*** 59 ***

Хлынов мудрствовал. Было о чем подумать. Вот уже пятый день он находился в Вене, на семинаре профессора Рейхенбаха. Тематика встреч была насыщена парадоксами и невосполнимыми потерями для рассудочного миропонимания. Эра отстраненного физика-созерцателя, констатирующего голые факты, завершилась. В систему знаний входил наблюдатель, – наблюдатель, вообще. Царица наук – математика, оказывалась ловкой иллюзионисткой, подменяя физическую метрику некоторыми возможными мирами, и граница между тем и другим была до жути прозрачна. Прежние ее достоинства – внутренняя непротиворечивость да исполнимость в пределах «если так… то эдак», все чаще сводилась теперь к теории вероятности того или иного события.

Рейхенбах крепко держался равновесия в своем искусстве «канатоходца» в системе натянутых аргументов и положений, как, например, таких: «Вот, кстати, – восклицал он, прохаживаясь в небольшой аудитории в затертом костюме и черной академической шапочке. – Коснемся несколько определения жесткого тела, – понятия, имеющего в теории относительности немаловажное значение. Само наше чувство реальности в значительной мере сформировано свойством предметов оставаться тождественными самим себе, т.е. не изменять своей первоначальной формы, и тел, преимущественно твердых. Недаром все зыбкое, текучее подтачивает это чувство, и мы говорим, плывет, как во сне, имея в виду как раз что-то в высшей степени нереальное. (Профессор более чем задумчиво утвердился в созерцании графина с водой на столе, пожевывая губами, и как будто чего-то сторонясь в своих воспоминаниях). Проблема осложняется тем, – продолжил он, – что мы не можем решить ее простым указанием на реальные вещи. Фактически ни один предмет не является непосредственно реализацией абсолютно жесткого тела физики. Более того, сама реализация этого как будто в принципе запрещена. Такое тело – раз и навсегда сохраняющее свою метрику, – раз и навсегда выпадает из всякой возможной метрики и не нуждается в ней. Оно переводится в некий изначальный эталон, нулевую отметку, манипулировать с которой невозможно. Если, предположим, величина такого тела будет равна объему всего одной молекулы, то вся целиком молекулярная физика аннулируется, если только сама Вселенная одним скачком не переводится в новую систему отсчета… Гм. Помнится мне, один способный человек, на первых моих семинарах… еще в Германии, странно так заинтересовался этим парадоксом. Да, было такое время».

* * *

Хлынов слушал.

На этот раз они были вдвоем (не считая фрау Марты, жены профессора), на веранде, увитой плющом, одной квартиры, в той части старой Вены, которая, несмотря на свою историчность и почитание памятников, никак не относилась к фешенебельной части города. Сдаваемая чете Рейхенбах жилая площадь, располагалась во флигеле старого, обшарпанного дома, и кроме них – здесь еще селились известный скрипач и правовед, все евреи, эмигранты из Германии.

Сейчас стол был накрыт белой скатертью и легко сервирован, как, впрочем, и чашками саксонского фарфора, из которых приходилось пить (увы) кофе-эрзац. Профессор откусил бутерброд с яблочным повидлом, поморщился, отпив из чашки. Поджал губы, словно бы кому-то сочувствуя. Померанцевый отблеск настольной лампы ложился на лица Рейхенбаха и его жены. Хлынов отсиживался в тени; из вежливости – с чашкой в руке, не прикасаясь ко всему остальному здесь мизерному угощению.

Профессор поднял на него глаза:

– Я читал вашу работу, герр Хлынов. Кажется, она была написана по случаю одного неординарного события, которое вы так необычно разъяснили нам (имея в виду, конечно же, ученый мир). «Загадочная флуктуация», – так вы это назвали. Гм. Возможно, возможно, – припомнил Рейхенбах. – Да, герр Хлынов, простите за грубый реализм, или даже как за отвлечение; мы здесь живем в несколько ином измерении. Парадокс в том, что великое эпохальное пророчество – «все относительно», исполнилось, и так злосчастно; кто бы мог подумать!

Его русский гость вежливо хмыкнул. Ассоциативный ход мыслей профессора был более чем понятен. Он (Хлынов) кой на что нагляделся в этом насквозь (по его мнению) мещанском городе, средоточии европейской изысканной культуры. Несмотря на это, эмигрантам – проводникам все этой же культуры – жилось и бедно и тревожно. Перебивались частными уроками или вот такими семинарами. Развеселые венцы сочувствовали им (как в немалой степени поползновениям нацистов), но как-то неохотно верили «россказням» очевидцев об издевательствах одной части немецких бюргеров над другой, только потому, что те в «одночасье стали» евреями. Высокие физические идеи так же были мало созвучны, – не музыкальны для утонченного слуха венцев. Вот только русские, с остановившимися зрачками и бунтом в крови, степенные англичане, думающие по привычке думать, да молчаливые датчане, вдохновленные своими отечественными пророками атомизма, собирались по преимуществу на семинары Рейхенбаха.

Профессор вгляделся в поздний вечер на почти пустынную улицу. Стоял конец августа. Звезды по-осеннему яркие, крупные, сообщали толику вечности, умиротворения. Хотелось думать, что все разумно и «все к лучшему в этом лучшем из миров». Но за освещенными окнами соседской квартиры эмигранта-скрипача слышались рыдающие звуки струн и человеческой дисгармонии. Рейхенбах вернулся к прерванному разговору:

– Да, коллега, в общем, и целом мы коснулись флуктуации метрического поля… Меня, признаться, чрезвычайно заинтриговал один пункт в вашей статье. Гм. Это также по одному особому случаю, – профессор сделал паузу. – Вы употребляете понятие причинности как-то чересчур скованно в понятиях пространственно-временного континуума… Стало быть, каузальные отношения, по-вашему, представляют собой наиболее общий тип геометрии. Если бы жесткость и непроницаемость, понимаемые как мировые заданности, исчезли бы вдруг разом, то и в этом случае остался бы некоторый тип порядка. Любопытно, любопытно. Но стал бы это наш – привычный порядок вещей? Насколько безупречно генетическая тождественность события сейчас… в случае нулевого проскока времени замкнулась бы на цепи того же события позже? Я не знаю о таком положении у Эйнштейна, если только он не пришел бы к этим идеям как-то иначе. Да. Да. – Профессор кивнул, и несколько рассеянно задумался, раздвинув губы и кося куда-то себе в переносицу. – А что, вы действительно считаете, – продолжил он, казалось, чуть испуганно, – что Земля на тот момент действительно подверглась атаке мощного гравитационного импульса, коллега?

– Да, профессор. Практически повсеместно, что касается восточного полушария, западного же коснулось много меньше. Это дает особый повод думать именно о метрическом происхождении импульса. Земля в своем странствии во Вселенной вошла в некую структурно-аномальную зону… точнее, коснулась в скольжении… счастливо проскочив мимо, главным образом…

– Гм. Признаться, в некотором роде, – неуверенно начал Рейхенбах, – я и сам подозревал нечто такое… то есть относительно вышесказанного, – быстро поправился он, оглянувшись в глубину комнаты, куда недавно вышла фрау Марта. Сейчас он увидел ее за какой-то работой, сидевшую за столом, под яркой потолочной лампой. Она подняла на мужа свои полные света миндалевидные глаза. В них было вопрошение и безверие. Фрау Марта не любила договаривать за профессора вслух то, что порой (часто) с таким отчаянием было написано на его лице. Зачем все это?! Какой прок в столь высоких помыслах, взлетах духа, если их запросто вышвыривают из родного отечества, лишают крова над головой, домашнего очага, средств к существованию. Заслуженный человек имеет на завтрак, в лучшем случае, яйцо и ломоть хлеба с дешевым повидлом, на обед – картофельный суп, не всегда с двумя-тремя блестками жира на тарелку. Еще выручает знакомый зеленщик, с детьми которого профессор проходит по азам математики; у них всегда свежие овощи, спаржа, существенная добавка к их скудному рациону. Часто после такого обеда профессор отваживается на что-нибудь «вкусненькое». Обычно это означает щепоть английского чая на бокал кипятка. Означало, – теперь он избегает этого, или поручает заваривать чай жене. «И чтобы по всем правилам», – приговаривает он при этом. Они переглядываются, улыбаясь, зная, о чем в таком случае идет речь. Ученый муж больше не пытается проникнуть в эту головоломку, изведя «по доказательству» половину драгоценной коробки чая Липтон. Произошел этот род экспериментирования после того случая, когда фрау Марта из неожиданного столбняка, в середине дня, перешла в полуобморочное состояние и отдыхала в кресле профессора. Тогда-то он и решил укрепить ее дух преотменным чаем, что тут же и сотворил, накрыв по обыкновению посуду для заварки кокетливой попонкой. Готовясь уже поднести ослабевшей супруге душистый напиток и заглянув в дымящийся бокал, он с немалым удивлением заметил, что чай дошел до крепости цвета дегтя и теперь его следует разбавить. Отлив густой настой в другую чашку и добавив кипятка, профессор немедленно получил очередную порцию «дегтя», однако, с тем же ароматом, а, возможно, и вкусом крепко заваренного чая. (Дегустировать он не решился). Недоумевая, не было ли в обеих посудинах примесей реактивов (следов обычной марганцовки), Рейхенбах повторил прием «отлить и добавить». Результат не преминул сказаться тот же, но уже в значительно более впечатляющем объеме – полуторалитровом питьевом ковше. Тогда уже хладнокровно (забыв о жене), но с трясущимися под конец руками, при соблюдение той же методики профессор перепробовал всю посуду, какая только нашлась в буфете и на кухне. Наливая, проливая, заставил последовательно стол, перешел на подоконник, пол… и последним «прибором» для опытов стало в цепи преемственности восьмилитровое ведро, которое он разбавил холодной водопроводной водой с тем же эффектом крепчайшего чая Липтон.

В тот день, профессор очень внимательно перечел историю одного пустынника, накормившего пятью хлебами пять тысяч человек, и саркастическая улыбка по поводу этого на этот раз избегла его лица.

* * *

– Так говорите, когда это было? Хм, – собеседник Рейхенбаха задумался, припоминая, что с ним на тот день вышел так же интересный и необъяснимый случай, но рассказывать не решился. От двух ученых мужей услышать в одном разговоре такое – было бы верхом несерьезности.

Загрузка...