ЗИНОВЬЕВ

Виктор Константинович Финн

Нам всем, первокурсникам, общий курс логики читал Войшвилло. И сразу после этого я пошел специализироваться на логику. К этому времени я еще не свободно понимал, каков предмет этой науки, не знал, не слышал о девяти десятых ее проблем, теорий и результатов. Знал несколько слов, понятий, терминов, умел решать элементарные задачки.

Валера Локтионов, пятикурсник-выпускник, друг моей сестры Светланы, пригласил меня ходить с ним на курс, который впервые читал выпускник ММФ (механико-математического факультета МГУ. Нет, сперва философского, а потом уже для завершения образования и ММФ), математик Виктор Константинович Финн. Ныне: доктор, причем не этих прохиндейских, а настоящих технических наук, профессор кафедры логико-математических основ гуманитарного знания, завотделением интеллектуальных систем Института лингвистики РГГУ, действительный член Российской академии естественных наук, член ученого и диссертационного по защите докторских диссертаций советов ВИНИТИ, член редколлегии журнала «Научно-техническая информация», член Российской ассоциации искусственного интеллекта, Международной ассоциации оснований науки. Уф-ф!

Вообще-то, хочется еще многое написать о Викторе Константиновиче. Хотя бы о том, как он предложил мне свою (?) классификацию отечественных логиков. Как раз с Запада прорвались всякие классификации людей вообще, ученых, философов. Обычно состояли как бы из четырех ступеней. Первая, высшая: гении, корифеи, классики, но встречал я и — боги. Вторая: полубоги, полугении, таланты, большие таланты, всезнайки, профессионалы. Третья: мастера, умельцы, опять профессионалы, смышленые парни. И последняя, четвертая: исполнители, все остальные, коллеги.

У Финна в классификации были гении, большие таланты, профессионалы и все прочие — шелупонь. Более всего меня поразило, что самого Андрея Андреевича Маркова Финн в гении не произвел. А гениев В. К. назвал всего три: Александр Сергеевич Есенин-Вольпин[26] , А. В. Кузнецов[27] и Коля Непейвода (теперь уж Николай Николаевич. Мы не дружили, но знались).

Иные имена я остерегусь называть из соображений ранее упомянутой деликатности. Пускай со мной умрет, нет, не моя — Финнова, святая тайна, его, Виктора Константиновича, вересковый мед. С удовольствием сообщу, что хотя лично обо мне не говорилось, но, судя по куда более известным именам, — место мое — логическая шелупонь. Уррра!

Неумеренно и умело хвастливый Александр Жолковский в своих исключительно информативных, талантливых и ехидных «Виньетках» упоминает несколько наших общих знакомых (деталь: и он, и В. К., и Смирновы старше меня на семь — десять лет, на одно всего лишь поколение. Однако из-за того, что я сидел и в отличие от них попал в МГУ на семь лет позже, между нами как бы два научных поколения и они знались и были дружны с моими научными дедушками). Обычно он глубоко и с вывертом вставляет этим моим не слишком близким знакомым в болезненные места свои шпильки. Дважды он упоминает и В. К. Финна, к изумлению моему, не только без ерничества, но даже с заметным пиететом.

Впрочем, тогда В. К. не был еще и кандидатом.

Я как-то спросил о нем у Гастева. Тот, как ему и пристало, отшутился.

— Знаете, Валерий, анекдот о том, почему перестала существовать Карело-Финская ССР (была такая 16-я. И союзных республик было 16, урезалось до 15). Провели ревизию. Карелы есть, а финнов только два. Решили уточнить, кто эти двое, вышло, фининспектор и Финкельштейн. При повторной ревизии оказалось, что это один и тот же человек. (Тут Гастев наклонялся к моему уху и секретным голосом завершал:

— Подозреваю, что и есть наш Виктор Константинович Финн.)

Многозначная логика. Курс был, видимо, облегчен, адаптирован под возможности гуманитариев. Матричные построения, валентности, сложные валентности. Я почти все, но далеко не все понимал, а задачки насобачился решать лучше всех.

У нас это было не принято, но Финн устроил мне форменную сдачу курсовой. Таблички и формулы я срисовал правильно, но, когда отвечал устно, сказал несколько ужасных несообразностей, малограмотностей и просто глупостей. В. К. меланхолично покачивался на стуле и иногда приправлял мой ответ своим комментарием:

— С точностью до наоборот.

Не слишком мне приятно это вспоминать. Поставил «хор».

Иногда после его лекций мы выходили вместе, и он влек меня пешком с Моховой к кафе «Прага», где норовил угостить шпикачками или еще чем-нибудь, я был тогда еще заметно худ, почти как он сам. Я отказывался. Отказаться от еды, которой угощают или которую нужно самому купить, будучи всегда голодным, было если и нелегко, то привычно.

И вот как-то после лекции, уже не первой, а второй или, скажем, третьей, я подошел к нему и спросил:

— А что это за парень сидел и записывал сегодня впервые за первым столом?

Парень выглядел чуть постарше нас. Не как студент, а, скажем, как аспирант.

— Парень? — переспросил Финн особым игривым тоном и, картинно изобразил (он имел такую привычку) изумление, высоко подняв брови на узком лице. — Это ваш заведующий кафедрой, доктор философских наук, профессор Александр Александрович Зиновьев.

В словах его, произносивших длинный титул, не слышалось особой теплоты. Так я впервые увидел Зиновьева.

Александр Александрович Зиновьев

У меня есть две, или в некотором смысле, одна личная фотография, где мы вместе с Зиновьевым. Пять человек не в прямом ракурсе. Слева направо: Слава Бочаров, я, Ася Федина, Петр Васильевич Тава-нец и Александр Александрович Зиновьев.

Фотографирует Женя Сидоренко. И аппарат его. На второй фотке на моем месте Женя, а фотографирую я.

Заметно, что все сидят в профиль. Слава почти спиной к фотографу, и только Зиновьев фотографируется, повернулся к аппарату фронтом.

В Томске я показывал студентам эти фотки, Зиновьев уже стал всемирно известен и предлагал для начала угадать, кто из сидящих на скамейке крайними (Бочаров и А. А.) старше? Народ затруднялся. Тогда я усугублял задачу: один из крайних более чем на двадцать лет старше другого. Тут уж все прекращали сомневаться и тыкали в Славу, которому тогда не было или только что исполнилось тридцать. Он, уже чуть оплывший, выглядел никак не моложе пятидесятилетнего Зиновьева.

На банкете после защиты кандидатской диссертации Сашей Н. было заказано два столика: для молодых — друзей диссертанта и для корифеев. Среди молодых я был за главного тамаду и главного тостующего. Там было много смешного, и я это помню, но не в тему. Главным же я был до тех пор, пока с опозданием не пришел Зиновьев. Несмотря на зазывные крики со столика стариков он прямым ходом, не запнувшись, подошел к нашему столу и сел среди молодых.

В этот вечер, раньше, чем чета Таванцов вернулась домой, из их окна на шестом или седьмом — последнем этаже дома для академиков выпрыгнул и разбился насмерть их единственный сын.

Зиновьев не только выглядел молодо, он хотел выглядеть молодо, быть молодым.

Кажется, именно у него я впервые увидел костюм не с закругленными, как у всех и всегда, а под прямым углом скроенными полами пиджака. Это его молодило. Потом Люся мне сказала, что такой крой и называется молодежным, или спортивным.

Он и лекции свои читал не сидя и не стоя, даже не прохаживаясь, а непрерывно подпрыгивая. Фу, черт, слово какое подленькое получилось, воробьиное. Нет, он подпрыгивал не как воробышек, а пружинно, молодо, спортивно, как бы заодно чуть-чуть разминался.

Лекции он читал плохо. В моей жизни было так много самых разнообразных нехороших и откровенно плохих лекторов, что можно было этого и не упоминать. Но у Зиновьева была особенность. Запоминающаяся.

Даже две особенности.

Во-первых, он не договаривал до точки практически ни одной начатой фразы. Его мысль неслась с такой скоростью, что слова не поспевали. Шучу. Или не шучу, но для лектора это недопустимо.

Несколько страниц назад я уже писал о таком приеме у студента Андрея. Но то хитрый прием сдачи сложного экзамена в уверенности, что преподаватель сам доскажет. А тут лекция для студентов, которые заведомо, по определению, знают меньше. Как говорят в рекламе: почувствуйте разницу.

Это откровенно, непростительно плохо. Слово в слово записал лекцию, домой пришел — никогда сам не разберешься. Предикатов нет. Того, что говорится, что об этом сказывается. А если смог сам разобраться, зачем ты на эту лекцию ходил?

Но вот тут надо про вторую особенность, они вместе, как левая и правая рука.

Речи Зиновьева, его обращения к студентам были совсем не похожи на то, что говорили другие преподаватели.

— Вы, конечно, уже разобрались в том, что все эти так называемые классики не только ничего не понимают в логике, но своими дурацкими рассуждениями только мешают мыслить.

Оказалось, мне нелегко это воспроизвести. Вроде, помню, а написать рука не решается.

— Каждый из вас уже давно прочитал (он называл несколько книг, названий которых, да и авторов, мы никогда не слышали). Поразительная глупость. Авторы — тупицы, ну вы-то уже разобрались.

Вот это несколько неожиданное и ничем не оправданное зачисление нас скопом в сонм мировых гениев как-то завораживало, привлекало. И, возвращаясь к первой отрицательной особенности его лекций, скажу, все это было бы, может, и хорошо как выступление в клубе интеллектуалов. Закрутить какую-то остроумную крутизну и прерваться в апофеозе, пусть присутствующие под общий хохот завершают хором же. Может быть, это было бы и хорошо, но сдается мне — и там было бы плохо.

Курс, который он вел у нас, назывался «Логические методы». По существу же это было, страница за страницей, последовательное, с решением всех задач чтение книги А. Черча «Введение в математическую логику». Задачи были сложноватые, и, так как курс был необязательный, некоторые из моих товарищей его пропустили.

Это ничего, я, в свою очередь, пропустил то, на что ходили они.

Сам А. А. через занятие нам напоминал, что когда-то он все задачки без пропуска перерешал и записал в одну общую тетрадь, которую потерял.

Воспитанный газетой «Правда», я ему не поверил.

Зиновьев вел занятия сидя. Говорили, у доски задачки решали в основном мы. Иногда он менял ход, течение занятия, вставал и проговаривал нам куски своих собственных размышлений. Мне кажется, что эти лекции были импровизациями, он, видимо, и раньше это или подобное кому-то рассказывал, но специально не готовился и говорил не в определенном порядке, а как вспомнилось. В основном это была уничижительная критика всех остальных логиков, да и философов на земле, включая очевидных гениев.

Вообще, для него, кажется, не было никаких и ни в чем авторитетов, кроме него самого, нескольких его ближайших друзей и нас, которых он никогда не забывал упомянуть в числе своих гениальных сподвижников…

Он не стеснялся не в глаза, но за спиной называть медицинскими идиотами самых известных у нас философов, его же коллег, некоторые из которых упомянуты и в моей книге. После того как в одной из книг А. А. в издевательской форме пошутил над одним из самых известных философов страны, сделавших много хорошего и полезного ему самому, кое-кто из старых друзей перестал с ним здороваться.

Так же оскорбительно, уничижительно он отзывался о целых направлениях философии, о кафедрах. Именно он обратил мое внимание, что во время семинаров и конференций, которые устраивают эстетики, им по блату привозят показать мировые кинолакомства. Едва ли не запрещенные. Посмотреть их, прорваться и посмотреть, собираются люди со всей Москвы. Откуда только они узнают об этом показе? Кого это не интересует? Да самих эстетиков, для которых все это и устраивают. Отговорив свои скучности и прослушав тоскливые выступления других докладчиков, они с чувством выполненного долга разъезжаются по домам. С трудом прорываясь сквозь толпу рвущихся внутрь.

— Так кто больше любит искусство? — издевательски спрашивал Зиновьев. — Сухари-логики или спецы по искусству — эстетики? Наши все здесь. Где те, кто изучает прекрасное?

Некоторые высказанные им положения я просто-таки полюбил. Они разительно отличались мерой таланта, независимостью суждений от всего того, что нам вдалбливали. Чуть-чуть опасаясь, что найдутся люди, кому это не понравится, расскажу одну из его философских идей.

Наехал А. А. как-то на категорию «время».

Сам я по этой категории присоединяюсь к тому древнему мудрецу, который на вопрос:

— Что есть время?

Ответил:

— Знал! Пока ты не спросил.

Зиновьев же с присущей ему едкостью и бескомпромиссностью, непрерывно обзывая своих идейных противников безмозглыми тупицами, медицинскими идиотами, бетонноголовыми, нападал на саму идею передвижения по временноой координате, идею возвращения в прошлое.

— Физики ввели символ t и назвали его временем. Совершенно справедливо. Помогает создавать и получать замечательные результаты. Однако эта буква попала в формулы, тоже полезные и к которым самим по себе, вне философии нет возражений.

Появилось такое выражение в формулах — t-квадрат. Отлично!

Не следует только забывать, что буква, которую мы назвали «время» вовсе не обязательно и везде совпадает с тем, что мы действительно подразумеваем под временем. Время в нашем человеческом понимании возвести в любую степень, в том числе и в квадрат, — нонсенс, невозможно.

Другое дело буква в формуле. Раз есть выражение в степени, то математически мы можем извлечь из него корень. И, о ужас! — у нас получается плюс-минус t. Ну и черт бы с ним. Но мы ведь думаем, что t — это время. Получается отрицательное время! Прошлое. Сесть в машину времени, извлечь корень квадратный и оказаться в прошлом. Чушь. Глупость.

Идиотизм!

Из буквы t — можно извлечь корень, но ни в коем случае не из времени. Время однонаправленно, мы можем держать в памяти кадры ушедшего, но попасть туда невозможно. Иногда физический параметр, означенный буквой t, ведет себя как время, как наше реальное время. Спасибо ему за это. Но тот, кто думает, что эта связь сущностная и что t — это и есть время, тот не то чтобы не понимает, что такое время, он вообще ничего не понимает, полный идиот в клиническом смысле.

И мне это рассуждение Зиновьева очень нравится. Я бы назвал его, не опасаясь исторического дубля, — философским реализмом…

Любая научная формализация хороша и полезна. Ровно до тех пор, пока она не обретает самостоятельность и не начинает калечить вложенные в нее наши изначальные представления о том, что было формализовано. Так, параметр v очень хорошо и удобно называть и считать скоростью, пока в физических теориях этот параметр ведет себя как скорость в нашем человеческом понимании. Им и дальше можно пользоваться, когда найдено расхождение, и это может оказаться исключительно полезно. Только не надо это расхождение навязывать нам, людям, как правду о скорости в последней инстанции. То же самое о S — как о пути, пространстве, от — как о массе.

Формализация хороша, очень хороша тогда, но только тогда, когда правильно, в соответствии с жизненным опытом и нашей интуицией, формализует знакомое нам понятие. Но как только она начинает вести себя самостоятельно, в нарушение исходной интуиции, с нее в этих местах и проявлениях эта функция снимается. Это не наносит ей урона как физическому, химическому, научному параметру.

Суха теория, мой друг, а древо жизни бурно зеленеет.

Но никогда не наоборот.

После каждого занятия, мы учились еще тогда на Моховой, Зиновьев водил нас на угол Горького (Тверской) и Манежной площади, в кафе гостиницы «Националь».

Там, почти без никакой очереди, А. А. угощал нас кофе с пирожными. Всех, кто остался. Я кофе пил, 4 копейки, в конце концов, можно было и наскрести, а вот зато пирожное, свеженький эклер или бисквит, это барская недопустимая роскошь.

Но сами эти походы в кафе профессора со студентами запомнились на всю жизнь. Доценты и профессора!

Что — «Националь» снесли? Не знаю уж, что и посоветовать.

Талант

Именно Зиновьев в моем замысле должен был возглавлять список известных мне лично гениев. Гениев в моем личном смысле. Пока он назван вторым после Димы Диджиокаса. Или даже третьим, поскольку не ясно, в шутку ли я упомянул самого себя (мне ясно). Но в коротком, но полном списке он должен стоять первым.

И не надо со мной спорить, таково мое убеждение.

Зиновьев был многосторонне талантливым человеком.

У Козьмы Пруткова сказано что-то вроде: «Специалист подобен флюсу». Мои студенты с разных факультетов и в разные времена раза три с затаенной обидой на судьбу спрашивали меня, несколько переиначивая афоризм:

— Так ли уж хорошо быть талантливым? (Между прочим, с открытым бахвальством скажу, что в этом вопросе явно подразумевалось, что лично я-то — талантливый, и поэтому именно ко мне и обращаются, уж я-то знаю ответ.) Вот Прутков говорит, что талант подобен флюсу.

Мне ни разу не удавалось ответить этим обиженным убедительно.

Я не мог (потому что это неделикатно), стеснялся им сказать, но мне-то самому кажется, что талантливые, подлинно талантливые люди, как раз наоборот — разносторонни в большинстве своем. Кому Бог дает, Он дает не скупясь (а что? Получилось не хуже, чем у самого Пруткова). Математики пишут гениальные стихи, Эйнштейн играл на скрипке, Смыслов — пел, Тайманов играл на фортепьяно, концерты давал, Капабланка был дипломатом, да вот, смотрите, и Каспаров — политик, друг самого Лимонова.

Зиновьев слыл не только логиком, но был и социологом, и вот писателем. Во всяком случае, когда я читал один из его первых романов, мне домой всего на пару дней по доверительному блату принесли книгу дочери Сталина, Светланы. Не хочу ничего плохого сказать о ней, даже более: хотел бы сказать что-нибудь хорошее, ласковое о ней, не знаю что. Прервавшись на сто двадцать пятой странице книги Зиновьева, я попробовал переключиться на книгу Светланы Иосифовны и не смог. После мощной в жгут скрученной энергии, разляпистый, многословный рассказ. Вместо страшной силы и неправдоподобной степени обобщений — разговоры на уровне бабок у подъезда, только фамилии покруче, из самых главных, и лично для меня было как-то не убедительно. Не то чтобы я ей не поверил, полностью верю, доверяю, но не убедительно.

Почувствуйте разницу.

К тому же Александр Александрович рисовал.

Очень и искренне люблю Пушкина, но не люблю его рисунков. Мне кажется, что я рисую получше. Сильнее так: убежден, что ни один из настощих профессионалов, специалистов не назовет эти рисунки талантливыми, если он не знает, что их рисовал Пушкин, или не знает самого Пушкина. Его рисунки становятся ценностью только вместе, в сопровождении его подписи. (Впрочем, судя по воспоминаниям очевидцев, точно так же, как и тысячи рисунков Пикассо.)

А живопись Зиновьева — живопись. Не всем понравится, так и Матисс нравится отнюдь не всем, даже и Рафаэль. В самой сильной форме это у меня прозвучит так: только эксперт, профессионал сумеет догадаться, что у Зиновьева нет образования живописца.

Когда мы стояли дружеским кружком, а это нередко случалось, Зиновьев говорил, что сочиняет анекдоты. Верю! Я сам в жизни сочинил штук двадцать и многие поместил на Anecdote.ru, правда не слишком хороших, гордиться нечем. Близко и хорошо знаю еще несколько человек, кто сочиняет анекдоты. Как эксперт заявляю: А. А. это вполне по плечу.

Конечно, я искал в книгах Александра Александровича себя самого. И мне кажется, нашел один раз. Я как раз тогда часто пользовался собственным придуманным выражением «Чека КПСС», оно у меня почти автоматически выскакивало. Сказал так при Зиновьеве, и он насторожился. Посмотрел на меня с интересом. А потом в его романах я обнаружил «ЦК МГБ», мой же прием, но перевернутый, не такой человек Зиновьев, чтобы у своего ученика придумки забирать. Хотя, мне кажется, один из романов — это развернутая и последовательно осуществленная идея одного из моих друзей.

Как-то защищал под руководством А. А. свою кандидатскую парень с обостренным чувством собственного достоинства. Оппоненты были не против присуждения степени, но у них были возражения, и много, и серьезные. Диссертант вылез к столу, чтобы от всего отбиться, лицо гневное, намерения агрессивные, и Зиновьев ему с места закричал:

— Да не спорь ты с ними. Благодари и кланяйся. Благодари и кланяйся!

Теперь эту фразу повторяют уже мои ученики.

— Каждый человек, кто закончил нормальную советскую среднюю школу (не школу для умственно заторможенных детей), в силах при желании защитить кандидатскую диссертацию по философии (удостоверяю!).

А Зиновьев добавлял:

— А при большом желании и докторскую.

В те времена это было спорно, но сейчас смотрю списки: А. А. как всегда прав.

Еще хочу два эпизода вполне положительных про Зиновьева рассказать.

На наши праздники, логишники, он, по-моему, не каждый раз приходил, но, когда приходил, никогда обедни не портил. Не пил, правда, ничего. Никогда.

Я как-то уже несколько во хмелю подкатился к нему и говорю:

— Александр Александрович, хоть так, а хоть на брудершафт, а давайте-ка накатим-ка по бокальчику шампанского. От одного-то, от бокальчика-то ничего-то с вами, с боевым офицером, не случится…

И тут он повернулся всем корпусом ко мне и ответил так ласково, как никогда ни раньше, ни потом со мной не говорил:

— На брудершафт… с тобой, Валера? Да с удовольствием! Только пить не буду. Я, видишь ли, Валера, прошел уже этот путь до конца.

На том же логишнике главными исполнителями, приносильщика-ми, официантами, относильщиками, по домам пьяных развозильщика-ми были ребята из группы, которую он как раз и курировал. Слабая была группа. Почти никого не помню. Но главной у них была забавная девушка Тоня Щ. Сильно закомплексованная, в окрасе циркового клоуна почти, она была в ярко-зеленой юбке из кожзаменителя и ярко-красных сапогах (или наоборот) и чего-то все время настойчиво добивалась. В том числе и от меня. Я был очень авторитетным, а она хотела быть рядом или даже на моем месте. Понятно, что наши отношения были несколько натянутыми.

Ребята придумали какие-то сценки, в которых пародировали одного за другим наших профессоров. И вот в одной из таких сценок эта самая Тоня изображает какого-то преподавателя, ходит пружинной походкой и плечами назад — раз-два. И опять. Я думал, что она кого-то из наших дам неумело пародирует, и тут Зиновьев первым на весь зал как заорет:

— Так это ж я!

Я прямо полюбил его в этот момент.

Люди же, вообще, не любят узнавать себя в пародиях и шаржах и чаще всего просто не узнают, вон об этом у Андронникова была пара великолепных устных новелл. А Зиновьев узнал. В зеленой юбке, в алых сапогах, в изображении разукрашенной помадой закомплексованной девушки — узнал себя!

Тут мне хочется снова потеоретизировать на тему о таланте.

Еще бы, больное место.

Начну опять с Александра Александровича.

Пишу о нем, настойчиво вспоминаю его, пытаюсь найти общее слово, наиболее верно его определяющее. В отличие от других, от его друзей. Он ведь далеко не всегда был приятен, лично меня достаточно часто раздражал, но, но… Что?

Он всегда был — живой!

Нет, какой-то идиотизм. Все живые, пока не помрут.

Хотя однажды я увлекся на собственном семинаре, что-то с жаром говорил, и вдруг одна из студенток (теперь-то я цинично думаю, что, может, это ее сосед ущипнул, и она, чтобы скрыть…) вскочила с места и, как бы привзвизгнув, сказала:

— Дивлюсь я на вас, Валерий Борисович, какой вы увлеченный. Как много вещей вас интересует, увлекает, радует. Это так странно. Это так редко. А вокруг меня какие-то полуживые люди. Молодые еще, не знают и сотой доли того, что вы знаете, но уже все им неинтересно, все скучно, привести их в восторг, да просто удивить их невозможно. Мне, Валерий Борисович, очень нравится, что вы такой живой.

Вот и Смирнова Елена Дмитриевна самый высокий комплимент мне тот же отпустила: живой.

И тут я вспомнил про одно уже довольно старое интервью с Виктором Корчным. Человек он крутой, жесткий на слова, но в этом интервью раза три о разных людях сказал: У N энергия большая.

NN — очень энергичный.

В ранней молодости NNN был чудовищно энергичен. Через стулья, что ли, скакали? Куда бы ни шли, всюду эспандеры растягивали?

И вдруг я понял: это он так про талант. То ли у него табу на это слово, то ли глухая инфляция, но придумал Виктор Львович вместо «талант» говорить слово «энергия». Синоним такой.

Тут никакого логического вывода не получается, не удается создать удобный в употреблении силлогизм. Тут просто определения. Связка определений.

Живой.

То же самое, что и талантливый.

То же самое, что энергичный.

Возьмем Зиновьева. Живой, энергичный, талантливый!

Очень жаль, что он умер.

Главный недостаток

Или, быть может, определяющее достоинство.

Пастернак писал о Маяковском, что более, чем гениальность, более, чем почти сверхчеловеческая мужская красота, поражала его в Маяковском внутренняя сила того, собранность. По мнению Пастернака, Маяковский был настолько внутренне собран, что он просто не мог себе позволить быть менее красивым и менее талантливым. Красивый образ. Даже, пожалуй, пышный.

Это не есть правда.

Потому что это никогда и ни у кого не может быть правдой. Невозможно силой воли выправить свой горб. Даже вот глазки. Невозможно силой воли заставить себя быть талантливым. Можно заставить себя писать по десять стихов в день, но услышать зов Бога — для этого силы воли недостаточно.

Конечно, не это Борис Леонидович имел в виду.

Он уел своего исторического конкурента больно и тонко.

Он сказал, что определяющее достоинство Маяковского или, иными словами, его главный недостаток был в его волевитости.

Лично я прямо не люблю людей, не единственная, но главная, определяющая черта которых — сила воли. Играя желваками, веселиться, весело веселиться; сжимая кулаки, любить, страстно и нежно, но и не разжимая кулаков. После многих и многих разговоров я выяснил, что, не задумываясь специально об этом, никто почти не любит тех, кто в первую голову волевит.

Вот это, по-моему, и имел в виду Пастернак в своем определении Маяковского.

У Зиновьева был иной главный недостаток.

Из литературы и анекдотов я знаю, что в сумасшедших домах держат людей, страдающих манией величия. Или наслаждающихся этой манией. Наполеон, например. В одной камере с Гитлером, Лениным, Сталиным и Мао Цзэдуном. А паханом у них Блюмкин.

В жизни я, слава Богу, таких не встречал.

Зато я довольно много в жизни встречал людей, которые в той или иной степени преувеличивают свои таланты, достижения и свою роль в жизни вообще.

Да вот хоть в зеркало посмотреть.

Боюсь, что психиатры осадят[28] меня, но думаю: буквально все люди, включая немногочисленных членов самого дикого на земле племени Тасадай Манубе, заражены хоть в микроскопической степени этой самой манией своего собственного величия. И даже в животном, извините меня за выражение, мире каждый старается попасть хоть на одну ступеньку их скотской социальной лестницы повыше.

Человек, вот этот самый — разум, душа, дух, — засаженный пожизненно, без права на амнистию в собственное тело, конечно, думает и обо всем остальном, что вовне, но более всего о себе же самом, о себе родненьком, о себе любимом. Тем самым выделяя себя из всего, отличая от всего и преувеличивая.

К черту объективность!

Александр Александрович Зиновьев, как и все другие, болел самим собой, он собой страдал, он собой наслаждался. Более всего он любил говорить о себе. Он мог в одном из своих произведений выставить себя самого сразу в пяти ролях, он мог мазохистски называть себя злопыхателем, клеветником, полудурком, лишь бы о себе, о себе, о себе. Это даже смешно или, наоборот, как-то неудобно, но он не менее трех раз начинал при мне один и тот же разговор. Вот главный вариант. Стоим мы у дверей в сектор логики ИФАНа. Он, Женя Сидоренко и я, гость (случались и другие составы). И А. А. начинал:

— Тебе, Женя, ну просто суждено быть генералом. (Сидоренко был ростом за метр девяносто, не худой, но и вовсе не толстый.) Посмотри, только представь, как бы тебе пошли генеральские погоны, лампасы… Ты, Валера, выйдешь в полковники. (А вот и не угадали, Александр Александрович. Это мой папа вышел в полковники, откуда его вывели прямо на расстрел. А сам я только до доцента дотянул, что-то вроде капитана)… А мне всю жизнь в лейтенантах.

Кокетничал.

И теперь я расскажу две истории, как мне кажется, очень даже в тему, но рисующие светлый образ в несколько сатирических тонах[29].

На четвертом курсе я взялся писать курсовую под его руководством. Какую-то нужно было построить формальную теорию о причинности, что ли. Не помню. Уже к концу я подходил и выскочил на вопрос, какой результат следует получить, чего добиваться.

К этому времени я уже знал, что главный недостаток Зиновьева (или определяющее его достоинство) таков, что ему просто необходимо с негодованием отвергнуть все, чтобы ему ни предложили. Это задача первая. Но не только отвергнуть чужое, но и водрузить свое! Сказать последнее слово! И он сам с помпой предлагает прямо противоположное.

Ну, черта у него такая. Не может он без этого.

Принес я ему кипу исписанных листов, листаю, вслух проговариваю, он не очень-то смотрит, слушает в пол-уха. Подходим к главному:

— И тут, в итоге я, Александр Александрович, планирую получить выражение А.

— Да ты что, Валера! Ты перетрудился или на солнышке перегрелся. Иди отдохни, потом, завтра снова подумай. Тут, конечно же, будет не-А. Как же ты, Валера, так профукал, не ожидал я от тебя.

А я затаил плохое.

Я ведь на это и шел, я как бы его и ловил.

Пишу все время, что мне это не свойственно, а по тексту, наверное, выходит, что я только такие ловушки и подстраивал. Да нет. За всю жизнь-то всего раз пять-шесть, ну пусть десять. Редко, не каждые десять лет я пускался на мистификации, потому они и запомнились. А я и записываю именно то, что запомнилось.

Короче, недели через две — я к нему снова. Зиновьев, конечно, такой мелочи, как курсовая одного из студентов, в голове не держит.

Он же не Елена Дмитриевна Смирнова.

Листаю свои записи, проговариваю:

— И тут, в итоге я, Александр Александрович, планирую получить выражение не-А.

— Да ты что, Валера! Я о тебе гораздо лучше думал. Ты пошел по пути безмозглых тупиц. Валер, Валер, ну я тебя умоляю (не надо меня умалять, во мне и так всего метр шестьдесят один), не городи, пожалуйста, чушь. Ты же не глупый парень, ты должен понять, что тут А, только А, именно и никак не не-А, как ты предлагаешь.

Тут Зиновьев, только Зиновьев! И никого другого на это место не подставишь.

Второй случай был еще гораздо смешнее. Как-то мне попалось интервью с моим любимым Фолкнером. Там его попросили назвать крупнейших современных ему писателей Америки, пять человек. Прошло тридцать пять лет, и ручаться за точный порядок я не возьмусь, но вот, как помнится, кого он назвал: Томас Вульф, Уильям Фолкнер, Джон Стейнбек, Дос Пассос, Хемингуэй.

Хемингуэй у нас в это время был бешено популярен, почти полностью вышел, меня воротило от его фотографий в свитере почти в каждом доме. А я никогда с детства романтиков особенно не любил. Фантаст-романтик Жюль Верн был скучен.

Возьмите теперь взрослыми «Дети капитана Гранта», например, там две трети текста, страниц чуть ли не полтысячи, нуднейшие рассказы Паганеля об этой самой широте. Путеводитель без ограничения на число слов.

Светлана, сестра моя, очень любила Джека Лондона и очень стремилась навязать эту любовь мне. Но мне все это чуждо. Поиски золота, предательство друзей, постоянная стужа, голод, собаки. Ничего из этого я не люблю.

Героических романтиков, вроде Байрона, я люблю больше. Майн Рида, Купера не могу и до середины осилить. Хемингуэй получше, посовременней. Но далеко не мой любимый писатель.

Джона Стейнбека я люблю куда больше, особенно и до сих пор его «Зиму тревоги нашей».

Как ни странно, и Дос Пассоса я тоже читал. Оказывается, перед войной выпустили несколько его книжек и можно было их заказать. Не в Ленинке, конечно. Правда, Дос Пассос мне не понравился, показался нудным, нравоучительным и многословным.

А вот о Томасе Вульфе я ничего не слышал.

Фолкнер единственного его назвал впереди себя.

Побежал я в библиотеку, сделал запрос — нет такого. Не родился еще. Я стал ждать. Потом мне это имя попалось в одном из рассказов Брэдбери. И вот, наконец, в каком-то номере «Иностранной литературы», эксперты без труда найдут его, впервые появилась вещь Вульфа (извините, запамятовал. Кажется, «Оглянись на дом свой, ангел»).

Это, как теперь грамотеи научились выражаться, была преамбула.

А вот и амбула.

Идем мы вдвоем с Александром Аксандровичем по его приглашению к нему домой, домашнего кофейка попробовать в его собственноручном исполнении. Быстро идем, я тогда еще легко мог за кем угодно поспевать. И частенько бежал впереди паровоза.

И тут у нас сам собой состоялся обалденно смешной разговор.

Постараюсь привести его как можно ближе к правде:

— Сан Саныч, вы уже «Иностранку» номер такой-то за этот год смотрели?

— Узнаю в тебе, Валера, нашего молодого русского интеллигента. Что бы в мире ни происходило, он смотрит, он зациклен только на «Иностранке». Конечно, смотрел. Да нет там ничего, пустой номер.

— О чем вы говорите, Сан Саныч? Ведь там же гвоздь! Такое не каждый год бывает. Роман американского писателя Томаса Вульфа…

— Вот, вот, Валера, именно об этом я и говорю: до чего мы докатились! Нам ничего не нужно, лишь бы американец. Ничего, что второстепенный, даже шестисортный, завалящий, со свалки подобран, лишь бы американец, и мы уже слюни пускаем…

— Александр Александрович! Да вы что такое говорите? Какая свалка? Какой шестистепенный, какой даже и второсортный, когда это Вульф, Томас Вульф, единственный, которого Фолкнер при опросе впереди себя поставил, на первое место, а вашего любимого Хемингуэя — аж на пятое. Тот самый Томас Вульф, о котором рассказ вашего любимого Рея Брэдбери: о величайшем из писателей на земле, при взгляде из будущего…

— Не, Валера, Валера! Не кипятись. Ты меня неверно понял. За кого ты вообще меня принимаешь? Я, конечно, хорошо знаю, что собой представляет великий американский писатель Томас Вульф. Ну да, классик, величина, какие могут быть сомнения. Но надоело. В зубах навязло. Надоело. Понимаешь. Какой журнал ни открой, да уже теперь чуть ли не в газетах, наугад открой, разверни — опять все тот же Томас Вульф. Сколько же можно?

— Александр Александрович! Я в изумлении. Где вы его видели, какие страницы наугад открывали? Подскажите. Дос Пассоса до войны издавали. Было, мало кто знает, всего несколько книжек, но было. Но Томас Вульф — в первый раз. Самое первое издание на русском языке.

— Ну, Валера! Я же имел в виду, что настоящие интеллигенты читают в подлиннике, на английском языке.

Тут для сравнения я приведу огромную цитату из «Села Степанчикова и его обитатели» Ф. М. Достоевского.

«Ну-с, сижу я в театре… с прежним товарищем, Корноуховым… То да се. А рядом с нами в ложе сидят три дамы; та, которая слева, рожа, каких свет не производил… Ну-с, вот, я, как дурак, и бряк Корноухову: „Скажи, брат, не знаешь ли, что это за чучело выехала?" — „Которая это?" — „Да эта". — „Да это моя двоюродная сестра". Тьфу, черт! Судите о моем положении! Я, чтоб поправиться: „Да нет, говорю, не эта. Эк у тебя глаза! Вот та, которая оттуда сидит: кто эта?" — „Это моя сестра". Тьфу ты пропасть! А сестра его, как нарочно, розанчик-розанчиком, премилушка…..Да нет! — кричу, а сам не знаю, куда провалиться, — не эта!" — „Вот в середине-то которая?" — „Да, в середине". — „Ну, брат, это жена моя" … Между нами: объедение, а не дамочка!

То есть так бы и проглотил ее всю от удовольствия…..Ну, говорю, видал ты когда-нибудь дурака? Так он перед тобой, и голова его тут же: руби не жалей!"»

Не правда ли, похоже? Однако Зиновьев никогда, ни при каких обстоятельствах не признал бы своей неправоты. Последнее слово должно было остаться за ним.

Домой к нему мы все же пришили и кофе пили.

Мне этот случай показался рекордным и удивительно характерным для Зиновьева. Я рассказал о нем Таванцу.

— Нет, Валерий, — как всегда с удивительным, мягким украинским акцентом ответил Петр Васильевич, — ваш случай это еще что. Вот послушайте, какой смешной случай у меня с Сашей вышел.

Стоим мы раз с Арсением Владимировичем[30] на площадке между третьим и четвертым этажом в ИФАНе, ну вы знаете, разговариваем о Ван Гоге.

Арльский период, отрезанное ухо, близкий конец, письма к брату Тео, А. В. их чуть ли не наизусть знает — Ван Гог его любимый художник, ну я тоже в этом не новичок, вы же, Валерий, знаете.

Тут Саша бежит. Как всегда, чуть не вприпрыжку. Остановился между нами, послушал наш разговор, покрутил головой то на меня, то на него и говорит:

— А чего это вы все о Ван Гоге, о Ван Гоге. Ван Гог — это бездарный ученик Гогена.

И побежал себе дальше, вселенную потрошить.

Вы знаете, Валерий, мы с Арсением Владимировичем еще с минуту другую друг на друга смотрим оба, рты от изумления закрыть не можем.

Последние достижения

Он добился своего. Всемирно прославился, записал свое имя в книгу судеб, внес его в мировую историю. Искренне рад за него. Жалко только, что умер.

В последние годы я перестал следить и, соответственно, читать его книги. Он писал больше, чем я могу прочесть. Мне его литература несколько приелась. Показалось повторением, однообразным перепевом себя же самого и предсказуемым, что для Александра Александровича хуже всего.

Давно уже я понял, что Александр Александрович Зиновьев — мальчик наоборот. Взрослый, в меру гениальный и не в меру капризный мальчик наоборот. В глухую пору сталинизма он защитил обе диссертации, вполне марксистские, легальные, стал профессором, но в душе и для доверенных друзей был антисталинистом, позже антисоветчиком, остроумным и едким. Но, чтобы его, не дай Бог, не спутали со все возрастающим племенем диссидентов, отмежевался от них, придумав для себя титул «отщепенец». Это вроде как в блатных лагерях — кроме всем известных мастей: воров, сук, фраеров, мужиков — были еще такие, вроде один на льдине. Мол, даже близко не подходите, моя масть не размножается. Я — Хог-бен, и других таких нет.

Когда он эмигрировал…

Тут ведь действительно была такая проблема, и острая, хотя и частная. Уехали многие диссиденты и не нашли себя тугг за богатым бугром. В том смысле, что окончательно себя потеряли. Хоть вешайся. Иные и повесились. Там их хватали, допрашивали, пугали, судили, ссылали, помещали в сумасшедшие дома — была бурная, завидная жизнь, которой можно гордиться, был смысл жизни.

Попали сюда, и все кончилось.

Не с кем бороться, не стало советской власти.

Кто виноват? Что делать?

А у многих ни специальности, ни образования. Ничего другого, кроме как бороться против советской власти, они никогда в жизни не делали и не умеют. Потерянные люди.

Но ведь о Зиновьеве такого не скажешь. Он стал писать книги и много. Стал искать сферы применимости. Талантливый человек. Зная его, я стал догадываться, что в новой жизни, едва зайдя в нее, пусть и не глубоко, он — мальчик наоборот — снова станет бунтовать и протестовать. И он последовательно стал антикапиталистом, антизападником, антиимпериалистом.

В аду он станет бунтовать против адских порядков.

Но и в раю — против райских.

В этом новом повороте агрессии протеста он был просто вынужден снова стать лояльным ко всему советскому и, в конце концов, стать сталинистом. И он стал. Помню, как изумлялись, как шарахались, теряли дар речи аналитики. Они наловчились искать противоречия в социальной позиции Солженицына, но чтобы такие крутые на сто восемьдесят градусов повороты…

«А ведь неплохие были мозги», — сетовал один такой аналитик.

Не надо обижаться на Зиновьева. А обидеть себя он и сам не даст.

Ему не то чтобы все равно, с кем и под какими знаменами воевать, но главное — воевать. Где мой старый рыцарский меч?

Общество, социальное устройство… Чушь, чепуха. Все это пройдет, изменится и забудется. Для него главное победы, слава, чтобы о нем говорили. Хорошо ли, плохо ли, только чтобы не забывали.

Я прочитал отчеты о его выступлениях, заочно по бумажкам познакомился с ним как с молодым, новым социологом. Во-первых, я рад за него, я горд знакомством с ним. Но есть и во-вторых. Но для этого второго нужен разбег, опять преамбула.

В восьмидесятом приблизительно году предыдущего столетия и тысячелетия (пять лет туда или сюда теперь уже не имеют большого значения) пригласили меня в Омск, прочитать лекции в тамошнем университете.

Видимо, я не разочаровал тех, кто меня приглашал, и по окончании последней лекции и выдачи мне денег меня завели в какую-то лабораторию и устроили маленький такой, узенький банкетик. Русский сорокаградусный неизменный и незаменимый бальзам души — поллитровка водки, жалкая рыбная дрянь в томате, колбаска, сыр. Люди все околоматематического профиля и все выходцы из ТПИ или ТГУ, жаркие патриоты Томска.

Довольно быстро разговор зашел о Фоменко, математике Фоменко, о его революционных трудах. Фамилию эту и идеи я услышал тогда впервые. Был впечатлен. Ребята говорили о нем и его трудах с энтузиазмом и в заключение подарили мне пуд бумаг с картами и схемами исторических параллелей, обнаруженных Фоменко.

Дома я все это лист за листом просмотрел, еще более впечатлил-ся. Параллелизм по схемам имеет место. И удивительный. Очевидно (очам видно) и изумительно, но ведь я не историк. Что за имена? Сунулся в БСЭ, нет ответа. Нет большинства имен, не знаю, как проверить.

Потом, позже, то там то здесь я встречал критику. Мол, на такой-то схеме после А., который правил 15 лет, а потом был убит, на престол вступил его малолетний сын Б., который был тоже убит в семь своих мальчишеских лет. И на параллельной схеме нарисовано то же самое. Подлог! На самом деле А. действительно правил 15 лет, после чего был убит, но вот после него на престол вступил вовсе не его сын Б., а его брат В., который правил всего три года, а после него…

А убитый в семь лет действительно был, и даты правильные, только никакого отношения к трону он не имел, так, один племянник любовника королевы.

На лицо ловкое мошенничество.

Но схем-то ведь сотни. А разоблачений два. Три. У одного автора я прочитал, что неверна или сомнительна каждая схема Фоменко. Но таким утверждениям я по привычке не верю. Это, как люди часто говорят:

— У меня еще много подобных примеров.

Что скорее всего значит, что есть еще один, но сомнительный. А если человек говорит:

— Примеры можно приводить до бесконечности…

Значит, у него их три.

Мог бы привести, почему не привел? Один из критиков кандидат исторических наук Д. М. Володихин из МГУ пишет: «С 1993 г. приобрели широкую известность сочинения А. Т. Фоменко и Г. В. Носовского, посвященные глобальной корректировке хронологии исторического процесса». В 93 году я уже четыре года как уехал из страны. А узнал про идеи Фоменко за пять — семь лет до того. Я помню, как Фоменко вызывал историков на открытый диспут. Никакого ответа. Вообще-то я ждал опровергающего ответа только от астрономов. Пока не уехал, не дождался.

Мне недавно подсказали несколько работ. Посмотрел на даты: 1996, 1997, 1998 годы. С опозданием в десять лет.

Лично-то я, как не историк, полагаю, что отождествление Чингисхана с Юрием Долгоруким — наглая ложь, Батыя с Ярославом Мудрым, Иисуса Навина с Цезарем — полый обман. Шарлатанство. Мошенничество.

Но историки долго молчали. Не могли они своими бумажными аргументами воевать против астрономических выкладок наглого Фоменко. Образование не позволяло.

Фоменко сотоварищи выпускали книгу за книгой, а историки, как кролик удава, будто не замечали. Уже и на Западе стали появляться фоменковцы, призывающие к тотальному пересмотру хронологии всей человеческой истории.

Выступил публично очень известный отечественный историк и культуролог, нас с ним когда-то за ручки представляли друг другу. Он сказал:

— Чего это вы, математики, в наш исторический садик ходите. Мы же в ваш математический садик не ходим. Вот представьте, мы к вам придем и скажем вам: а дважды два вовсе не четыре, а пять.

Я на всякий случай полез в «Яндекс», прочитал пару его заметок, и мое уважение к нему упало ниже нуля. Ничего не понимает.

Ну собери пятьдесят или сто академиков-историков, нарисуйте транспаранты и маршируйте к зданию института Стеклова.

2x2 = 5

Да вас первый же кандидат наук, аспирант, практикант остановит.

— Вы знаете, что такое число? Как вы его понимаете, определяете? Как вы понимаете операцию умножения? Вот я могу в разных вариантах, не задумываясь, привести как минимум пять доказательств, что дважды два именно четыре. Не все вы поймете. Сделаем так:

Возьмите квадратик, расчертите два на два, как крохотная шахматная доска, и посчитайте на пальцах сколько клеточек получилось.

А хотите в аксиоматической системе?

Есть ли у вас доказательство той глупости, что вы на руках принесли?

В этом же и дело. Я думаю, я даже уверен, что все позитивные утверждения школы Фоменко — бред. Блеф! Шарлатанство. Научное мошенничество. Это мое личное мнение. Но вот что мне нравится. Фоменко — умный, талантливый человек: нашел не просто уязвимое место, он открыл отсутствие методологического фундамента у огромной науки — истории.

Колосс оказался на глиняных ногах. Почти вовсе без ног.

Историки, ну пусть не все историки, не археологи, но подавляющее большинство, включая докторов и академиков, умеют работать только на бумажном уровне.

На основании пяти прочитанных книг пишу свою собственную.

Из одной книги в другую кочуют, перекочевывают имена, даты, события. Историки не приучены отвечать за свои слова.

Так было написано.

Они не умеют определять дату давнего события.

Так было написано.

Они не приучены отождествлять единое, если даже об этом сказано разными и враждебными людьми на разных языках. Они не умеют различать схожее, но нетождественное. Историки любят сознаваться, что у их науки, единственной из наук, нет законов. Потому, может быть, и нет их, что у истории не то чтобы слаба методологическая база, иногда кажется, что ее просто нет. И это широкое поле, раздолье для авантюриста от науки, исключительно талантливого человека — академика от математики Фоменко.

Теперь амбула.

Вот уж не хочу сравнивать меру таланта у знакомого мне Зиновьева и уважаемого мной, но незнакомого, к сожалению, Фоменко. Я утверждаю гораздо меньшее, в том смысле, что гораздо более значительное.

Зиновьев в социологии — то же самое, что Фоменко в истории.

Два слона в двух соседних посудных лавках.

У Александра Александровича было полно знакомых, а возможно и друзей, среди социологов. Назову только одно предположительное имя: Борис Андреевич Грушин. А быть может, еще и Юрий Левада. Просто не знаю, хотя очень может быть. Круги одни. То есть, на уровне образования Зиновьев очень даже знает общую социологию. А уж то, что он знает, что такое методология, я сам ручаюсь. Найти методологические дыры в молодой еще науке для такого изощренного человека, иезуита слова и мысли, ничего не стоит. Глоток наглости.

Неразбериха в исходных понятиях, очевидный, бросающийся в глаза разнобой в терминологии, в системе определений, в выделении исходных положений. А. А. зашел в науку и показал пальцем туда, сюда, и все посыпалось.

Он пишет, что он создал новую теорию того, сего. Не верю, не было времени, но что порушил то малое, хлипкое, что было, так чем он хуже Фоменко?

Та же ситуация. Большинство вузов мира выпускает специалистов старого образца. Социологи продолжают во всем мире работать как их учили, не зная о трудах Зиновьева или не обращая на них внимания. Но если за ним придут его ученики, а он всегда на это очень надеялся, и станут пусть с меньшим талантом, но с тем же энтузиазмом крушить посудную лавку, то к нему сами придут первые социологи-реформаторы. Найдется первый вуз, который станет выпускать специалистов-зиновьевцев, как уже на за горами выпуски историков-фоменковцев.

Начнется цепная реакция перестройки истории, социологии, а там, глядишь, новый Фоменко возьмется и за экономику.

Надо подвести какой-нибудь итог, сказать, как мне все это нравится. Нравится!

В основном нравится.

Мне не дожить, но так ли, сяк ли наука выберется на дорогу.

Дело не в ней, за нее я не страшусь. Не обязательно и заниматься наукой. Есть бизнес, торговля, спорт, промышленность, ТВ, да мало ли что…

Но если уж именно наука…

Если уж наука, то она должна соответствовать стандартам, выработанным ею же самой. Долой колоссов на глиняных ногах! Долой дилетантов от науки, хватит сплетничать о том, что нам интересно, давайте доказывать и обосновывать сказанное. Ученые должны отвечать за то, что они утверждают. Да здравствует высокая требовательность и профессионализм!

Во — наорался лозунгов. Сам придумал.

Лично-то я мечтаю, что как-нибудь умный Фоменко объявит на весь мир:

— Ну ловко я вас напугал! То-то, давайте-ка, ребята, строже к тому, чем занимаетесь, равнение на математику и логику.

Проявлю свою безграмотность, хочу теперь постамбулу.

О человеке, совершенно постороннем моему повествованию.

Гари Кимович Каспаров

Слежу за ним, интересуюсь со времен, когда он был еще Гариком Вайнштейном.

Уверен, что он и есть самый сильный шахматист всех времени и народов. Гений. Сами шахматисты не любят мысленных экспериментов по организации матчей людей разных эпох, но лично-то мне этого никто запретить не может. И думаю, что Каспаров заметно разделался бы с Фишером, когда тот был не только дураком-антисемитом, но еще и гениальным шахматистом.

Но вот сорок лет, потолок достигнут, Фоменко обрушился на историю, Зиновьев на социологию — Гари Кимович двинул в политику. Тут и общее, и разное.

Два гения науки, логик и математик, ребята, знающие, откуда и как что берется, принялись крушить лишенных методологических подпорок гуманитарных гигантов.

Другое дело — шахматный гений, как ни один другой человек в истории знающий, как победить в шахматах, решил, что этого достаточно, чтобы побеждать и в политике. Уверен, что он лично знал некоторых из этой области в ранге сенаторов, увидел, что у него есть перед ними масса преимуществ. А то, что, может быть, есть другая масса — недостатков, он не увидел, потому что такого рода люди не зрят в себе недостатков. Он обладает ясным аналитическим умом, отвагой, чтобы доверять своим анализам. Начитан.

Так, Гари Кимович крутой, не допускающий возражений фоменко-вец, я читал его яростную хвастливую статью по этому поводу, конечно же, без упоминания имени Фоменко. Сам все придумал.

Так вот, в разительном отличии от Зиновьева и Фоменко, которые потрясли мир и прославились. Ничего у Каспарова в политике не выйдет. И его слава великого, величайшего шахматиста будет волочить за собой шлейф политического лоха.

Дело не в том, конечно, что он начал с попытки своротить популярного в русском народе Путина. Как же еще заявить о себе как о молодом перспективном политике, как не протестом против нынешнего вождя. Даже лучше, если популярного в народе. Да и Путина любят многие, но отнюдь не все. И срок его подходит. Либо этот сильный противник сам уйдет с дороги, либо появится понятный всему миру лозунг борьбы с ним.

Нет, у Гари не получится в политике не из-за Путина.

Из-за шахматной изобретательной прыти и небрезгливости. Отточенная до невероятия шахматная мысль бессильна при работе с людьми, с миллионами людей. В шахматах отдал свою главную фигуру, пожертвовал ею, оставил под боем и победил — слава и почет. Никто не осудит. А тут друга сдал — нет и не будет тебе прощения. В шахматах сумел использовать плохо стоящую фигуру соперника и выиграл — ты на коне. В политике — пожал руку разоблаченному грязному деляге, тебе больше никто руку не протянет.

Смотрю я на эту фотографию, на которой дружно беседуют Лимонов и Каспаров, вот он — крест Гари Кимовича. Крест на его политической карьере. Противостояние действующему президенту — одно из правил игры. Но дружба, партнерство с этим презренным пидором не простится Каспарову никогда. Тот, кто воевал, был против президента, может и сам стать президентом. Тому, кто был содругом Лимонова, люди никогда не простят и на престоле видеть его не пожелают.

У самого Лимонова тоже нет никаких шансов, одиозен больно. Его скорее шлепнут из-за угла, когда всем надоест.

Нет у Эдички Лимонова шансов, но их гораздо больше все же, чем у Каспарова.

Или я не прорицатель.

Загрузка...