Вера Строева ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА


Федор Васильевич Гладков! Я, как и вся молодежь 20‑х годов, читала его книги, видела задорного и непримиримого Федора Васильевича в кулуарах Первого съезда писателей, слышала от студентов много рассказов о нем как о самом требовательном, принципиальном, подлинно партийном писателе. Однако ни тогда, в бурные театральные годы, когда Григорий Рошаль приступал в театре Пролеткульта к постановке гладковской «Ватаги», ни потом в течение тридцати лет я не встречалась и не была знакома с ним.

Но вот в наш кинематографический дом мощно вошла его «Вольница».

Звонок телефона... Хрипловатый, как бы надтреснутый, больной голос:

— Григория Львовича можно к телефону?

— А его нет дома.

— Так вот передайте — звонил Гладков. А с кем я беседую? Не с Верой ли Павловной?

Я говорю, что именно с ней самой, и почему-то мне делается весело.

— Ну, будем знакомы, хотя бы заочно. (Снова кашель по ту сторону трубки.) Я, вот вы слышите, задыхаюсь от проклятой астмы... Мне стало известно, что и вы режиссерством занимаетесь...

Так произошла наша первая беседа.

Федор Васильевич удивительно умел расспрашивать и искренне интересоваться всем, чем вы живете, умел слушать. Так, уже в течение первого телефонного разговора (а говорили мы более получаса) я успела рассказать и о многострадальной постановке «Бориса Годунова», приостановленной в 1952 году и вновь обретавшей жизнь в 54‑м, и о том, что я сожалею очень, что в оперу лишь небольшим фрагментом входит оркестровка Дмитрия Шостаковича, а следовало, конечно, ставить Мусоргского целиком в его оркестровке. Но мне это в свое время сделать не удалось.

Для меня было радостной неожиданностью встретить в лице Федора Васильевича страстного поклонника Мусоргского. Знал он оперы его наизусть. Но тут же ополчился на меня за пристрастие к так называемым «формалистам», и начался между нами долгий спор о творчестве Шостаковича и Прокофьева, гениальных преемников Мусоргского. Правда, в дальнейшем Федор Васильевич с каждым телефонным разговором относился все терпимей к этим именам.

Федор Васильевич любил, знал и глубоко понимал, что такое русская песня. Он вырос, окруженный ее болью и тоской, ее утверждением жизни, ее задорными, злыми перепалками частушек.

Федор Васильевич интересовался моим мнением о создаваемом на студии фильме «Вольница». Однажды, на одном из «черновых» просмотров материала, произошло наше не телефонное знакомство. Встретились мы как единомышленники. Я боялась, что личное ви́дение во многом автобиографического произведения сделает Гладкова придирчивым и непримиримым, но Федор Васильевич проявил удивительный такт и тонкое понимание нашей кинематографической специфики и режиссерской трактовки образов. Замечания он делал так спокойно, с таким понятным и глубоким изложением своих мыслей и пожеланий, что вся творческая группа относилась к нему с глубочайшим уважением и любовью.

Темы, связанные с «Вольницей», часто возникали в наших телефонных разговорах, но Федор Васильевич не ограничивался рамками этого своего произведения, в его рассказах возникала вся Россия, народ, эпоха. Должна признаться, что эту ширь российских просторов я унесла для «Хованщины».

«Хованщина» стала следующим произведением Мусоргского, вошедшим в мою биографию. Федора Васильевича волновало, что нам, Дмитрию Шостаковичу, А. Абрамовой и мне, работавшим над сценарием для фильма, столько приходится тратить сил, чтобы гениальное произведение, «народная эпопея стала достоянием народа».

Довольно долго мы с Анной Абрамовой пробыли в Ленинграде, изучая материалы и автографы Мусоргского. Вернувшись, я поделилась с Федором Васильевичем своими догадками, предположениями, проверяя для себя на его чуткий к правде слух некоторые расшифрованные нами тексты в партии Марфы, снимающие с нее мистический флёр. Многое в оригинальном произведении Мусоргского обязывало к пересмотру установившейся в наших театрах трактовки гениального произведения не только композитора, но и драматурга.

Я помню реакцию Федора Васильевича, когда я сказала, что мы забираем у Шакловитого явно ему не принадлежащую партию.

— Мог ли петь Шакловитый, — спрашиваю я Федора Васильевича, — такой вынужденно опущенный Римским-Корсаковым текст: «Ах, ро́дная! Ай, ни, ни, ой, нет, ты им, лихим, не поклонишься, во́рогам твоим! Вспомни, помяни ты детей своих, к тебе ведь ласковых и болезных!» Это же обращение народа к матери-родине, продолжающее тему думы о родине в первом действии народной драмы, также опущенную Римским-Корсаковым!

— Да, — говорил Федор Васильевич, подумав, — и эту загадку надо решить. Это чисто народный оборот речи, и петь его может только народ.

Федор Васильевич так же, как и мы, считал, что «Хованщина» написана великим мастером народного диалога, что это глубочайшее и новаторское произведение русской драматургии и что действительно, как он пошутил, Мусоргский имел все основания числиться в списках советских писателей, ибо, по существу, открытие подлинного Мусоргского происходит только в наше, советское время.

Когда же в 1958 году, после многолетней борьбы за право постановки этого произведения, мы наконец приступили к музыкальной записи «Хованщины» в оркестровке, сделанной Шостаковичем специально для кино, Федор Васильевич волновался не меньше меня самой.

Я помню, как смеялся Федор Васильевич, слушая рассказ о горьких минутах, которые пришлось мне пережить, когда один из руководителей студии обвинял меня чуть ли не в «хлыстовщине» за мое желание поставить подлинную «Хованщину» Мусоргского.

— Неужели могут существовать еще столь некультурные люди? — удивился он.

...Но все глуше и глуше становился голос Федора Васильевича. Реже происходили наши разговоры по телефону. С особой теплотой я вспоминаю торжественно отмечаемые дни его 75‑летия. Вспоминаю гостеприимный стол на Лаврушинском и ту неповторимую, добрую улыбку Татьяны Ниловны, жены Федора Васильевича, встречавшей ею совсем незнакомых людей, для которых она сразу становилась родным человеком, как бы дополняя то глубоко русское начало, которое отличало и жизнь, и лучшие страницы творчества Федора Гладкова.

Вот в эти шумные минуты, когда собралось столько гостей, чтобы поздравить юбиляра, когда произносились тосты, Федор Васильевич успел наклониться ко мне и спросить:

— Как идут дела Хованских?

Съемки фильма настолько поглощают, что теряется связь со всем окружающим миром. И я как-то проглядела, что Федору Васильевичу становилось все хуже и хуже. Поэтому с особой болью я вспоминаю нашу последнюю встречу.

Был холодный осенний день. Он казался вечерним из-за нависших темных туч. Иногда пробивалось солнце. Дул холодный ветер.

Мы снимали в этот день в селе Коломенском — вотчине русских царей и князей — массовые стрелецкие сцены «Хованщины». Наши декоративные пристройки органично сливались с неповторимым комплексом древней русской архитектуры.

Огромная масса стрельцов в ярко-красных кафтанах, пестрая гамма костюмов стрелецких жен, парча князя Хованского и его слуг — все это создавало незабываемое зрелище на фоне темно-фиолетового неба. По репродукторам разносилась трагическая музыка Мусоргского в оркестровке Дмитрия Шостаковича, и казалось, что и она, и хоры стрелецкие неотделимы от музыки коломенского храма.

Я оглянулась на въехавшую в кадр легковую машину.

Из нее вышел в коричневом пальто и шляпе чем-то очень знакомый мне человек. Это был Федор Васильевич. И без того всегда худенький, подтянутый, он меня поразил тем, что так неимоверно он похудел. Его поддерживал сын, Борис Федорович. Я не могла подойти к ним сразу, и Федор Васильевич смотрел на съемку и слушал свои любимые стрелецкие хоры, стоя в стороне.

Когда потухли прожекторы, я подошла к Гладкову, взволнованная этой встречей. Я была одета так же, как и все, в «полубоярскую форму» и закутана двадцатью платками. Федор Васильевич был взволнован услышанным, его радовала бережность, с какой Шостакович отнесся к Мусоргскому. Он сказал, что хочет осмотреть еще раз храм.

— Берлиоз говорил, что это самая великая музыка.

Мы посмотрели вверх, на взнесенный к самому небу купол одноглавого храма, на бисер его каменного ожерелья.

Федор Васильевич хотел подняться, войти внутрь и осмотреть его который раз в своей жизни. Но ступени были очень высоки. Он постоял на них и вернулся обратно.

Тогда я познакомила его с нашим замечательным князем Хованским — народным артистом Алексеем Кривченей — и позвала фотографа. Мы снялись все вместе. Это была его последняя в жизни фотография.

Федор Васильевич еще раз прослушал хоры, музыку последующих сцен, оглядел просторы, луга, еще раз взглянул вверх, на взнесенные линии купола, простился с нами, актерами. Я проводила его к машине и больше никогда его не видела...


1963


Загрузка...