота, и как еврея. В первую годовщину восстания в Варшавском гетто Тувим, узнав о гибели матери от рук нацистов, написал об антисемитизме и своей польской родине. Прочитав это обращение, он — вспоминал Эренбург — «долго не мог ни с кем говорить». «Мы — польские евреи» не удостоилось быть переведенным на русский язык; Эренбург перевел его сам, часто цитировал, а затем включил несколько отрывков в мемуары «Люди, годы, жизнь».
«И сразу я слышу вопрос: „Откуда это „мы“?“ Вопрос в известной степени обоснованный. Мне задавали его евреи, которым я всегда говорил, что я — поляк. Теперь мне будут задавать его поляки, для подавляющего большинства которых я был и остаюсь евреем. Вот ответ и тем и другим. Я — поляк, потому что мне нравится быть поляком. Это мое личное дело, и я не обязан давать кому-либо в этом отчет. Я не делю поляков на породистых и непородистых, я предоставляю это расистам, иностранным и отечественным. Я делю поляков, как евреев, как людей любой национальности, на умных и глупых, на честных и бесчестных, на интересных и скучных, на обидчиков и обиженных, на достойных и недостойных. Я делю также поляков на фашистов и антифашистов <…> Я мог бы добавить, что в политическом плане я делю поляков на антисемитов и антифашистов, ибо антисемитизм — международный язык фашистов <…>
Я слышу голоса: „Хорошо. Но если вы — поляк, почему вы пишите „мы — евреи“? Отвечу: „Из-за крови“. — „Стало быть, расизм?“ — Нет, отнюдь не расизм. Наоборот. Бывает двоякая кровь: та, что течет в жилах, и та, что течет из жил. Первая — это сок тела <…> Другая кровь — это та, которую главарь международного фашизма выкачивает из человечества, чтобы доказать превосходство своей крови над моей, над кровью замученных миллионов людей“»[526].
Война с гитлеровцами продолжалась, а в Советском Союзе — и это страшно удручало Эренбурга — рос антисемитизм. Еще в ноябре 1941 года он услышал антисемитские высказывания не от кого-нибудь, а от знаменитейшего советского писателя Михаила Шолохова: «ты воюешь, а Абрам в Ташкенте торгует», — бросил ему Шолохов. Эренбург пришел в ярость и крикнул, что не хочет «сидеть за одним столом с погромщиком!»[527]. Расизм Шолохова был широко известен. Позже, в ноябре того же года, Василий Гроссман в подробном письме об антисемитизме опровергал постыдные инсинуации Шолохова, упоминая, как много солдат-евреев он встретил на фронте:
«Несколько раз с болью и презрением — вспоминал антисемитскую клевету Шолохова. Здесь на юго-западном фронте тысячи, десятки тысяч евреев. Они идут с автоматами в снежную метель, врываются в занятые немцами деревни, гибнут в боях. Все это я видел. Видел и прославленного командира I Гвардейской дивизии Когана, и танкистов, и разведчиков. Если Шолохов в Куйбышеве, не откажите передать ему, что товарищи с фронта знают о его высказываниях. Пусть ему стыдно будет»[528].
В ходе войны евреи действительно были отмечены непропорционально большим числом наград, чем бойцы любой другой национальности Советского Союза. Они отличались во всех родах советских войск. Эренбург остановился на этом вопросе, говоря о нем с особой болью в выступлении на очередном собрании Еврейского антифашистского комитета в феврале 1943 года, сразу по возвращении из Курска.
«Я встретил еврея преклонных лет, отца знаменитого летчика, и вот что он мне рассказал: „Говорил я с неким официальным лицом, и он спросил меня: „Как вы объясните тот факт, что на фронте нет евреев? Почему на войне не видно евреев?“ Я ничего ему не ответил, потому что почувствовал: комок подступает к горлу. Это было всего через четыре дня, как я получил извещение о гибели сына“»[529].
Эренбург в полный голос и где только мог воевал с антисемитскими предубеждениями; многим казалось, будто он единственный журналист, пишущий «о муках евреев»[530]. В ноябре 1943 года в статье, опубликованной в «Красной звезде», он рассказывал о героических подвигах, совершенных бойцами-евреями в различных воинских подразделениях советских вооруженных сил: «Гитлер хотел сделать из евреев мишень. Евреи России показали ему, что мишень стреляет, — писал он. — <…> Когда-то поэты мечтали об обетованной земле. Теперь для еврея есть обетованная земля: передний край, там он может отомстить немцам за женщин, за стариков, за детей»[531].
Для Эренбурга не существовало сомнений в преданности евреев войне, которую Советский Союз вел против гитлеризма. Однажды в узком кругу, который среди прочих включал и Шолохова, Эренбург поднял тост «За родину». Шолохов не преминул поддеть его. «Какую родину?» — спросил он, намекая что Эренбург делит свою верность между двумя родинами, из которых вторая — Палестина. Эренбург тут же его срезал. «За родину, которую предал Власов», — ответил он, и этого было достаточно[532]. (Генерал А. А. Власов, попав в плен к немцам, принялся набирать среди советских военнопленных согласных сражаться вместе с гитлеровцами). Среди русских могли быть предатели, перешедшие на сторону немцев, среди евреев не было ни одного, кто изменил Сталину, предпочтя ему Гитлера.
В разгар немецкого наступления советские власти сочли полезным использовать страдания советских евреев. Такая политика относилась главным образом к периоду между 1941 и 1943 гг., когда Сталин особенно нуждался в британской и американской помощи, к тому же необходимо было загладить политический вред, нанесенный пактом о ненападении с Гитлером. Именно по этой причине послом в Вашингтон отправился М. М. Литвинов, еврей по происхождению. Но к лету 1943 года, вслед за блистательными победами в Сталинграде и Курске, Красная армия стала вытеснять немцев из пределов Советского Союза; Сталин предложил поуменьшить официальное расположение к евреям.
Эренбург немедленно ощутил эту перемену. В цензуре стали нещадно резать его статьи, в которых говорилось о муках или героизме евреев. Возмущенный Эренбург обратился к А. С. Щербакову, который тогда надзирал над прессой. Щербаков не принял его сторону. «Солдаты хотят услышать о Суворове, а вы цитируете Гейне», — заявил он Эренбургу[533]. В то же лето 1943 года ряд занимавших видные посты евреев был смещен. М. М. Литвинова отозвали из Соединенных Штатов, генерала Д. И. Ортенберга, главного редактора «Красной звезды», освободили от занимаемой должности. В 1943 году Ирина Эренбург была уволена из фронтовой газеты «Уничтожим врага». Приехавший инспектировать работу газеты некий полковник нашел, что в ее штате слишком много евреев. «Это что — синагога?» — орал он. Газету закрыли, а журналистов разбросали кого куда — по разным другим изданиям[534].
Примерно в то же время власти развалили главный замысел Эренбурга, который он только что завершил. По мере успешного продвижения Красной армии к границе, к Эренбургу стали поступать сотни писем от солдат; они рассказывали о зверствах, которые обнаруживали по свежим следам отступающих гитлеровцев. Считая необходимым использовать этот материал, Эренбург договорился с Жаном-Ришаром Блоком создать книгу на русском и на французском языках — «Сто писем»; летом 1943 года она должна была увидеть свет. «Книгу набрали, сверстали и вдруг запретили, — вспоминал Эренбург в „Люди, годы, жизнь“. — Я спрашивал почему, мне не отвечали; наконец, один из работников издательства многозначительно сказал: „Теперь не сорок первый…“» Французское издание вышло два года спустя, но на русское, где тексты шли в оригинале, был наложен запрет — слишком много там было упоминаний о евреях и их муках, чтобы появиться в Москве. Даже в мемуары, которые писались Эренбургом в шестидесятых годах, ему не позволили включить следующую историю:
«В марте 1944 года я получил письмо от офицеров части, освободившей Дубно, они писали, что В. И. Красова вырыла под своим домом убежище и в течение почти трех лет прятала там одиннадцать евреев, кормила их. Я написал об этом М. И. Калинину, спрашивал, не сочтет ли он справедливым наградить Красову орденом или медалью. Вскоре после этого Калинин вручал мне орден. Когда церемония кончилась, Михаил Иванович сказал: „Получил я ваше письмо. Вы правы — хорошо бы отметить. Но видите ли, сейчас это невозможно…“ М. И. Калинин был человеком чистой души, подлинным коммунистом, и я почувствовал, что ему нелегко было это выговорить.»[535]
В 1944 г. Эренбург сопровождал солдат Красной армии, очищавшей один за другим советские города и села от немецких оккупантов. В июле он вместе с войсками вошел в освобожденный Вильнюс. В сражениях за Вильнюс участвовали и партизаны, среди них группа партизан-евреев, около сотни мужчин и женщин. «Если кто из фашистов от нас удерет, — сказал им один из офицеров Красной армии, — хватайте его вы», — вспоминал Шломо Коварский, член партизанского отряда. О встрече с Эренбургом в Вильнюсе 12 июля 1944 года он рассказывал:
«Мы сидели, отдыхая, на улице, когда подъехала машина и вышедший из нее человек направился к нам. „Я — Илья Эренбург“. Наши закричали, побежали ему навстречу: „Здесь Эренбург! Эренбург здесь!“ Мы знали о нем по газетам. Эренбург был очень взволнован встречей с нами — партизанами-евреями. Он спросил, чем мы занимались, и мы рассказали ему, как взрывали поезда и железнодорожные станции. Он был необычный, не совсем похожий на советского журналиста. Мы принимали его как сородича, как еврея.»[536]
В последние годы войны Эренбургу довелось познакомиться со многими евреями, участвовавшими в партизанском движении. Он полностью доверял им, приглашал к себе домой, вел откровенные разговоры. Каждая из этих встреч оставляла глубокий след в его душе, как и в душах его собеседников. Им открывалась та сторона Эренбурга, которую мало кто наблюдал. Они видели, как он гордится тем, что он — еврей, видели, как надрывается у него сердце от страданий евреев и как бесит равнодушие к ним Кремля. Для многих из этих партизан, потерявших родных и долгие тяжкие месяцы, а то и годы, отщепенцами спасавшими свою жизнь в лесах, он был первым «официальным лицом», обращавшимся с ними с тем уважением, которое они заслужили. В декабре 1944 года один из руководителей партизанского движения минчанин Хирш Смоляр приехал в Москву, в Еврейский антифашистский комитет, где познакомился с Эренбургом. Смоляр, родившийся в Польше в 1905 году, стал активным участников коммунистического движения; гитлеровское нашествие застало его в Минске, где он тогда жил. Вскоре он возглавил большой партизанский отряд, который в октябре 1943 года помог не менее десяти тысячам евреев спастись от верной смерти в лесах.
«Эренбург тогда только что вернулся из Киева, — вспоминал Смоляр. — Настроение у него было отчаянное. „Это мой родной город, — сказал он. — Но я больше никогда туда не поеду“. Он был потрясен разгулом антисемитизма после ухода немцев». Смоляр рассказал Эренбургу, что после освобождения Минска происходило в городе. Партийных функционеров интересовало только, как партизаны воевали в немецком тылу, но о том, чтобы оказать помощь уцелевшим евреям, они и думать не хотели. «Эренбург слушал. Он сидел передо мной — старый еврей, отец, с трудом сдерживавший слезы, готовые пролиться по погибшему сыну», — воскрешал былое Смоляр. — «Посмотрите на мой стол, — сказал Эренбург. — А теперь на пол». Повсюду лежали кипы писем. «Возьмите любое. Все они об одном. Об антисемитизме»[537].
Эренбург только что побывал в Киеве. Он видел тот огромный ров, где нацисты уничтожили десятки тысяч киевских евреев. В 1961 году Евгений Евтушенко заставил содрогнуться мир стихотворением «Бабий яр», не только заклеймившим немцев, но и осудившим русских антисемитов. Евтушенко возмущался отсутствием памятника, который увековечил бы гибель киевского еврейства. Но первым о кровавой бойне в Киеве еще в 1944 году написал стихи Илья Эренбург:
Бабий яр
К чему слова и что перо,
Когда на сердце этот камень,
Когда, как каторжник ядро,
Я волочу чужую память? <…>
Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы
Вы окликаете меня.
Мы поднатужимся и встанем,
Костями загремим — туда,
Где дышат хлебом и духами
Еще живые города.
Задуйте свет, спустите флаги.
Мы к вам пришли.
Не мы — овраги.[538]
Эренбург покидал «Бабий яр» смертельно потрясенный, он был ни жив, ни мертв, он чувствовал себя то ли чудом спасшимся, то ли жертвой, похороненной в этой чудовищной массовой могиле. Как никогда прежде он чувствовал себя евреем, сознавая, что «каждый яр» был предназначен и для него[539]. Тогда он еще не знал, что Мария, старшая из его сестер — все они во время немецкой оккупации оставались в Париже, числясь бельгийками — исчезла и, по всей вероятности, была депортирована нацистами. В Киеве, увидев, какому поголовному уничтожению подверглось еврейское население города, он вместо заупокойной молитвы «Кадиш», которую не помнил, написал стихи.
Из всех встреч Эренбурга с партизанами самой впечатляющей и значительной была его дружба в еврейским поэтом Абрамом Суцкевером. После вторжения гитлеровцев Суцкевера, как всех евреев Вильнюса, загнали в гетто, где каждый день производилась «селекция». Суцкеверу удалось спастись: он выбрался через канализационные трубы. Вместе с сотнями других евреев Суцкевер вступил в один из литовских партизанских отрядов.
Два года спустя, весною 1944 года, Суцкевер познакомился с Эренбургом, когда оба они выступали перед трехтысячным митингом, организованным Еврейским антифашистским комитетом. Хотя полагалось в конце речи провозгласить здравицу Сталину, Суцкевер завершил ее страстным призывом к возмездию[540]. Эренбург сразу подружился с молодым поэтом. «Он стал мне ближе всех моих московских знакомых, еврейских и нееврейских писателей и художников», — утверждал Суцкевер много лет спустя[541]. В конце апреля 1944 года Эренбург опубликовал в «Правде» большой очерк о Суцкевере — «Торжество человека», — в котором рассказал о той роли, какую поэт играл в еврейском гетто, о том, как спас от уничтожения ценные русские рукописи, о его партизанской судьбе. Закончил Эренбург очерк кратким изложением знаменитой поэмы Суцкевера «Кол Нидре», в которой говорится о старом еврее, убивающем своего сына, чтобы избавить его от пыток в фашистском застенке[542].
Два следующих года Суцкевер, часто бывая у Эренбурга, мог близко наблюдать его жизнь и работу. «Он прочел мне удивительные, переписанные от руки стихи из тетрадки в зеленом переплете из змеиной кожи, — вспоминал Суцкевер. — Это были стихи Осипа Мандельштама, написанные в концлагере, у костра, среди снегов и волков. Какой-то человек, таинственным образом не то бежавший, не то освобожденный из лагеря, принес их Эренбургу. Любовь Михайловна сказала мне, что я был одним из очень немногих, кому Илья Григорьевич их читал». Еще Эренбург декламировал по-испански стихи Лорки и Мачадо и просил Суцкевера читать ему вслух древнееврейские стихи. «Как я люблю эти пророческие звуки», — говорил он. Согласно Суцкеверу, Эренбург был единственным московским литератором, заинтересовавшимся стихами Элиши Родина, последнего в Советском Союзе писавшим по-древнееврейски поэтом. Сын Родина, Григорий, сражавшийся в бронетанковых войсках к северу от Москвы, погиб в марте 1942 года. Родин посвятил его памяти цикл стихов, написанных по-древнееврейски. Благодаря Эренбургу он смог в 1942 году послать их в Палестину, где они были изданы в Тель-Авиве.
Для Суцкевера Эренбург олицетворял собою весь Еврейский антифашистский комитет; он был для него русским Иосифом, открытым для просьб своих сородичей, уцелевших в разразившемся катаклизме. Суцкевер был свидетелем многих добрых дел Эренбурга. Он помог десяткам молодых евреев получить разрешение на жительство в Москве; по просьбе Суцкевера он вмешался в судьбу нескольких партизанок из Гродно, облыжно обвиненных в сотрудничестве с нацистами, и добился их освобождения; он отвечал на сотни писем одиноких людей, отчаявшихся разыскать своих близких; он послал тысячи рублей вдовам, которые изливали ему свои горести в письмах, приходивших со всех концов страны.
Советские официальные лица отнюдь не всегда были рады выслушать Эренбурга. «Однажды, — вспоминал Абрам Суцкевер, — Любовь Михайловна предупредила меня: Эренбург — в постели, сам не свой от гнева и возмущения… С месяц назад приехавший из Киева красноармеец, еврей по национальности, сообщил Эренбургу, что на месте массовой могилы киевских евреев, в Бабьем яру проектируют построить открытый рынок». Эренбург обратился с письмом к Н. С. Хрущеву, возглавлявшему тогда партийные органы Украины, с просьбой воспрепятствовать намечаемому строительству. Как раз в тот день Илья Григорьевич получил из канцелярии Хрущева ответ. «Советую вам, — грубо одергивали его, — не вмешиваться в дела, которые вас не касаются. Пишите лучше хорошие романы»[543].
Но Эренбурга не легко было унять. Его настойчивые напоминания о совершенных нацистами преступлениях раздражали многих окружавших его людей. Это заметили даже американцы. В тайном донесении Управления стратегических служб, помеченном апрелем 1945 года, отмечалось, что «страстность и искренность Эренбурга были неоспоримы, но его целеустремленная преданность своим темам, о которых он бесконечно говорил на приемах и при беседах, начали превращать его в фигуру одиозную.»[544].
Весною 1945 года Эренбург вложил много сил, помогая частным порядком Ирине Эренбург удочерить еврейскую девочку-сироту. Фаня Фишман выросла в Ровно (Западная Украина). После оккупации города немцами ее мать и обе сестры были убиты, а Фаня с отцом бежали в леса. Два старших брата стали солдатами — один сражался в рядах Красной армии, другой — Польской; оба прошли всю войну и закончили ее в Берлине. Отец Фани не выдержал зимы в лесу; Фаню взяли к себе партизаны. Узнав о судьбе девочки, Эренбург забрал ее и привез в Москву, поместив вначале в еврейской семье одного московского инженера. Однако там не нашли к Фане подхода, не поняв, что после многих месяцев, проведенных в лесу, девочка нуждалась не в строгом воспитании, а в терпении и внимании.
Эренбург вновь вмешался в ее судьбу, забрав к себе. Он заботился об ее образовании и помог отыскать ее братьев, которые вскоре после окончания войны приехали повидаться с сестрой. Они уговаривали Фаню уехать в ними в Палестину, но безуспешно: за время жизни с Эренбургами Фаня привязалась к Ирине, оставшейся бездетной после гибели мужа, и, когда Ирина предложила удочерить ее, согласилась. Фаня Фишман осталась в Москве, получила медицинское образование и стала известным кардиологом. Ее братья и по сей день живут в Израиле[545].
В конце 1944 года Эренбурга разыскал в Москве Шломо Перлмуттер, подросток, сражавшийся в партизанском отряде. Эренбург только что побывал в Литве, где ему в руки попалась брошенная книга на древнееврейском. Он не читал по-древнееврейски и попросил Перлмуттера перевести ему титульный лист. Оказалось, что эта книга, озаглавленная «Сиротство», была напечатана в Каунасском гетто и посвящена учителю древнееврейского языка. Взяв из рук Перлмуттера книгу, Эренбург показал ее писателю Борису Горбатову, как раз заглянувшему «на огонек». «Вот видите, мы действительно книжники, — сказал ему Эренбург. — Покажите мне другой такой народ, который, запертый на бойне в преддверии массового уничтожения, станет печатать книгу. Нет такого другого народа»[546].
А война продолжалась. И участвуя в Еврейском антифашистском комитете, Эренбург сосредоточился на важном деле. Под его руководством более двух десятков писателей — хотя борьба с гитлеровцами еще далеко не закончилась — стали работать над «Черной книгой», сводом документов о величайшей катастрофе, постигшей советское еврейство: полтора миллиона евреев были убиты так называемыми Einsatzgruppen, четырьмя расстрельными командами, которые следовали за вторгшимся на советскую территорию германским вермахтом.
Подобное совместное усилие было в Советском Союзе беспрецедентным. Используя связь с Еврейским антифашистским комитетом, Эренбург создал свой писательский комитет без официального разрешения и без руководства, назначенного «сверху». «Черная книга» открывала писателям возможность сказать правду о том, что с ними происходит. Пройдет еще немало лет, прежде чем советские писатели осмелятся заговорить о преступлениях Сталина с такой же страстностью и прямотой. Писать о гигантских концлагерях в Воркуте и на Колыме они не могли, но писатель Василий Гроссман, побывавший в Майданеке и Треблинке после освобождения их Красной армией летом 1944 года и одним из первых разговаривавший с теми, кто остался там в живых, теперь знал и мог рассказать о том, как проводились немцами массовые уничтожения[547].
Яркие картины геноцида, основанные на материале, предоставленном Эренбургом или самостоятельно собранном, создали и другие писатели. Абрам Суцкевер подготовил свыше двухсот страниц текста о нацистских зверствах в Литве, Овадий Савич побеседовал со спасшимися от смерти в Латвии, Маргарита Алигер занялась показаниями, поступившими из Бреста (Белоруссия). Приняла участие в работе над «Черной книгой» и дочь Эренбурга Ирина. Она побывала в Каунасе, где французские евреи оставили перед казнью надписи на стенах тюремных камер. Скопировав эти надписи, она, вернувшись в Москву, перевела их на русский язык. Сам Эренбург подготовил для публикации бездну материала: письма детей из Белоруссии, письма солдат, утративших свои семьи, показания тех, кто в занятых немцами городах, поселках и деревнях чудом спасся от геноцида. Вот одна из историй о еврее, которого прятала от нацистов жена, не еврейка, — история, рассказанная с почти библейской лаконичностью и выразительностью:
«Наталья Емельяновна спрятала мужа в яме под печкой. Там он провел два с лишним года. Он сидел согнувшись; нельзя было ни лечь, ни встать. Когда он иногда ночью выходил наверх, он не мог выпрямиться. От детей скрывали, что их отец прячется в подполье. Однажды четырехлетняя девочка, заглянув в щель, увидела большие черные глаза. Она закричала в ужасе: „Мама, кто там?“ Наталья Емельяновна спокойно ответила: „Я ее давно заметила — это очень большая крыса“. <…>
Наталья Емельяновна заболела сыпняком. Ее увезли в больницу. Детей приютила соседка. Исаак Розенберг по ночам вылезал наверх и ел клей на обоях. Так он продержался две недели. А Наталья Емельяновна, лежа в больнице, терзалась: вдруг она в бреду расскажет о муже?
В сентябре 1943 года части Красной армии подошли вплотную к местечку Монастырщина — узел дорог, немцы здесь оказали сильное сопротивление. Шли бои. У дома Розенберга стояли немцы с орудием. Наталья Емельяновна взяла детей и, как другие жители Монастырщины, убежала в лес. Она вернулась, когда в местечко ворвались красноармейцы. Она увидела еще дымившуюся золу и печь: дом сгорел. Исаак Розенберг задохнулся от дыма. Он просидел в подполе двадцать шесть месяцев и умер за два дня до освобождения Монастырщины советскими частями»[548].
Эренбург продолжал собирать материал, а судьба «Черной книги» находилась в зависимости от меняющихся целей советской пропаганды. Собственно говоря, идея «Черной книги» зародилась в Соединенных Штатах в конце 1942 года, когда Альберт Эйнштейн, писатель Шолом Аш и Б. 3. Гольдберг (зять Шолом Алейхема), возглавлявшие Американский комитет еврейских писателей, художников и ученых, отправили телеграмму в Еврейский антифашистский комитет, предлагая создать совместный труд о преступлениях нацистов против евреев. Соломон Михоэлс, председатель Еврейского антифашистского комитета, с энтузиазмом подхватил эту идею, но самостоятельно принять решение комитет не мог и ему пришлось обратиться в Совинформбюро за позволением заняться этим делом.
Только летом 1943 года Еврейский антифашистский комитет утвердил проект о создании «Черной книги». В то лето Михоэлс и его заместитель, еврейский поэт Ицик Фефер, провели несколько месяцев в поездке по Северной Америке и Англии; они встречались с еврейскими общинами, призывая жертвовать средства на поддержку военных усилий Советского Союза против Гитлера. В Нью-Йорке состоялось знакомство с Эйнштейном, который окончательно склонил их принять участие в проекте «Черная книга», — правда, только после того, как они обменялись несколькими телеграммами со своими политическими боссами в Москве. Получив разрешение, Михоэлс и Фефер условились о совместной работе с рядом еврейских организаций — Всемирным еврейским конгрессом, Национальным советом в Иерусалиме и Американским комитетом еврейских писателей, художников и ученых. Каждая из названных организаций должна была собирать информацию о Холокосте и предоставлять ее для последующей совместной публикации на нескольких языках.
В январе 1944 года Еврейский антифашистский комитет одобрил проект в целом, признав Эренбурга «одним из активнейших инициаторов создания „Черной книги“»[549]. Эренбург стал председателем литературной комиссии Еврейского антифашистского комитета. В апреле Шахно Эпштейн, секретарь Еврейского антифашистского комитета и главный редактор газеты «Эйникайт», объявил об издании «Черной книги» на русском, еврейском, английском, древнееврейском, испанском, немецком и других языках. У Эренбурга были все основания считать себя вознагражденным за потраченные усилия. Для него работа над «Черной книгой» совпадала с его стремлением, последовательно осуществляемым на протяжении всей войны, документировать трагедию и героизм советских евреев. Его читатели являлись постоянным источником информации. Московская квартира Эренбурга была завалена грудами писем — тысячами писем, главным образом от советских евреев, которые делились с ним своей болью. Эренбург тщательно собирал эти письма, сортировал и нумеровал их по национальностям; со многими своими корреспондентами он вступал в переписку, прося сообщить подробности того, чему были свидетелями, или судьбы своих близких. Многие из этих писем стали первичными источниками «Черной книги», в особенности после 27 июля 1943 года, когда Еврейский антифашистский комитет печатно призвал сообщать информацию о Холокосте. Эренбург получал такие письма до конца своей жизни. В них сполна отразилась вся боль и горечь существования евреев в Советском Союзе: массовое уничтожение нацистами, доморощенный антисемитизм, «дело врачей», зажим еврейских тем в советской литературе и последствия для советского еврейства образования государства Израиль.
О чем только не писали Эренбургу. Еще во время войны один офицер просил его помочь в организации еврейской дивизии в составе Красной армии. Другой хлопотал об отдельной территории для евреев на Украине. Многие писали о том, как их соседи помогали «вылавливать» евреев. В июле 1944 года пришло письмо из Одессы; «румыно-немецкая зараза, — писал автор письма, — проникла во все советские учреждения», полагая, правда, что антисемитизм пойдет на убыль по той причине, что имущество, принадлежавшее евреям, «уже разграблено». Для этих евреев Эренбург был единственным занимающим значительное положение человеком, кому они могли излить свои горести и от кого ждали сочувствия и помощи. Автор одного из писем сравнивал его с Моисеем, другой с Иеремией, а «Черную книгу» — с Книгой Плача, полагая, что она будет для еврейского народа «как памятник, как холодный камень, на который каждый еврей сможет проливать свои слезы по своим любимым и близким»[550].
Энергия и решительность Эренбурга казались безграничными. В более раннем, неосуществившемся проекте «Сто писем» и в многочисленных статьях, публиковавшихся на страницах главных советских газет и газет незначительных, вроде «Биробиджанской звезды», — статьях, адресованных специально еврейскому населению страны, Эренбург, когда только мог, заострял внимание на страданиях евреев. Теперь, при поддержке Еврейского антифашистского комитета он получил даже больше каналов для распространения материала, собранного по Холокосту. Публикацию из подготовленных для «Черной книги» дневников, писем, записанных рассказов очевидцев уже начала «Эйникайт». Отдельные выдержки Эренбург получил возможность напечатать в журнале «Знамя» и обширный материал вошел в сборник на идиш — «Мердер фан фельнер» («Убийцы народов»), который вышел в двух томах, первый — в 1944, а второй — в 1945 году[551].
С осени 1944 года Эренбург стал все пессимистичнее относиться к перспективе публикации «Черной книги». На совещании литературной комиссии 13 октября 1944 года он жаловался, что «не ясно, будет ли издание санкционировано». Руководство Еврейским антифашистским комитетом, докладывал он коллегам, заявило ему: «Вы подготовьте книгу. Получится хорошо — мы ее опубликуем». Подобные указания не могли быть восприняты иначе, как отрицательно: «Поскольку не мы, а немцы пишут эту книгу, — саркастически заметил Эренбург, — цель ее ясна. Я не понимаю, что значит „получится хорошо“. Речь ведь идет не о романе, сюжет которого еще не вполне известен». Тем не менее он не сдавался и вместе со своим другом Василием Гроссманом продолжал компоновать и редактировать десятки свидетельств. Стратегия Эренбурга была очевидна. «Мне кажется, — сказал он коллегам по комиссии, — раз сам факт составления рукописи стал возможным, уже легче будет бороться за ее опубликование»[552].
Однако дальнейшие события весьма его разочаровали. В конце 1944 года свыше пятисот страниц рукописи были отправлены в Соединенные Штаты для размещения в американской печати. Эренбург был в ярости. Мало того, что никто не озаботился получить на это его разрешение, его даже не уведомили о том, что Америка просила прислать материалы. Эренбург сразу понял, что с появлением материалов книги на Западе опубликовать ее в Москве станет труднее. Он хотел, чтобы книга сначала увидела свет в Советском Союзе, где она была особенно нужна для борьбы с внутренним антисемитизмом. На Западе главы из «Черной книги» появились главным образом в еврейских газетах, а не в изданиях с многотысячным тиражом, с широкой читательской аудиторией. Эренбург считал, что руководство комитета намеренно подорвало и распылило то, что он старался завершить. В бешенстве он порвал с Еврейским антифашистским комитетом, и затем не раз в присутствии партизан-евреев называл его Judenrat[553] и «антиеврейский комитет»[554].
С выходом Эренбурга из Еврейского антифашистского комитета отпала нужда считаться с его упорством и его престижем. Совинформбюро, возглавляемое С. А. Лозовским, образовало специальную комиссию, которой поручалось ознакомиться с работой литературной комиссии и дать рекомендации для дальнейшей работы. На совещании, состоявшемся 24 февраля 1945 года, ревизоры в основном одобрили работу над книгой, однако указали и на существенный недостаток в подготовленной Эренбургом для печати рукописи. По мнению комиссии, в ней слишком много места было отведено случаям гнусной деятельности предателей среди украинцев, литовцев и других, и это ослабляло силу главного обвинения против немцев, которое должно быть основной и решающей целью книги. (При дальнейшем редактировании сообщения о сотрудничестве с немцами были, к огорчению Эренбурга, изъяты)[555].
Судя по рекомендациям комиссии и последующему письму Лозовского Эренбургу, комиссия, видимо, рассматривала две различные рукописи: свидетельства, собранные и подготовленные к печати под руководством Эренбурга, и еще один сборник документов. Лозовский попытался убедить Эренбурга, что оба тома подлежат публикации и что фактически предстоит также подготовить сотни острых статей; он просил Эренбурга продолжить работу над собранным материалом. Но Эренбург был слишком удручен, слишком обижен. Он подтвердил свой отказ от руководства литературной комиссией и разослал письма помогавшим ему писателям, включая Гроссмана и Суцкевера, которых благодарил и призывал публиковать при любой возможности собранные материалы. «Я глубоко уверен, что проделанная Вами работа не пропадет для истории»[556].
Василий Гроссман, проработавший рука об руку с Эренбургом над «Черной книгой» более года, взял на себя обязанности редактора. В Еврейский антифашистский комитет продолжали поступать новые свидетельства о фашистских зверствах, к тому же Гроссман намеревался использовать материал, связанный с победой союзных сил и Нюрнбергским процессом. Эренбург отнюдь не полностью отстранился от проекта. Он внимательно следил за событиями и даже еще в 1946 году полагал, что книга непременно выйдет. «Книга была набрана, доведена до стадии корректуры, и нам сказали, что в 1948 году она выйдет в свет» — вспоминал он[557]. Тем не менее 26 ноября 1946 г., не имея дальнейшего подтверждения от власть предержащих, Эренбург с Гроссманом, вместе с Михоэлсом и Фефером, поставили свои подписи под обращением, адресованном А. А. Жданову, который был секретарем ЦК и, видимо, по своему положению мог принять соответствующее решение. Не потрудившись ответить, Жданов передал письмо в отдел пропаганды. Только 7 октября 1947 года из комитета по печати при отделе пропаганды в канцелярию Жданова поступила бумага: в «Черной книге» допущены «серьезные ошибки». Ее публикация была запрещена[558]. У Сталина теперь были другие планы касательно евреев. В январе 1948 года был убит Соломон Михоэлс, а несколько позже в том же году закрыт Еврейский антифашистский комитет, заодно и издательство, выпускавшее книги на идиш. Набор «Черной книги» был рассыпан. В Советском Союзе она так никогда и не появилась; три десятилетия спустя ее опубликовали в Иерусалиме.
К последнему году войны признание Эренбурга казалось бесспорным. Советские власти дважды отметили его деятельность высшими наградами: в 1942 году — Сталинской премией по литературе за роман «Падение Парижа», 1 мая 1944 года — орденом Ленина за военные заслуги. В декабре 1944 года В. М. Молотов в порыве откровенности заявил в конфиденциальной беседе с французским дипломатом Жоржем Бидо: «Эренбург стоит нескольких дивизий»[559]. И де Голль лично признал вклад Эренбурга в победу над нацистами. После освобождения Франции новое де-голлевское правительство возвело Эренбурга в кавалеры ордена Почетного легиона — самая престижная награда во Франции.
В Соединенных Штатах значение Эренбурга признавалось высшими кругами Вашингтона. В 1943 году вице-президент США Генри Уоллес, изучавший русский язык, свое первое письмо, написанное по-русски, адресовал Эренбургу:
«Я хочу вам сказать, — писал Уоллес, — что когда я говорю о нашем веке как о „веке простого человека“, я имею в виду именно ту народную душу, которая спасла вашу родину и которую вы так мастерски описываете в вашей статье „Заря“. Я читаю ваши статьи всегда с большим интересом, в них звучит такая вера в народную душу. Да, будущее принадлежит народам со стойкой душой и с любовью к свободе. Желаю вам всего лучшего.
Столь высокого статуса среди граждан Советского Союза не достигало ни одно частное лицо. Как заметил один американский журналист, Эренбург пользовался такой «славой и положением в своей родной стране, каких нет и не было ни у одного писателя»[561]. В марте 1945 года газета «Нью-Йорк гералд трибюн» поздравила Эренбурга как автора блестящих репортажей о войне.
«Илью Эренбурга, знавшего, как проникнуть в суть многих горьких истин, страстно ратовавшего за русский народ в час его тяжелейших испытаний и в час победы, следует лучше знать в Соединенных Штатах. То, как он недавно подвел итоги военного положения, стоит всех разглагольствований пятидесяти конгрессменов, двадцати комментаторов и дюжины политических экспертов»[562].
В Москве одно время прошел слух, будто Гитлер поклялся повесить на Красной площади трех человек: Сталина, Эренбурга и Шостаковича (последнего за Седьмую Ленинградскую симфонию). И. М. Майский, бывший послом Советского Союза в Англии, по возвращении в 1944 г. в Москву выразил на встрече в Союзе писателей в узком кругу мнение, что во время войны было только два человека, влияние которых можно сравнивать: «имя одного — Эренбург, второго он не назвал, как видно, испугавшись собственной идеи — сравнивать»[563].
Возможно, именно такое всеобщее признание и внушило Сталину игривую мысль арестовать Эренбурга как шпиона. Существует лишь одно свидетельство этого намерения — разговор Александра Фадеева с его близким другом Корнелием Зелинским. Сталин якобы вызвал Фадеева как ведущую фигуру в Союзе писателей и спросил, обретаются ли в его Союзе «два главных международных шпиона». У Фадеева язык прилип к гортани. Сталин объяснил: Алексей Толстой — «британский шпион», Илья Эренбург — «международный»[564]. Что было у Сталина на уме — сказать невозможно. Толстой был тогда смертельно болен и в том же месяце умер от рака. Эренбурга, разумеется, и не подумали арестовывать. Тем не менее два вероятных мотива для поведения Сталина, при всей их гипотетичности, заслуживают внимания. Возможно, немецкая разведка в отчаянной попытке внести смуту в советские вооруженные силы, как раз когда Красная армия продвигалась уже по исконным землям Германии, подбросила сфабрикованный компромат на Эренбурга и Толстого. Разговор с Фадеевым мог быть затеян Сталиным для проверки, а поскольку обвинения, к его удовлетворению, оказались ложными, вопрос более не поднимался. Второе объяснение, которое тут напрашивается, более правдоподобно: Сталин уже наметил свою послевоенную стратегию. Красная армия, освободив Восточную Европу, вот-вот должна была завладеть большими частями самой Германии. Четыре месяца спустя, в апреле 1945 года — о чем будет сказано ниже — Сталин инициировал жесткую критику Эренбурга, и это явилось сигналом изменения политики в отношении Германии. Возможно, в январе он хотел дать понять писательскому сообществу, что хватит возвеличивать Эренбурга, а возможно, замыслил отделаться от него куда более грубым способом, но потом передумал. Время для этого еще не пришло, да и способ показался чересчур топорным, даже по сталинским меркам.
В августе 1944 г., когда советские войска подходили к немецкой территории, Эренбургу уже в подробностях было известно о концентрационных лагерях и газовых камерах. Десятки тысяч советских солдат побывали в Майданеке и Треблинке; это эмоционально готовило их к последнему наступлению. Эренбург не собирался умерять силу своего голоса. В статье, опубликованной в «Правде» 7 августа 1944 года, он описывал, как евреев из Франции, Голландии, Бельгии привозили поездами в оборудованные в Польше центры уничтожения. «Мы не только на границе Германии, — мы на пороге суда, — писал Эренбург в статье „Накануне“. — Не мстительность нас ведет, — тоска по справедливости. Мы хотим растоптать змеиное гнездо <…> Мы хотим пройти с мечом по Германии, чтобы навеки отбить у немцев любовь к мечу. Мы хотим прийти к ним для того, чтобы больше никогда они не пришли к нам»[565].
А в декабре, когда советские войска вот-вот должны были ворваться в Восточную Пруссию, Эренбург в газете «Правда» особенно выделял как величайшее преступление нацистов поголовное истребление ими еврейского народа. «Спросите пленного немца, во имя чего его соотечественники уничтожили 6 миллионов неповинных людей, он ответит: они евреи. Они черные (или рыжие). У них другая кровь. Это началось с пошлых анекдотов, с криков уличных мальчишек, с заборных надписей и это привело к Майданеку, к Бабьему Яру, к Треблинке, к рвам, набитым детскими трупами»[566].
На статьи, подобные цитированным выше, нельзя было отмолчаться. В марте 1943 года вслед за катастрофическим поражением немцев в Сталинграде ведущая нацистская газета «Фолькишер Беобахтер» на первой странице оказывала Эренбургу полное иронии внимание. Для нацистской прессы Эренбург был «типичный интеллигент, „асфальтовый“ еврей, который чувствует себя дома в московском Кремле, в парижском ночном клубе и в еврейском салоне Нью-Йорка». Но «то, что он сейчас пишет, — <…> непотребное месиво из сентиментальных до карикатурности мягкосердечных, великодушных советских солдатиков и бесстыдной клеветы на поведение немецких войск на Восточном фронте. Все это ложь от начала до конца». Вместе с фотографией Эренбурга был помещен призыв «посмотреть на эту отвратительную жидовскую морду, одного взгляда на которую достаточно, чтобы распознать дух сталинского военного корреспондента номер один»[567].
Теперь же, в декабре 1944 года, когда советские войска вплотную подошли к границам Германии, Эренбург превратился в чудовищное исчадие ада. Стремясь поднять боевой дух своих солдат, некий немецкий командующий пугал их тем, что «Илья Эренбург призывает азиатские народы „пить кровь“ немецких женщин». Йозеф Геббельс распространял похожий слух, утверждая в брошюре, которую раздавали немецким солдатам, что Эренбург подстрекает советских солдат насиловать их жен. Даже Гитлер присоединился к этому хору. В приказе от 1 января 1945 года фюрер негодовал: «Сталинский придворный лакей, Илья Эренбург, заявляет, что немецкий народ должен быть уничтожен»[568].
Из Англии некая леди Дороти Гибб взывала к Эренбургу, чтобы он предоставил вершить суд Богу и перестал звать к мести немцам. Эренбург включил это письмо в очередную статью, опубликованную в «Красной звезде» в октябре 1944 года, вызвав поток писем в английский городок от советских бойцов, которые, как Эренбург, жаждали справедливого возмездия[569].
Эренбург с надеждой и оптимизмом ждал конца войны, твердо веря, что «жизнь будет лучше, чище, справедливее». Он рассчитывал на дружеские отношения с другими странами Европы, на более открытые границы. Казалось немыслимым, чтобы диктатура Сталина возобновилась с той же безжалостной силой. В разговорах с Генри Шапиро Эренбург не раз повторял, как сильно надеется на перемены в своей стране, когда Германия и фашизм будут полностью сломлены. Эренбургу хотелось верить, как он писал в своих мемуарах, что «прошлое не может повториться». Трудно объяснить, почему он «принимал свои желания за действительность»[570]. В личном плане он чувствовал себя свободнее во время войны — чувство, разделявшееся миллионами, особенно на фронте. Советский народ показал свою верность системе в самый роковой ее час. Наперекор всему Эренбург мечтал, что Кремль проявит больше доверия к народу. Он был не единственный, кто верил. Борис Пастернак тоже ожидал, что с окончанием войны наступят значительные перемены к лучшему. «Но все же победила инерция прошлого»[571].
Наивный оптимизм Эренбурга себя не оправдал. В марте 1945 г. Ирина Эренбург отправилась как журналистка в Одессу, откуда британских, французских и бельгийских солдат, освобожденных Красной армией, транспортировали морем домой. Там же ей довелось увидеть, как власти обращались с возвращавшимися на родину советскими военнопленными. Вернувшись в Москву, она рассказала отцу о тысячах людей, включая тех, кто, сумев убежать, сражался во французском подполье, которых встречали как преступников и отправляли в концлагеря; они были отнюдь не первыми советскими гражданами, которых Сталин истязал во время войны, и незаслуженная жестокость по отношению к ним — самая циничная политика из всех, изобретенных Сталиным, — предсказывала возобновление официальных репрессий, которые ознаменовали последние годы жизни диктатора.
Эренбург продолжал писать, как писал прежде, не подозревая, что разгром Германии уже отошел для Сталина на второй план. 11 апреля 1945 года в «Красной звезде» появилась статья Эренбурга «Хватит», одна из последних наиболее значимых его статей военного времени. Она мало отличалась по тону от прежних. Только теперь кроме ненависти к Германии (Эренбург называл немецкий народ «колоссальной шайкой», сваливая всех немцев в одну кучу как военных преступников, несших коллективную ответственность за совершенные преступления) прозвучала еще одна тема: немецкое командование снимало войска с западного фронта, где американские и британские силы продвигались почти без сопротивления и собирало мощный кулак под Берлином для защиты его от советского наступления[572]. Немцы, по всей видимости, предпочитали сдаваться американцам, боясь последнего расчета с Красной Армией. Тем временем советские войска уже подошли к стенам Берлина; два миллиона бойцов и 6.200 танков окружили город.
Эренбург прекрасно понимал, почему немцы предпочитают сдаваться западным силам. Он сам — во время пребывания в Восточной Пруссии в начале 1945 года — видел далеко не рыцарское обращение советских солдат с немецким гражданским населением. Тогда по возвращении в Москву Эренбург выступил с двумя лекциями: 5 марта перед редакционными работниками «Красной звезды» и 21 марта перед ста пятьюдесятью штабными офицерами в Военной академии им. Фрунзе. Он заклеймил мародерство и насильничание на фронте, «излишнее истребление имущества, продовольствия и скота», даже то, как советские солдаты «не отказываются от „любезностей“ немок». Возможно, Эренбург чувствовал свою долю ответственности за это желание мстить, но, не задумываясь, осудил «низкий культурный уровень» солдат и отсутствие у них «политической подготовки». Такого рода суждений в Москве тогда не слыхивали, и они немедленно были взяты на заметку на самом верху. В секретном донесении Сталину от 29 марта, глава советской разведки В. С. Абакумов докладывал, что лекции Эренбурга основаны на свидетельствах очевидцев. По мнению Абакумова, лекции Эренбурга были «политически вредны»[573]. Исходи эта критика из уст менее значимого лица, высказывания, подобные тем, какие позволил себе Эренбург, повлекли бы за собой арест и расстрел. Эренбурга не тронули, хотя донос Абакумова напомнил Сталину об открытости Эренбурга и его не имеющем себе равных престиже — и Сталин позаботился их поубавить.
Через несколько недель после абакумовских обличений Эренбурга резко одернула газета «Правда». 14 апреля в статье Г. Ф. Александрова, помещенной на видном месте, Эренбург обвинялся в «упрощении» политической ситуации; Красная армия «никогда не ставила и не ставит своей целью истребить немецкий народ», к чему якобы призывал Эренбург[574]. Инициированная Сталиным статья Александрова, представляла собой сверхупрощенное толкование военной риторики Эренбурга. Он выступал за немедленное возмездие, но никогда не призывал к поголовному истреблению немецкого народа и к уничтожению Германии как государства. Стоило, однако, Эренбургу высказать критические замечания о поведении Красной Армии, как его военные статьи и недавние выступления были повернуты Сталиным против него же.
Александровская статья была еще и ловким тактическим ходом. Как в 1939 году, Сталин, ведя переговоры о пакте с Гитлером, заставил замолчать Эренбурга и М. М. Литвинова, точно так же теперь, в апреле 1945 года, антинацистская и антинемецкая репутация Эренбурга рассматривалась им как помеха. К тому времени советские войска уже полностью контролировали восточную часть Германии. У Сталина теперь появились «свои» немцы и, если ему понадобилось бы культивировать их верность — или, по крайней мере, послушание, — это было бы проще сделать без Эренбурга. В канун победы статьи Эренбурга перестали появляться; его имя исчезло со страниц газет до капитуляции Германии.
Эренбург был выбит из колеи. Никакие горы писем от друзей и из фронтовых частей не могли утишить чувство потери и унижения. На всю страну радио транслировало статью Александрова; ее перепечатала «Красная звезда», и Эренбург еще глубже почувствовал себя преданным. Он не мог есть, не мог спать, сидел дома, решая французские кроссворды.
Газеты и журналы союзников мгновенно разобрались в значении александровских попреков. «Нью-Йорк Таймс», назвав Эренбурга «мастером искусного, но порою весьма театрального сарказма», характеризовала статью Александрова как «одну из интереснейших за последние месяцы [о военной ответственности Германии]», добавляя в отдельном сообщении из Вашингтона, что эта статья «являет собой важный исторический и дипломатический шаг» и будет «вероятно, содействовать взаимопониманию среди союзников»[575]. «Ньюсуик» вышла с заголовком «Пощечина Илье» и повторила мнение Запада, что Александров намекает на перемену в политике Сталина, выдергивая «жало из эренбурговой критики западных союзников»[576]. «Тайм» писала, что «Эренбурга звучно отшлепали», тогда как лондонская «Таймс» в присущей ей сдержанной манере отмечала, что Александров сделал «твердые, хотя и вполне корректные укоризны популярному и независимому писателю Илье Эренбургу»[577]. Самый глубокомысленный отклик последовал от «Ле Монд». В передовой, занявшей первую полосу выпуска от 20 апреля 1945 г., французская газета называла дискуссию между Александровым и Эренбургом «любопытной полемикой»[578]. Обозреватели из «Ле Монд» считали, что александровские нарекания по адресу Эренбурга означают «неожиданный поворот» в политике, связанный, возможно, с советской оккупацией Вены, где уже прозвучали примирительные в отношении австрийцев слова; сходные заверения, надо полагать, будут даны и немцам.
Распаленный и удрученный, Эренбург обратился с письмом к Сталину в иллюзорной надежде, что если он выразит свои чувства откровенно и открыто, Сталин сменит гнев на милость:
«Прочитав статью Г. Ф. Александрова, я подумал о своей работе в годы войны и не вижу своей вины… В течение четырех лет ежедневно я писал статьи, хотел выполнить работу до конца, до победы, когда смог бы вернуться к труду романиста. Я выражал не какую-то свою линию, а чувства нашего народа… Ни редакторы, ни Отдел печати мне не говорили, что я пишу неправильно, и накануне появления статьи, осуждающей меня, мне сообщили из издательства „Правда“, что они переиздают массовым тиражом статью „Хватит!“. Статья в „Правде“ говорит, что непонятно, когда антифашист призывает к поголовному уничтожению немецкого народа. Я к этому не призывал. В те годы, когда захватчики топтали нашу землю, я писал, что нужно убивать немецких оккупантов. Но и тогда я подчеркивал, что мы не фашисты и далеки от расправы. А вернувшись из Восточной Пруссии, в нескольких статьях <…> я подчеркивал, что мы подходили к гражданскому населению с другим мерилом, нежели гитлеровцы. Совесть моя в этом чиста. Накануне победы я увидел в „Правде“ оценку моей работы, которая меня глубоко огорчила… Я верю в Вашу справедливость и прошу Вас решить, заслужено ли это мной…»[579].
Ответа из Кремля Эренбург не получил. Ему оставалось утешаться лавиной писем и телеграмм, сочувствием незнакомых людей, которые останавливали его на улице, чтобы пожать ему руку. Вот типичная телеграмма из многих им тогда полученных, которая пришла от двух летчиков из Берлина:
«Дорогой Ильюша, сегодня 3/5—45 мы летчики имеем удовольствие находиться в Берлине в районе рейхстага, на котором водружено Знамя Победы <…>
Очень удивлены, почему не слышно Вашего голоса. Кто тебя обидел? Мы летчики <…> читая Ваши призывы с первого дня войны мобилизовали нас работать с полной отдачей любимой Родине, ненавидим врага. Не унывай, дорогой друг, шуруй так, как ты начал»[580].
Другая группа красноармейцев старалась утешить Эренбурга необыкновенным подарком. Они послали ему охотничье ружье восемнадцатого века, преподнесенное некогда Бонапарту. Нацистские солдаты украли его во Франции — часть огромной добычи, которой они рассчитывали попользоваться после войны[581].
А вот еще один пример того, как бойцы Красной армии проявили свое уважение к Эренбургу. Старый знакомый Эренбурга, киноактер Фриц Расп, снимавшийся в «Жанне Ней», уцелев во время войны, жил в Берлине, когда туда вошли советские войска. При виде солдат он отправился в сад и вырыл спрятанную там от нацистов пачку книг Эренбурга. Это были книги на немецком языке, с теплой дарственной надписью от автора на каждой. Книги, надписанные самим Эренбургом, произвели на солдат впечатление и они повесили на дверях Фрица Распа объявление: «Здесь живет друг Ильи Эренбурга. Дом взят под охрану советскими войсками»[582].
Советское наступление на Берлин, несмотря на отчаянное сопротивление нацистов, успешно продолжалось. 30 апреля 1945 г., через две недели после начала наступления, Гитлер покончил с собой. 1 мая советский флаг победы взвился над рейхстагом. Но только 8 мая в Реймсе и еще раз 9 мая в Берлине Третий Рейх формально капитулировал. Советскому народу о капитуляции сообщили поздно ночью. В четыре часа утра Красная площадь и прилегающие к ней улицы заполнили ликующие толпы. Эренбург был вместе со всеми, и его, словно молодого героя, качали узнавшие его солдаты. Он чувствовал себя счастливым, «радовался вместе со всеми». Но позже, в ту же праздничную ночь, поддался другому настроению. Он уже не был столь оптимистичен. В ту ночь он написал стихотворение «Победа». «Вероятно, в природе поэзии чувствовать острее, да и глубже, — объяснял он много лет спустя, — в стихах я не пытался быть логичным, не утешал себя, я передавал недоумение, тревогу, которые таились где-то в глубине».
О них когда-то горевал поэт;
Они друг друга долго ожидали,
А встретившись, друг друга не узнали —
На небесах, где горя больше нет.
Но не в раю, на том земном просторе,
Где шаг ступи — и горе, горе, горе,
Я ждал ее, как можно ждать любя,
Я знал ее, как можно знать себя,
Я звал ее в крови, в грязи, в печали.
И час настал — закончилась война.
Я шел домой. Навстречу шла она.
И мы друг друга не узнали.
Гитлер кончился, и вместе с ним кончился Третий Рейх. «Наверно, все в тот день чувствовали: вот еще один рубеж, может быть, самый важный — что-то начинается»[583].