ВОЙШВИЛЛО

Кафедра логики

Я вот уже несколько раз писал об элитарности кафедры логики. С какой стороны считать. Марксиды скажут: философия — партийная наука (их любимая присказка), а логика — беспартийная, так в угол ее, на последнее место.

И все-таки аргументы есть: если, а такое случалось, кто-то из старшекурсников-логиков переходил специализироваться на другую кафедру, он там становился лидером. Как минимум лидером, а то и, оттеснив их собственного ленинского стипендиата, — просто первым.

Даже студенты с других кафедр замечали и отмечали: мы изучали всю эту блудословную плесень с ними вместе и сдавали ее никак не хуже их. Зато мы изучали массу предметов вокруг математической логики и семантики, которые потянули бы только самые продвинутые из них. А скорее всего никто.

Кем я был в логике, чего достиг, мы еще поговорим, но не в этом дело. Я искренне благодарен логике за то, что она была, за то, что она оказалась на факультете, что она дала мне пристанище в этом зловонном болоте марксобесия.

Евгений Казимирович Войшвилло

Кто-то сказал, что он в юности был боксером, занимался боксом. А что? Похож! Невысокого роста, плотненький, голова большая, твердая, лысая, глубоко в плечах и немножко вперед. Еще ручки бы повыше, левую сюда, другую локтем печень прикрывать, и можно сказать — в стойке.

Войшвилло был не только на боксера похож, но немного и на собаку породы боксер. А уж хватка у него научная была совсем бульдожья.

Евгений Казимирович читал общий курс логики для всего потока первого курса философского факультета МГУ.

Стоял он обычно в пол-оборота к доске, обращенный тремя четвертями своей тыльной стороны к аудитории, в одной, правой, руке у него был мел, а в другой, оставшейся — левой, — тряпка, и он ритмично и попеременно по-боксерски этими орудиями труда пользовался. Правой рукой пишет нечто невоспроизводимое и непонятное или просто точку ставит, мел так и сыплется, зато левой тут же все накаляканное стирает.

На других лекциях другие профессора тоже читали что-то не вполне понятное, все ж таки не хухры-мухры — Московский университет, но хоть слова были знакомые и интонации как у комментаторов на демонстрации. А Е. К.: конъюнкции, кванторы, импликации, дизъюнкции, и по несколько раз за одну лекцию и на протяжении многих лекций объяснял, что «Москва» — это субъект, а не предикат ни в коем случае. Или наоборот, я уже точно не помню.

Специализация

После первой же сессии я решил специализироваться по логике. Вышло это так.

Логические задачки на конъюнктивные и дизъюнктивные нормальные формы были похожи на задачи из школьной алгебры и получались у меня хорошо, на спор быстрее всех на курсе, а с теорией, всякими определениями и формулировками дело обстояло куда похуже.

Поскольку это моя книжка, а вовсе не суд и меня не будут судить за дачу ложных показаний, то дело было в том, что со времени окончания нормальной дневной школы, где я, кстати, в последние годы тоже безобразно учился, прошло непростых для меня семь лет. Судимости, аресты, тюрьмы, не дай Бог никому, физическая работа, и я полностью разучился учиться. Мне не то чтобы нелегко, а невозможно было заставить себя сесть и учить, зазубривать, задалбливать. Основную идею я обычно схватывал быстро, угадывал на лету, но точные формулировки, дурацкие цитаты наизусть были просто непосильны.

Логики я, конечно, совершенно не боялся, но и не учил. Преподаватель, который вел у нас семинары, Юрий Николаевич, потом ушел из университета на высокие и хорошо оплачиваемые харчи в партийном аппарате, меня знал и признавал. По ходу семинара на меня можно было положиться, я и задачу мог любую решить, и объяснить ее решение не хуже его самого. Я был уверен, что он меня не завалит, но на теории нервы потреплет, отыграется. Четыре. В смысле «хор», а если повезет, то и «отл».

И второе. Был на этой кафедре, где господствовал Е. К., преподаватель Дмитрий Иванович, он уже умер давно, приличный человек и умница. Я уже упоминал его. В не задолго до моего появления завершившейся многолетней тяжелой и грязной войне он-то лично бился на стороне проигравших, на стороне диалектической идиотской логики, разгромленной в очень серьезной степени именно силами Е. К., который, естественно, за это Дмитрия Ивановича как личного врага ненавидел и со свету сживал (вы могли бы удержаться? И поверженного врага простить? Дайте мне попытку). Невиданное дело, проработав преподавателем в МГУ едва ли не двадцать лет, Дмитрий Иванович умер, так и не защитившись. И Е. К. с объяснимой, но не нужной жестокостью при каждом удобном случае пинал и гнобил по старой недоброй памяти Дмитрия Ивановича. Не буду приводить другие примеры, но Войшвилло приходил принимать, когда сдавали группы Дмитрия Ивановича, и тяжко громил их.

Однажды он ошибся. Из двадцати двух сдававших студентов поставил один «хор», четыре «уд», а всю остальную группу безжалостно завалил.

Приболевший преподаватель в ужасе звонит Е. К.

— Евгений Казимирович, за что же вы так кроваво покрошили мою группу?

— А разве это группа не Дмитрия Ивановича?

Конфуз!

Нас принимали в огромной аудитории. Две группы одновременно. Наша и как раз Дмитрия Ивановича. Е. К. сидел рядом с ним и старался завалить, Дмитрий Иванович в совершенно неравной борьбе старался отстоять своих.

Я с теплотой вспоминаю Дмитрия Ивановича, хотя жизнь его на кафедре после поражения его команды была несладкой. Откровенно горькой. Его не уважали и демонстрировали это неуважение при секретарях, аспирантах, студентах. Он не сопротивлялся, но, может быть, именно поэтому так рано, не старым еще, умер.

Ему приписывали логическую эпиграмму против Е. К. Войшвилло. Эта беззубая насмешка была более популярна среди студентов не нашей кафедры. Приведу ее:

Посадили вошь на вилы

И спросили у Войшвиллы:

— Где здесь вошь? И где тут вилы?

И ответило Войшвилло:

— Икс здесь вошь. А игрек — вилы.

В том смысле, что косой крестик икса (х), условно говоря, похож на насекомое, а игрек (у) — на вилку с вывихнутой ручкой.

А наша невинная группа спокойно сдавала своему Юре. Моя очередь. Я вышел и стал не слишком уверенно бекать теоретическую часть. Юра незлобно меня пару раз поймал, дал понять, что «отл» не будет. Выбрал задачки позаковыристей, и я пошел на место их решать. Друзья вопросительно задирают подбородки:

— Ну как?

Рукой с оттопыренными четырьмя пальцами я показываю волну.

Задачи легкие. Я на всякий случай расписал все до конца без пропусков, дождался интервала и пошел. И одновременно со мной к нашему экзаменационному столу переместился Е. К. Объяснимо. Нельзя все время у того стола сидеть, и так все знают, что это жесткий контроль, надо продемонстрировать объективность, много об этом сплетничают.

Подхожу, протягиваю листок:

— Вот задача. Она оказалась неожиданно легкой, вот в этой части я отметил — тавтология, ее можно безболезненно опустить…

Оба насторожились.

— Хорошо, давайте аккуратно, по шагам, — и стал раскручивать дистрибутивности. И каждый раз, на каждой ступени показывал этот тавтологический кусок и отмечал, что он не меняет информации и в любой момент его можно элиминировать.

Вот и ответ.

— Ну, я сразу сказал, что эту часть по причине тавтологичности можно было вычеркнуть и тот же ответ получить практически в один ход. Вот тут я нарисовал сокращенный путь.

Юра вопросительно смотрит на профессора.

— Да, видно, что хорошо решает задачи, понимает. А как у него с теорией?

И тут… Юрий Николаевич был вообще хорошим человеком, интеллигентным, милым, если не считать того, что на партийную должность ушел, а тут проявилось то, в какой стране мы живем.

Нееет! Он не сказал правду, что ответ мой был между тройкой и четверкой, он тоже пожинал плоды неожиданной удачи.

— Блестящий ответ, Евгений Казимирович! Не просто правильный, полный, но то, что можно для первого курса назвать «глубокий ответ». Я собирался ему поставить «отл». Каково ваше мнение?

— Конечно, конечно, по задаче видно, хороший студент, понимающий.

И ко мне:

— Вы не собираетесь специализироваться по логике?

Уже собрался.

Вопросы

Потом мы еще много и часто встречались с Войшвилло, и постепенно я полюбил его. Некто распространял про него слухи, что он дурак, тупица. Но я точно знаю, он не был дураком. Неверно будет сказать, что старание, терпение заменяли ему ум. Нет. Он был определенно умным человеком. Даже остро умным, но не быстро умным. Е. К. относился к породе тугодумов. В споре, даже сугубо логическом, для него профессиональном, он проигрывал быстроговорящим и соображающим фейерверкерам. Но потом, как Ботвинник после домашнего анализа отложенной партии, он находил своего соперника и обидчика, закрывался с ним в аудитории и за час-другой пункт за пунктом разделывал болтуна и этим походил… ну да, конечно, — на бульдога.

Войшвилло запомнил меня. И буквально на следующей сессии, на простеньком зачете спросил:

— Законы природы выполняются всегда, везде, вне зависимости от обстоятельств с необходимостью, неотвратимо. Классики марксизма утверждают, что социальные законы обладают не меньшей неотвратимостью. Получается, что наступление коммунизма столь же неотвратимо, как и следствие любого закона электродинамики.

Это было нечестно. Я всего лишь первокурсник.

Модальности, все эти «случайно», «возможно», «необходимо», «хотелось бы»… мы еще не изучали.

И вообще, что за провокационные вопросы уже сидевшему человеку…

Я не обгадился. Или все же обгадился, но где-то глубоко внутри себя. Как и все люди, я не люблю вопросов, правдивые ответы на которые понижают твой рейтинг и вынуждают врать, изворачиваться.

Я вообще врать не люблю, один из моих любимых афоризмов:

— Правду говорить легко и приятно.

Я знаю, что это называется простодушием или просто глупостью, но врать не люблю. Когда меня вынуждают врать, я чувствую наступление прохиндеизма и ненавижу вымогателя лжи. Что делать? Спросить у Чернышевского!

С одной стороны, я полагал, что Е. К. не хочет завалить меня, а поступает, как иногда делают математики, задавая на авось умненьким новичкам классические неразрешимые проблемы. А вдруг салажонок, не знающий запретов, устами младенца выскажет святую долгожданную истину.

Но ведь это у математиков.

А у нас, гуманитариев, господствует махровый мраксизм, публичное сомнение в котором карается годами лагерей. Я туда больше не хотел. Итак. Или опять в лагерь, прощай университет, или пускаться во все паскудства, прощай совесть…

Я был жалок, блеял что-то едва ли не про космическое вторжение и от страха нащупал-таки недостаточную для жизни соломинку.

— Никто, включая идеологов марксизма, не может утверждать, что опасность атомной мировой войны исчезла. А в огне атомной войны естественнонаучные законы полностью сохраняются и выполняются, а социальные законы сгорают…

Казимирыч долго испытующе смотрел на меня.

На меня было жалко смотреть.

— Ну хорошо, зачет.

Гораздо позже, на старших курсах, а может я уже был в аспирантуре, Казимирыч поймал меня и увел в кабинет заведующего кафедрой, усадил, а это редко бывало, обычно разговоры на кафедре ведутся стоя, и задал свой очередной вопрос в лоб. Я не могу припомнить и десятой части тех прямых вопросов, которые он мне задавал. Честное слово, хочется сказать и думать, что он делал так потому, что испытывал ко мне, именно ко мне некое доверие. Но скорее это характеризует не теплоту наших отношений, а лично его. Затворник, трудоголик, он был вынужден иногда задавать вопросы, помогающие ему лучше соотнестись с реальностью, не очень-то руководствуясь деликатностью.

— Валерий, вы ведь читали Гегеля? Вы его хорошо понимаете?

Это был не наш предмет, завалить меня по ответу он не мог. Но что сказать?

Хорошо, по-моему, знал и понимал Гегеля Ильенков, Лекторский, умница и многознайка Швырев и еще тот же светлой памяти Дмитрий Иванович.

У нас на курсе был некий Гера, не светлого ума человек, который просто рехнулся на Гегеле. Мы с другом Валеркой Меськовым специально ходили в его группу, когда там были занятия по Гегелю. Кайф словить. Стоило преподавателю задать вопрос по Гегелю, вся группа обращалась к Гере. Как к единственному защитнику и как к клоуну, который может и обязан повеселить. Гера как бы нехотя, вяло, вставал, шел к доске и запускал тирады, набранные гегелевской терминологией. Где-то у Бабеля встречается мысль, что деепричастие портит, а два деепричастия губят любую фразу. В трудах Гегеля мы нашли предложение, в котором от точки до точки содержалось двадцать три деепричастия. А в нормальном, рядовом для него — по десятку. Не только понять, но и дочитать до конца эти фразы было трудно. Правда, это перевод. Не считал, по сколько причастий и деепричастий в одно предложение закручивал Гера, после третьего-четвертого слова его речь уже никто не понимал. Птичий щебет.

Как-то он у доски распевал рулады на гегелевский мотив, студенты, в том числе и добровольцы, как мы с Меськовым, «угорали», как теперь говорят, а апоплексичный по виду Швырев, пуча глаза, вслушивался в деепричастную Герину пургу. В какой-то момент он пружинно отошел от окна к доске и, астматически задыхаясь, сказал:

— Я вообще-то не слишком понимаю, что вы говорите (о-о-о! Сам Швырев не дотягивает до высоты, на которую взлетает Гера…), но вот последний кусок, мне кажется, я понял. Вы ведь хотите сказать…

И он достаточно ясно, в простых словах, без обилия оборотов высказал какую-то не простую, но тем не менее постижимую мысль. Пока он говорил, наступила пора для Геры набираться апоплексии. Он на глазах раздувался, челюсть отвисала, глаза лезли из орбит…

— Я вас правильно понял? — вежливо спросил Швырев.

Гера несколько раз широко открыл и закрыл рот, уже не как птичка, а как рыба, и сказал треснувшим от волнения голосом:

— Да! Можно сказать и так. Но все же лучше говорить об этом, как я.

И запееееел…

Я, лично я старался Гегеля вообще не читать. Я попробовал, но перспектива, которая предо мной открылась: или я со своим каким ни есть умом, или я с ума сошедший, заставила меня закрыть том и навеки сдать его.

Вот именно это в самой не самообличительной форме я и ответил Е. К. Он смотрел не на меня, а в стол. Выдержав паузу, он сказал:

— В школе мне предметы давались легко. Грамматика, история, литература. Но особенно математика. Я даже удивлялся заданиям вроде: «докажите теорему».

Чего же ее доказывать, если это очевидно. Может быть, потому я и логикой стал заниматься, чтобы разобраться, зачем доказывать и как это надо делать. Да…

А потом я взялся читать Гегеля. Мне уже говорили, что это необыкновенно трудно. Но трудностей я не боялся, в умственных способностях своих не сомневался — разберусь. Бумагу разложил, ручки и решил, что не сдвинусь ко второй фразе, пока не распойму первую. И как застрял! Несколько дней с одним предложением мучался, на слоги слова разбирал. Нарушил свое правило, перешел к следующему, следующему, может, думаю, постепенно, от общего к частному всем и овладею. Но через год большого, поверьте мне, Валерий, упорного труда я пришел к выводу, что один из нас идиот. Конечно, Гегель всемирно известный философ, величина, но если вопрос стоит именно так, что один и только один из нас идиот, то уверяю вас, что это не я.

Есть масса людей, которым трудно дается математика, я слышал, что и у самого Гегеля успехи в этой науке были более чем скромные. Ничего страшного, другой склад ума. Даже можно сказать, не склад, а сарай. И среди них есть такие, которых можно обучить некоему птичьему языку (ага! Щебет). Их фразы составлены с учетом грамматики языка и, если не пытаться вникнуть в их смысл, выглядят разумными. Можно сказать, что на этом языке можно даже общаться. Не передавать информацию, конечно, но вот как птички на птичьем базаре: я жив, я жив, я здесь, я здесь…

Выдумав эту гипотезу, я решил ее проверить.

Тут на факультете когда-то, вы, Валерий, не застали, подобные птички просто-таки господствовали, и я, признаться, в их обществе чувствовал себя неуютно. Но как-то, находясь между ними и слушая их поочередные трели:

— Но ведь в начальный период становления некоей сущности убывание ее угасания становится самодостаточным, чтобы полностью отрицать саму идею поглощения появления или возникновения…

А другой ему так же и отвечает.

Тогда я набрался храбрости и тоже ввязался в разговор мудрецов. Не задумываясь о смысле, я переставил эти же слова и сморозил что-то вроде:

— А я полагаю, что полнота отрицания самой идеи возникновения опосредуется в своем становлении в форме утверждения убывания угасания идеи рождения и перерождения…

После этих моих слов воцарилась тишина. Надолго. Потом самый мудрый, обращаясь уже лично ко мне, сказал доверительно:

— Но ведь это мы находим у самого Гегеля, который говорил… — и опять запустил в меня фразой из десяти — пятнадцати этих же слов в новой для меня перестановке.

Но тут уж я был готов. Для разгона сделал вид, что фраза заставила меня задуматься, согласился с говорившим, а разогнавшись, запустил в него конструкцию слов, наверное, из сорока, там, по-моему были повторы, опыта-то у меня не было, но они прямо-таки отшатнулись. Мы еще пару раз обменялись трелями и расстались с уважением друг к другу.

После этого еще долго мне с разных сторон говорили, что эти птицеязыкие между собой полагают меня своим, даже и большим, самобытным специалистом, скрывающим за непостижимой для них логикой свое подлинное пристрастие.

На старших курсах и в аспирантуре мы иногда со всей кафедрой ездили на конференции, и я нередко попадал с Евгением Казимировичем в один двойной номер[20]. Он не возражал, и мы с ним после банкетных возлияний иногда по полночи не спали, разговаривали, беседовали за жисть.

— Вы знаете, Валерий, семья полностью отгородила меня от жизни. Живем в МГУ[21], за последние лет десять, а то, может быть, и пятнадцать-двадцать, я ни разу не ходил ни за чем ни в один магазин, не знаю, как они выглядят, что продается, сколько стоит.

Практически я и людей-то не вижу. Обычных нормальных людей. Ну понятно, семья. А все другие — это какие-то особые люди: профессора, доценты, аспиранты, студенты, — народом не назовешь. Особый народ. Особые разговоры, другие проблемы.

Я не вижу, но догадываюсь, что в стране идут какие-то процессы, я бы сказал — негативные. У нас же много студентов учатся из стран Африки, Азии, Южной Америки. Как правило, коммунисты. У многих близкие родственники за убеждения погибли или сидят в тюрьмах. Они приезжают к нам прямо-таки оголтелыми, чуть не в драку лезут за коммунистические идеалы. У меня был эпизод, когда после экзаменационного разговора с таким студентом, он на меня пожаловался в партком. На мой ревизионизм, оппортунизм, отзовизм, меньшевизм.

Дело даже слушать не стали. Меня тут хорошо знают («лучше не связываться», — успел мысленно вставить я), трудности перевода…

Но я не об этом.

Оказалось, что они такие идейные только когда приезжают, на первом курсе, а к последним курсам они в чем-то разубеждаются, разуверяются, подают заявление о выходе из компартии. Это же скандал. Вышестоящие партийные организации в гневе и недоумении. Приезжают посланцы братских партий, приезжают уже убежденными, хотят стать еще и грамотными, а вдруг все рушится…

В чем причина?

Мухаммед Али

Я эту проблему знал и рассказал ему о Мухаммеде Али, которого знал хорошо.

Мы только-только разместились на первом курсе в комнате общежития на Ломоносовском проспекте. И в нашу комнату на четверых подселили негра. Невысокий, стройный, даже худенький, ярко-коричневого лоснящегося цвета, но с европейскими чертами лица, тонкие губы и нос. Пальцы у него исключительно тонкие и длинные и, когда он держал сигарету, заметно и далеко загибались назад. Когда кто-то случайно и в уважительном тоне назвал его негром, он взорвался:

— Вы ничего не понимаете. Увидите темнокожего человека и орете: негр! Но это другая раса. Я не негроид, посмотрите на мои пальцы, нос, губы, я — араб. Кожа у меня темная, это часто у арабов, но я не негр, запомните: я — араб.

Он представился — Мухаммед Али. Это был псевдоним. Под этим именем он укрылся от суданских властей. Настоящего его имени я не запомнил. Он выглядел молодым, юным, но сказал, что за революционную деятельность был схвачен и три года просидел в камере суданской тюрьмы. В одной камере с первым секретарем коммунистической партии Судана (не помню имени). С таким учителем он стал совершенно беззаветным бойцом за коммунизм. Когда он вышел, его уже ждали новые документы на имя Мухаммеда Али и рекомендация сокамерника в МГУ на философский факультет.

В те времена студенты уже шутили о политике и еще опасливо, но уже делились анекдотами. Шестидесятые годы. Вознесенский, Евтушенко, Ахмадуллина, Окуджава…

Но если кто-то по неосторожности шутил так при суданце, глаза Мухаммеда заплывали кровью, он сжимал свои крошечные кулаки и орал:

— Мой отец погиб, мои братья до сих пор в тюрьме, весь мир смотрит на вас, на СССР, как на единственную, но великую надежду, а вы смеете…

Уже через месяц Мухаммед Али за свои огромные политические заслуги был избран главой общеарабского землячества в Москве, и в нашей комнате едва ли не ежедневно стали собираться комитетчики. Конфиденциальность была полной, ну кто знает по-арабски? А выступал почти всегда Мухаммед. Вообще, из всего, что эти люди говорили за столом, более половины всегда говорил он.

Во время речи у него глаза наливались кровью, потому что он не негр, а араб.

Я попросился, чтобы меня перевели в другую комнату. Наши отношения с Мухаммедом замерли, мы отдалились, он специализировался на отделении научного коммунизма, враждебном логике да и находящемся в другом конце длиннейшего коридора.

Он был на втором курсе, когда мы случайно встретились в городе, и он, чуть-чуть секретничая, сказал:

— Когда мы сделаем революцию у нас в Судане, мы мавзолеев строить не будем.

Кррррамола! Я был поражен. И сказал ему:

— Ну, Мухаммедка, далеко ты ушел от тех настроений, с которыми приехал.

— Да, — серьезно согласился он, — далеко.

На четвертом курсе при такой же случайной встрече он рассказал мне, что в качестве темы курсовой работы выбрал «Философский анализ преимуществ мусульманства перед христианством».

Я обалдел. Ну революционер.

— И в чем же это преимущество?

— В единобожии. Христианство со своим триединством — это вариант язычества.

— А евреи?

Не буду рассказывать, как суданец пытался покончить жизнь самоубийством — влюбился и выпал или выпрыгнул из окна на пятом этаже общежития. Защемил нерв, месяца два хромал.

Последний раз мы встретились с Мухаммедом, когда были уже на пятом курсе, и было это рядом со станцией метро «Библиотека Ленина», домом Пашкова. Теперь это вход на станцию «Боровицкая». Он, дрожа от гордости, открыл специальную папку и показал мне официальную бумаг)'.

Пожалуй, что я никогда в жизни не видел столь пышной бумаги. Сама толстая, как бы плетеная, золотое тиснение, несколько роскошных, как бархатных, сургучовых печатей.

То есть вообще. Полный атас.

— Что это, Мухаммед? Где ты взял такую уникальную вещь?

— Валера! — пафосно начал араб. — Я тебя уважаю, я тебе скажу. Я полностью разочаровался в марксизме. И в ленинизме, и в коммунизме. В теории, в практике, в самой идее…

— Поздравляю, — просто сказал я и пожал его тонкую в кости арабскую руку.

— Я написал письмо главе нашего государства генералу Немейре. (Я уже слышал это имя от него же. Как имя злейшего, заклятого, ненавистного и непримиримого врага.) Я написал ему, что я, такой-то и такой, назвал свое настоящее имя, по наущению злейшего врага Судана, лидера ее коммунистов, прибыл сюда под чужим именем, чтобы выучиться на идейного врага своей Родины, стать борцом против справедливого режима.

Я попросил у генерала прощения за свою детскую глупость, попросил его вернуть мне мое имя и дать мне разрешение честным человеком, пламенным патриотом вернуться на Родину и всю жизнь работать на ее благо.

Это ответ генерала Немейре. Вот видишь, Валера, его личная подпись.

Он прощает меня и призывает вернуться на Родину, в Судан, и гарантирует мне место ассистента на философском факультете Хартумского университета.

Логишники

Мы, наша группа, придумали кафедральный праздник — день логики, логишник, и отмечали его в последнюю неделю апреля. Не стану рассказывать, как на самом первом логишнике кто напился, кто, такой уважаемый, лестницу на факультете через все ступени заблевал…

Празднование включало самодеятельность силами студентов, викторины, вино и закуски и центральный аттракцион — индивидуальный КВН[22].

Я принимал достаточно активное участие в подготовке первых праздников. Потом мое участие по понятным причинам уменьшилось, а когда я уехал в Томск, на работу, сами логишники заглохли. Я не говорю, что именно поэтому, но намекаю. Так вот, кажется, на втором праздновании мы решили изобразить логический рай (напомню, что такое название дал великий Гильберт канторовской теории множеств) и все шутки подвязать к нему.

Я, как всегда, написал несколько сценок сугубо логического содержания. Тексты не сохранились. Но в идее я простыми словами в диалоги переписал знаменитый логический парадокс «Вальтер Скотт». Как бы в логическом раю сидят и получают удовольствие король Генрих IV и Вальтер Скотт, и тут к ним подходит недавно умерший Бертран Рассел и на студенческом жаргоне излагает им этот самый парадокс про них самих, а они не сразу врубаются, переспрашивают, перевирают, усмешняют — короче, обычные приемы капустника.

Вальтером Скоттом согласился быть тот самый Дмитрий Иванович, я, конечно, взял себе роль Рассела, а роль Георга, короля Англии, досталась Е. К., и на его лысину водрузили бумажную корону, окрашенную желтой гуашью под цвет золота.

Ну и идет вокзал-базар, мы по очереди выкрикиваем дурацкие реплики, в зале поощрительный смех, и тут, совершенно вне роли, распалившийся Е. К. обращается ко мне — Бертрану Расселу и запальчиво не говорит, а орет:

— А не вы ли в другом своем дурацком парадоксе все интересовались, лыс я или не лыс (имеется в виду другой знаменитый логический парадокс «Лысый»)? Так вот, — тут Казимирыч лихим жестом срывает с себя корону, — убедитесь, я лыс, лыс! — и тычет в свою лысину пальцем.

Фуррррор! Меня самого чуть не вырвало от хохота.

На каком-то банкете, может быть и на логишнике, сосед Евгения Казимировича, поддевая на вилку очередной дефицит, сказал:

— А я стараюсь есть только то, что можно купить самому, без всякого блата, в простом магазине, желательно без очереди…

Не прекращая есть, Войшвилло повернулся к соседу:

— Вот так одним хлебом и питаетесь?

Нет! Е. К. и шутки понимал, и сам шутил, но, как бы теперь выразились, не был человеком тусовки и в сравнении с тусовочными людьми, конечно, выглядел как бы несколько нафталинным увальнем. Но если вам кажется, что это как-то снижает, то лично я, как хорошо знавший его, решительно и авторитетно заявляю:

— Нет, нисколько не снижает.

Две строчки о наших личных отношениях. Как-то привязалось к Казимировичу известное выражение: «Наше дело телячье». И он стал это выражение произносить раз, другой, третий, в частной беседе, на заседании кафедры, для первокурсников на лекции.

— Наше — говорит, — дело телячье.

И все. По десять раз на дню. Помните у Мандельштама: «Меня преследуют две-три случайных фразы, весь день твержу…»

Я ему и говорю:

— Евгений Казимирович, вы хоть знаете конец этой приговорки, что вам так полюбилась.

— Нет. Какой конец? Это и все.

— Нет, Евгений Казимирович. Незнание не избавляет от ответственности, а выражение это полностью в народе звучит так: «Наше дело телячье, обосрался и стой, жди, когда вытрут».

Он смутился.

Николай Иванович КОНДАКОВ, большой начальник в издательском деле, выпустил собственнолично «кирпич»: «Логический словарь-справочник» энциклопедических размеров. И денег, говорят, много наполучал. А там, в этой книжке, в предисловии строках в пятидесяти поблагодарил за помощь и консультации всех подряд: и главных, и второстепенных.

Надо написать рецензию, притом кисло-сладкую, а некому. Неудобно, неделикатно писать плохо тому, кого так вежливо отметили и поблагодарили. Ошибок, огрехов, просто ляпсусов много, но некому отмечать. Е. К. говорит:

— Пусть Родос пишет, у него хорошо получается.

За деньги — да сто пудов.

Отметил я, что сама идея сводного, обобщающего издания мне нравится, но к такого рода книгам-энциклопедиям могут быть применены три рода критериев: полноты, охвата логического материала: отсутствия ошибок; и общей ясности изложения для не слишком посвященных.

И по всем этим трем критериям накатал чертову тучу замечаний.

Одни статьи повторяются под разными названиями до восьми раз (!), другие темы не упомянуты. Некоторые фразы настолько туманны, что, даже зная, о чем речь, не легко расшифровать смысл, как у Гегеля, и ошибки, ошибки.

Между прочим, «Вопросы философии» приняли все без споров. Кроме вопроса о лицах, о персоналиях. Я там посмеялся, что у Кондакова есть какие-то цари, бояре, дьяки с датами рождения, но даже без строчки о том, что же они для логики сделали. Зато нет Гастева, Есенина-Вольпина. Мне без слов вернули на подпись с вычеркнутыми этими фамилиями. Я их опять вписал. Они от себя написали: особенно грубые ляпы среди персоналий и, уже не переспрашивая у меня разрешения, напечатали. 120 рублей.

Прошло пару лет. Кондаков опять свой словарь переиздает, теперь уже и на меня ссылки. Казимирыч ко мне подходит:

— Надо опять рецензию написать. Но нас сдерживает то, что вы, наш же человек, такую расхвалебную рецензию написали.

Тут я, фигурально говоря, взвился, взорвался:

— Вы, Евгений Казимирович, сами, своими глазами мою рецензию читали?

— Нет! Мне так сказали.

— И с каких это пор профессор Войшвилло всяких приспешников слушает? Я в такие игры не играю даже с вами. Вы сначала лично сами прочитайте и, если у вас будут какие-то критические замечания, я вас со всем моим уважением выслушаю, а так — не читаю, по принципу одна баба сказала, я с вашей стороны критики не принимаю.

В максимально сильной форме. Почти грубо.

Он прочитал. Извиниться в прямую не извинился, но сказал, и при народе:

— Валерий, я вашу рецензию прочитал. Хорошая рецензия. Мы положим ее в основу и будем свою писать по принципу: это исправлено, а вот это еще ухудшено.

И еще один личный эпизод. Относится ко времени поиска для меня места работы. Тут было несоответствие. Папа, моя судимость, национальность, беспартийность и, как выяснилось, более всего — отсутствие московской прописки (на все остальное как-то можно было еще закрыть глаза, а это, наоборот, нужно было предъявить) не давали возможности получить место, которое я заслуживал по всем остальным моим кондициям. Вот и отозвал меня Войшвилло в кабинет заведующего и, как обычно, несколько набычившись говорит:

— Я тут переговорил со всеми сотрудниками кафедры, все считают, что вы были бы отличным коллегой. У вас нет возможности получить хоть самую плохонькую московскую прописку?

На партийной конференции

Я расскажу еще два эпизода, каждый из которых представляет фигуру Е. К. вполне уникальной. Не только не знаю других, кто бы смог его в таких случаях заменить, но и не могу себе их представить.

Казимирыч, по случаю своей полной оторванности от реальной жизни, был членом партии. Но не как другие, а по уставу и программе, фанатично. Ничего похвального в этом нет. Лично-то я коммунистическую партию не люблю — вплоть до ненавижу, — начиная с самой человеконенавистнической теории, но на отдельных конкретных людей это не распространяется. Каждый человек свою собственную жизнь сам проживает и только за собственные дела перед Господом ответ будет держать.

У каждого свои резоны, и не мое дело судить.

Е. К. на моей памяти всегда был как минимум членом партбюро кафедры, но чаще членом парткома философского факультета или даже самого университета.

А это много! Москва как административная и партийная единица была важнее, нежели любая республика, кроме РСФСР. А специальной парторганизации РСФСР не было. То же самое, что сам СССР. Старший в семье.

А вот если сравнить Москву с ныне независимой Украиной, то Москва была куда выше. Лидеров Украины в Москву забирали на повышения. Первый секретарь Москвы по положению был членом Политбюро, в то время как первые секретари республик, не обязательно. Но если и они становились членами, то там, внутри этого членства, в очереди на верховную власть… Как ни велики и ни сильны Шелест или Щербицкий, а Гришин главней.

Москва делилась на районы, как республика — на области. И районы Москвы были поближе к Кремлю, чем республиканские области. А МГУ, тут ничего додумывать не надо, был официально по административному и партийному весу приравнен к московскому району. Секретари партии и комсомола МГУ выше стояли, чем секретари рядовых обкомов. Да и так было видно. Комсомольские и партийные вожаки МГУ, то один, то другой, уходили в верхи, становились вторыми-третьими секретарями Москвы. О-го-го!

Казимирович как раз перестал быть членом парткома МГУ, когда он совершил легендарный поступок. Может быть, молодым людям это будет нелегко понять-оценить, но зато, возможно, улучшится их общее понимание ситуации в стране того времени.

Короче, после того как Ю. А. Гастев подбил массу уважаемого народа подписать письмо в ЦК в защиту Александра Сергеевича Есенина-Вольпина, оттуда, из недоступного разуму высока, была спущена инструкция, что поскольку в основном подписанты — преподаватели МГУ, то парторганизация МГУ в лице своей партконференции должна разобрать поступок своих коллег и максимально строго их не только осудить, но прямо наказать. Вплоть до увольнения с «волчьим билетом». Многие, в том числе абсолютно беспартийные, хотели бы на это сборище прийти, послушать, ума и идейной бдительности набраться. Хренушки, контроль был строгий. Я, конечно, не присутствовал. Но много раз слышал о том, что произошло, и от тех, кто там был, и от тех, кому кто-то другой рассказал.

Как-то меня остановил перед входом в здание гуманитарных факультетов незнакомый парень, по виду студент.

— Ты же, — говорит, — с философского факультета?

Ну что же, я человек широко известный, не стал допытываться, откуда он прознал.

— Ну, — говорю.

— Ты такого у вас профессора знаешь, я точно фамилию-то не усек, не запомнил, но странная, что-то вроде Воншило или Вонзилло, что ли, польская фамилия на слух, ты такого знаешь?

— Мой научный руководитель, а что?

И с удовольствием, можно сказать, с гордостью в третий или четвертый раз всю эту историю в версии испорченного телефона услышал.

Излагаю суммарное повествование.

Огромный конференц-зал университета, мрамор, хрусталь и позолота, тяжелый бархат кумачового цвета — торжество советской помпезности. На сцене длиннючий стол с президиумом, человек на сто. В самом центре, главней всех, член ЦК, которому поручено это мероприятие вести, курировать и инспектировать.

Выступают по заранее приготовленному списку. Клеймят, стыдят, пригвождают, позорят, требуют максимально сурового наказания подписантам.

С раной метлой по голой жопе[23].

И вот, каким-то семнадцатым или двадцать шестым в утвержденном списке выходит наш Евгений Казимирович. Его объявляют как всех: доктор философских наук, профессор… Он стоит, ниже среднего роста, голова в плечах, ручки короткие в боксерской стойке. И говорит:

— Вот я вынес с собой Устав (потрясает книжкой в левой руке) и программу КПСС (вздымает другую) и специально пересмотрел их, как и всегда поступаю перед принятием важных решений[24]. Как профессиональный логик, могу сознаться, что не ясно понял происходящую ситуацию. Нас созвали, чтобы мы проанализировали антипартийное письмо, подписанное нашими же товарищами, и по всей строгости партийной совести осудили их. Так?

Уже много было произнесено бранных и обличительных слов в сторону не проявивших бдительность подписантов… Но кто из выступавших до меня хотя бы видел его, это письмо? Кто читал?

Как это так, мы, ученые люди, судим то, чего не знаем?

Я искренне думаю, что там содержится некая противная любому советскому человеку гадость, но какая?

Если бы в этом письме было нечто прямо антисоветское, контрреволюционное, то на это есть передовой отряд партии — КГБ, статьи Уголовного кодекса. Видимо, нет. Поручено разобраться нам. Значит, нарушены некие этические нормы, нанесен ущерб морали строителей коммунизма. Что именно проморгали наши товарищи? Какую заповедь нарушили?

Я полагаю, не можем мы — столь уважаемое и серьезное собрание — осуждать людей, наших недавних друзей, за то, сами не знаем за что. В этих условиях мы не имеем права принимать какое бы то ни было решение. Дайте нам документы, мы их тщательно изучим, классифицируем, выявим ошибки, определим степень преступности и тогда, с полным знанием дела, вынесем справедливый приговор.

Какая-то третья, пятая часть участников были студентами. А социально студенты всегда готовы протестовать. Возраст такой. Иногда очень даже глупо. В любом случае по залу после таких слов Казимировича прошел и стал нарастать шум.

И по звуку — одобрительный.

И тогда прямо из центра президиума встал, воздвигся приглашенный инспектор из ЦК. Не старый еще человек. Встал он как бы несколько вальяжно и держался как бы дружественно-снисходительно.

— Я не должен был и не собирался выступать, только так присутствовать… Но уж раз дело так поворачивается… Вы же, — обратился член к Войшвилло, — профессор логики… — он наклонился к сидящему рядом, тот подсказал фамилию, — профессор логики Вайшилов? Профессор логики, а не понимаете, как вы сами в начале речи сказали. Ничего, я объясню, я именно для этого здесь. Так вот, я скажу, профессор, у вас не все в порядке именно с логикой. Удивляюсь, чему вы студентов учите…

Этим делом занималось непосредственно ЦК нашей партии (голос его взвился). Вы вот размахиваете тут Уставом и Программой, а, видимо, сами плохо их изучали. ЦК КПСС — высший орган партии, вы что??? нашему ленинскому ЦК не доверяете???

И чуть в дудку не свистеть, милиционера звать.

А Казимирович еще со сцены не ушел. Это раз. И не испугался. Боксерским наскоком снова подошел к трибуне, хвать микрофон.

— Не беспокойтесь, — говорит, — товарищ член из ЦК, — тоже с некоторой издевкой в голосе, — если с логикой у кого-то проблемы, то лично у меня тут все в порядке. И, конечно, я знаю, что ЦК — высший орган партии. Но вот в чем загвоздка: если этим документом, как вы сказали, занималось непосредственно ЦК, то зачем нас собрали? Приказ командира — закон для подчиненных! Если высшее решение уже вынесено, то нам только преданно исполнять.

Однако нас собрали и потребовали, чтобы не они, не ЦК, а мы здесь вынесли правильное решение. Видимо, нашли нас достаточно зрелыми. Благодарю ЦК за такое доверие, считаю его правильным и обоснованным. Дайте нам письмо, подписанное нашими товарищами, мы его проанализируем и вынесем справедливое решение.

Ну тут поднялся такой шум, переходящий в рев, что ни о каком заказанном решении и речи быть не могло. Собрание моментально свернули.

Не, не, не!

Даже на секунду не подумайте, что справедливость восторжествовала. Не в той стране.

Через пару всего дней собрали срочный пленум парткома МГУ, всего человек пятьдесят хорошо дрессированных людей, ручных «чле-нышей», и они-то без лишних слов за пять минут все необходимое приняли. Опять обращаю внимание, что все эти пятьдесят — краса и гордость МГУ, профессора, доценты, аспиранты, студенты. Правда, с маленьким уточнением: у всех у них в мозгах уже завелся червь надежды осуществить высшую мечту советского человека — прорваться к главной кормушке страны, стать винтиком всесильной и бессмертной номенклатуры.

Как Войшвилло меня в аспирантуру принял

Другой подвиг Евгения Казимирыча относится лично ко мне.

Кафедра рекомендовала меня в аспирантуру.

Нас всего было семеро специализирующихся, и я хотя и был лентяем и всяко, но в авторитете. Сдали аспирантские вступительные. Мне показалось, что для нас, местных, они были облегченно-формальны, принимающие экзамены профессора нас хорошо знали. Другое дело — приезжие, не закончившие МГУ, им пришлось потуже. Например, на кафедре истории зарубежной философии приблудным принципиально больше троек не ставили. Однако вступительные экзамены — ерунда. Самое главное — комиссия парткома факультета.

Народу ужас как много. Аспирантов на нашем факультете было больше, чем студентов. Комиссия разбилась на две части, чтобы дело шло быстрее. Каждая часть принимала самостоятельное решение, которое потом только визировалось на совместном заседании.

Я не очень боялся. За мной была рекомендация кафедры — раз; у единственного выпускника, у меня уже была статья в «Вопросах философии», в единственном и потому исключительно престижном журнале, где далеко не все доктора могли напечататься, — два. К тому же на факультете меня почти все знали. Ну и еще я не то чтобы фаталист, но так много было во мне уже переломлено, что «ну нет, так нет», что я, заранее не знал, что не возьмут, что ли?

Не с моей беспартийностью, судимостью, национальностью, не с таким папочкой сюда лезть в калашные ряды советских-пресоветских философов.

Однако собеседование сразу, с первых слов, с самого тона приняло характер допроса. Меня очень неприязненно спрашивали о партийности. О ее отсутствии. Отвечал бойко, бестрепетно, но даже и вполовину не добирал своими ответами до пафоса их вопросов.

Через минут всего пять меня вышвырнули, прямо объявив, что не будут рекомендовать меня в аспирантуру совместной коллегии.

Я вышел в коридор, где еще было полно претендентов, в большинстве незнакомых. Как всегда во время провалов, арестов дул сквознячок в ущельях извилин моего мозга. Было уже часов восемь вечера, начинало темнеть, кафедра была закрыта, надо было что-то срочно придумывать[25].

Я позвонил Евгению Казимировичу.

Намечалось, что именно он будет моим руководителем в аспирантуре.

Он поднял трубку.

— Евгений Казимирович, здравствуйте! Звоню вам из коридора, кафедра уже закрыта, я сразу после парткомиссии, результат самый неутешительный — мне отказали.

Пауза.

— Кто отказал?

— Претендентов много, комиссия разделилась на две части, каждая принимает решение самостоятельно, а потом только утверждается на совместном подведении итогов. Мне отказала полуфинальная комиссия.

— Прямо так и сказали? Какая причина?

— Сказали прямо: не будут рекомендовать. Беспартийность.

— Подождите, Валерий, я сейчас приду, не волнуйтесь…

— Зачем, не ходите никуда, уже поздно, вопрос уже решен…

— Нет-нет, не уходите никуда, я сейчас приду.

Он жил в зоне «Л» — в профессорском корпусе — и пришел в здание гуманитарных факультетов минут через двадцать пять — тридцать, видимо, всю дорогу бежал. Плащ распахнут, галстук недозавязан, шляпа на кончике огромной головы.

— Где они?

— Евгений Казимирович, огромное вам спасибо, конечно, но зачем вы пришли? Комиссия уже завершила свою работу и собирает бумажки для окончательного заседания («Тут они, суки, тут они все! Мочи их, Казимирович, гаси их, дорогой, по полной. Я тебе пулеметную ленту буду держать»).

Так и не поправив галстук, Войшвилло не вошел, а ворвался в комнату заседания. Правду говорю.

Его не было минут десять.

О чем я в это время думал? Прислушивался к ветрам-ураганам в извилинах мозга, придерживал уши, чтобы не отскочили.

Дверь открылась, Войшвилло вышел, стал поправлять шляпу на голове, галстук на рубашке.

— Ну и что вы такую панику устроили, Валерий? Ничего страшного и не было.

— А?..

— Все в порядке. Вы рекомендованы в аспирантуру.

На следующий день малознакомый аспирант с научного коммунизма (жуткое сочетание слов), которого я не заметил в темноватом помещении, где заседала полукомиссия, сам нашел меня и рассказал, как было дело за закрытой для меня дверью.

Дело не во мне. Даже, в некотором смысле, не в Евгении Казимировиче, такие фишки грех забывать, их надо передавать из поколения в поколение:

— Вы не рекомендовали Валерия Родоса в аспирантуру! Почему?

— Он не член КПСС.

— Валерий Родос — настоящий, реальный молодой ученый. У него единственного уже опубликована статья в самом авторитетном философском органе страны, думаю, не у всех тут присутствующих там статья есть, подготовлено еще несколько статей. Родоса рекомендовала кафедра. На каком основании вы не рекомендовали его в аспирантуру?

— Он не член КПСС.

— Все сотрудники нашей кафедры хорошо, лично знают Валерия, он политически грамотен и выдержан, социально активен, прекрасный человек, замечательный молодой ученый, почему вы его не рекомендовали в аспирантуру?

— Он не член КПСС.

— Есть такой пункт в правилах приема в аспирантуру, запрещающий беспартийным поступать? Зачем тогда эта лживая процедура сдачи экзаменов? Даже само существование вашей комиссии? Покажите мне, где напечатано это правило, запрещающее беспартийным поступать в аспирантуру.

— Ну что вы, Евгений Казимирович, правила такого, конечно, нет…

— Тогда на каком основании вы не рекомендуете Родоса в аспирантуру?

— Но наш факультет философский, а философия партийна…

— Никаких сомнений! Однако из этого логически не следует, что каждый философ обязан быть членом партии.

— Но, Евгений Казимирович, как же вы не понимаете, что факультет партийный, а Родос при всех его замечательных преимуществах членом партии не является.

— Покажите мне правило, где прямо написано, что это запрещено. На философском ли факультете или любом другом, предъявите мне правило, запрещающее принимать в аспирантуру беспартийных.

И эти подлюки сдались. Отменили свое подлючее решение на глазах у профессора и рекомендовали меня в аспирантуру.

Но когда он вышел, они за его спиной изменили еще одно решение и теперь не рекомендовали в аспирантуру Мишу Ханина. А ведь онто вообще был круглый отличник, к тому же комсомолец.

Беспартийность ни при чем.

Можно было принять только одного еврея, и не нашлось другого Войшвиллы, кто бы за него заступился.

Сергей Пейгин

Может, у меня и в жизни не будет другой такой возможности, надо сказать здесь.

Куда позже, в Томске, когда у меня начали специализироваться трое математиков, в круг моих друзей постепенно вошел, втянулся их лучший друг Сережа Пейгин, давно-предавно уже доктор математических наук, видный ученый с хорошими результатами всемирного значения.

По жизни же он абсолютный экстраверт, неунывающий оптимист и затейник. Если у вас возникает образ на слова «капитан команды КВН», то вот там и он, Сережа. О нем самом много есть чего рассказать, и уж очевидно, что в главных своих чертах он не только не похож, но просто противоположен Евгению Казимировичу.

Кроме вот этого только пункта. Умения расстилать соломку, быть демагогом, не в плохом, а в замечательном смысле, не на словах только, но и в жизни.

Я работал еще в Томске, а он уже защитил свою первую диссертацию и стал каким-то небольшим начальником, ездил в командировки в Москву и, вернувшись, как водилось, заходил ко мне. Он рассказывал, как много дел он в командировке сделал, пробил, протолкнул, раздобыл, увязал. И на каком-то повороте разговора сказал:

— Вы знаете, Валерий Борисович, как много в Москве можно сделать, хотя все знают, что этого делать нельзя?

Как человек, влюбленный в парадоксы и много написавший о них (ну вы помните пушкинское: «и гений — парадокса друг». Это обо мне), я заинтересовался.

— Приходишь в кабинет к начальнику, предъявляешь заранее составленное заявление. Он смотрит, читает. Поднимает голову: «Нет, совершенно невозможно». — «Что невозможно?» — «То, что вы просите» (ну скажем, московскую прописку, для понятности примера). — «А почему? Почему невозможно?»

Я, — говорит мне Сережа, — конечно, знаю, что невозможно, мне все говорили, что, мол, даже не суйся. Но никто не знает почему…

«Почему невозможно?» — «Ну вы же знаете, что это невозможно…»

И смотрит на меня как на кореша-шутника и подмигивает даже.

Никаких корешей. Сохраняю полную серьезность. (Хватку! Как Казимирыч!)

«Нет, нет, это к делу не идет, как любил выражаться Достоевский Федор Михайлович, эти ваши слова, это ваше подмигивание. Вы мне объясните, почему нельзя, почему невозможно, а лучше всего покажите свод установлений, где об этом черным по белому, на русском языке сказано.» — «Вы что, серьезно?» — «Аааабсолютно».

Тут начальник сам становится серьезным вплоть до — «озверевшим».

«Ничего я вам показывать не собираюсь, кто это вы такой, чтобы я вам это показывал. Нет! Все. Разговор окончен. Это мое окончательное решение, покиньте кабинет, позовите следующего». — «Кабинет я не покину, — спокойно говорит Сережа, не вставая, конечно, с места. — Вот перед вами мое заявление, если вы мне отказываете, то не поленитесь, проставьте, пожалуйста, как полагается, на входящем документе свою визу, резолюцию, почему отказали, распишитесь, число поставьте». «А это вам зачем?» — «То, что я у вас прошу, не прихоть какая-то, не блажь, мне действительно нужно. А вы не только мне этого не даете, но отказываетесь даже указать причину. Я возьму этот ваш письменный отказ и пойду с ним к вашему высокому начальнику или в соответствующий партийный орган, которому вы подчинены, и задам им уже иной вопрос. На каком профессиональном уровне находится ваш ответ? Имеется ли соответствующая инструкция, позволяющая вам без объяснения отказывать мне».

— И дает! Подписывает! Смотрит на меня теперь уже как на врага, может, он хотел это выгодно для себя продать, а пришлось отдать мне, бесплатно.

Демагогия — великая сила.

Но поскольку этот фрагмент о Евгении Казимировиче Войшвилло, то и надо вернуться к нему, чтобы сказать несколько заключительных слов.

Я ему, Евгению Казимировичу Войшвилло, обязан не только фактом поступления в аспирантуру, но еще многим. Он был моим учителем, а это не о каждом скажешь. Вообще хорошо, что есть человек, который может упереться. И я хоть и благодарил Казимировича множество раз, но даже шоколадки ему не подарил и до сих пор чувствую к нему огромную, не остывающую человеческую благодарность.

Загрузка...