МОЯ ГРУППА

Другие

Была, а быть может и есть, такая практика: молодых, без стажа и армии, медалистов поступало столько, что некоторых москвичей отправляли на вечернее с напутствием: будете учиться на пятерки, переведем на дневное.

По моему опыту, именно самых талантливых ребят.

Они пашут как заводные, и иным удается догнать поезд и вскочить на ходу.

Об одном таком, Андрее, я уже рассказал. Два других — Миша Ханин и Виталик Дудкин — оказались тоже недалеко, в соседнем купе, пошли специализироваться на историю зарубежной философии.

Миша был начитанным, многоговорящим мальчиком, даже в бытовой жизни, вне факультета говорил заумно, категориями, гегелеобраз-ными фразами со многими причастными оборотами. Миша жаловался-хвастался, что с определенного момента, начитавшись философской литературы, он перестал читать художественную. Даже Толстой, даже Достоевский чрезмерно многословны.

— Между мыслями так много ненужных слов, мельтешение каких-то персонажей, не могу читать, жидко.

Так вышло[32], что я вытеснил его из аспирантуры, и он распределился в Ленинку. Говорил, что доволен, имеет доступ к любым книгам и никакой другой работы. На меня не обижался.

В начале семидесятых остро увлекся проблемами иудаизма, историей еврейского народа.

— Так уезжай, Миша!

— Нет, не уеду никогда. У меня здесь дел больше, чем жизни.

Ищу на «Яндексе» — нету. Надеюсь, что уехал.

Виталик Дудкин был красив мужской красотой. Мне очень нравилось, что во время выступления на семинаре, в самом забойном моменте, он лихо одним ковбойским движением срывал с лица очки, очень сильный аргумент, я взял на вооружение.

Ни о ком другом, кроме Резутина, не говорили так настойчиво, что, мол, стукач, как о нем. Кто-то дал ему мой адрес, когда он уезжал в Америку, и он завязал переписку. В одном из писем попросил моей защиты: в том месте, где он поселился, пошел слух, что он стукач. Я ответил ему, что Солженицын писал, что у него особый нюх на стукачей, сколько их к нему подбиралось, он издалека чувствовал (а другие люди с лагерным прошлым насмешливо комментировали, что пусть не свистит, среди его самых близких друзей были стукачи), но у меня ничего подобного, такого нюха отродясь нет. Никого в жизни сам не подозревал.

Однако если поставить вопрос по-другому: объявлены списки стукачей. Какому имени я бы в наибольшей степени удивился (не удивился)?

Вот тогда в любом настроении его имя я включил бы в первую пятерку.

Он больше не писал.

В «Яндексе» он есть. Но кто-то сказал, что в жизни — нет. Что убили.

Самый знаменитый, заслуженный философ нашего поколения, Валерий ПОДОРОГА.

Помню его худеньким, робким юношей, мне казалось, что он хочет, чтобы мы приняли его в свою авторитетную компанию. Как сказал знаменитый актер Василий Ливанов, на свете много хороших людей. Но зачем они нам.

Мы были самодостаточны.

Встречаю имя всемирно знаменитого Подороги у Мотрашиловой, у Жолковского, у Гениса. Невнятные идеи, неубедительные цитаты. Сам не читал. Все как-то другим занят, времени нет. «Феноменология тела» — это что? Философское предисловие для учебника сельских лекарей? Молодец, что завершил.

Я свою «Физику духа» только задумал, только страниц пятьдесят написал, но видно, что смотрим в разные стороны.

Однако приведу здесь крохотный и уже опубликованный кусочек, с которого я начал. А вдруг кому-нибудь да западет в душу.


ФИЗИЧЕСКИЕ И ДУХОВНЫЕ МАССЫ

Мир внешний, природный доступен органам ощущения, виден простому глазу.

Он многоцветен, радужен, населен массами плотными, неподвижными. Царство внешней инерции. Пока не применишь постороннюю силу, физическую массу с места не сдвинешь, а движущуюся — не остановишь.

Откуда только взять эту внешнюю силу?

Физические тела энергичны по-разному, и одна энергия может перейти в другую.

Физические массы изобразимы и представимы в математических расчетах безразмерными точками.

Иное дело мир внутренний, духовный. Он не ощутим.

Людям не даны окуляры духовного видения.

Если бы человек реально мог ощущать, супервидеть духовное, привычный мир обесцветился бы. Но больше, гораздо больше того, внешний мир перестал бы быть единственным и самодостаточным, но стал бы лишь привычным фоном, на котором разворачиваются драмы отношений масс духовных.

Массы духовные (интеллектуально-духовные) — не плотны, не неподвижны.

Даже в случае видимости покоя их остановка мнимая.

Духовные массы заряжены собственной, внутренней, непревратимой энергией — устремлениями, интенциями.

Духовные тела не представимы математическими точками, но в простейшем случае — векторами. Каждая из масс — одновременно несколькими векторами.

Так же, как и массы физические, духовно-интеллектуальные количественно различаются, у каждого индивида собственная мера духовного потенциала.

Духовные массы могут быть подобны другим, но невозможны духовные массы с абсолютно одинаковыми интеллектуальными потенциалами.

Неисчерпаема тема «Разности интеллектуальных (духовных) потенциалов».

Определяющее отличие физического и духовного миров:

В мире физических масс господствует Всемирного Тяготения Закон (см. энциклопедию).

Согласно этому природному императиву, естественные массы взаимно тяготеют к общему для них центру, в конечном счете друг к другу, внешним образом неотвратимо устремлены к слиянию. Массы духовные действуют прямо противоположно физическим. Взамен внешней центростремительной интенции физических масс, стремление к взаимоотторжению, вплоть до противоборства масс духовных.

Основной закон духовного мира может быть сформулирован так:

Духовные массы взаимоотвергают друг друга.

Процесс взаимоотталкивания духовных тел драматичен.

Драма же может стать мерой взаимоотторжения духовностей[33].

Массы физические притягиваются тем заметнее, чем ближе располагаются.

Аналогично: духовная близость усиливает драматизм взаимоотторжения.

Взимоотвержение духовно слитых тел измеряется в трагедиях. (Для тяготеющих к математическим выкладкам добавим: накал и частота духовных трагедий возрастают до эпических форм пропорционально степени близости и величинам духовных масс.)


Следующая тема: «Векторы отторжения духовных масс». Духовная масса стремится вовне, к одиночеству.

Которое бесплодно.

Внетелесный дух, подчиняясь основному закону своего существования, стремится раствориться в космосе, не оставляя следов и наследников.

Однако человеческий дух обречен сосуществовать с физической составляющей личности. В этом суть и первопричина трагедии духовного существования человека.

Телесная составляющая человека подчинена ньютоновской механике, что проявляется в физико-биологическом стремлении организма к стадности, к коллективизму.

А это в принципе, по определению ограничивает и связывает дух, лишает его центробежной подвижности.

Роль телесной стороны личности — привить духу навыки солидарности, уберечь его от свободного устремления вовне.

Успех тела, втягивание личности в некую социальную общность есть одновременно закабаление духа.

И каждое состоявшееся взаимопритягивание, объединение в физическом смысле — социальный факт.

Таким образом, социальное проявляется в формах противоестественного для духа привязывания, стреноживания духа, обобществление его в некий прайд.

Социальное есть зримое (и в этом смысле физическое) проявление закабаления духа, надевания на него оков и вериг.

Любое социальное объединение есть разновидность, способ за-неволевания духа.

Любовь — вид улавливания духа направлением его на удовлетворение телесных, эротических радостей (по глубине бездуховности, антидуховности ужасна историческая роль искусства в представлении этой связи как исключительно и высокодуховной). Дружба — мираж единомыслия, бескорыстной, а следовательно, духовной близости — иной вид социальных наручников. (Выражения: «наручники», «намордник» — очевидно, неудачны. Аналогичные: «надушник» «наинтеллектник» — непривычно).

Семья — генетические узы…

Партия — единство социополитического дела…

Национальность — сковывание духовных устремлений единством и кровью.

Государство — остроумное удерживание духа сложной и потому заманчивой для беспокойного разума идеей патриотизма и общности истории.

Персоналии с большим духовным потенциалом — «демонические натуры»!

Их, без роду и племени, без семьи и друзей, космополитов, все эти оковы удерживают в меньшей степени, что отчетливо подтверждается статистикой.

Однако и для большинства из них находятся тонкие, почти неощутимые цепи и сети. Духовные одиночки попадают в социальные кланы, образованные по сугубо «духовной» составляющей. Принцип духовного соратничества оказывается непреодолимым и образующим коллективы в науке, в религии, в искусстве… Видимая первичность духовных интересов, система ценностей, в основе которой результаты интеллектуальной деятельности, — самый тонкий и непреодолимый способ стреноживания интеллектуально духовной массы.

Подлинно свободный дух постигает суетность любых форм человеческих общений, познания во всех его заманчивых лабиринтах и коллективного вероисповедания.


Судя по приводимым адептами цитатам, Подорога утверждает, что советская, что ли, власть лишала человека тела. Не могу взять в толк, что бы это значило. Десяткам тысяч и до миллионов, кто был, сидел на Лубянке, тело определенно было выдано, для того хотя бы, чтобы из него душу трясти.


Конечно, надо написать о тех, кто был раньше, кто пришел после нас. Но это будет поминальник, список имен в разной степени дорогих мне. Кое о ком я могу нечто написать, но пропускать при этом их друзей как-то неловко.

Ладно! Пусть будет поминальник, несколько человек назову. Женю Сидоренко и Валеру Локтионова я уже называл. Юра Гладких.

Умер давно, жалко. Они вместе с Войшвилло очень похожи, невысокие, с огромными лысыми головами, да и со мной третьим смотрелись хорошо.

Юра создал в Ростове свою школу логиков. Много кандидатов и даже докторов. В этом смысле его сравнивали со мной (меня с ним. Он первый начал). У меня тоже в Томске своя школа, а кандидатов и докторов еще больше.

Люба Боброва. Близко дружили, да кончилось давно. Последний раз Люся в Москве с ней виделась.

Валя Карпович, Рудик Геккер, Сема Коплан в следующем за нами потоке.

Галя Гриненко, Зина Сокулер — еще моложе, обе в «Яндексе». С весьма лестными характеристиками. Постарели красавицы.

Наташа Абрамян.

О каждом много могу рассказать.

Потом.

Моя группа

Сидим мы с Валерием Сергеевичем Меськовым на бэкярде (заднем дворике) моего дома, два старика, он заметно помоложе, зато уже, в отличие от меня, многократно дедушка, мирно беседуем, вспоминаем молодость.

— Валерий Борисович[34], о чем ты таком говоришь? Какая к черту группа? Не было у нас никакой группы. Это все твои фантазии. Был ты и было несколько твоих друзей вокруг тебя, а группы, такой, как ты думаешь, никогда не было.

Самое забавное, что мне почти в тех же словах еще два человека из нашей группы то же самое говорили.

150 — цифра небольшая, но народу довольно много. Японцы, африканцы, ребята и девушки из своих среднеазиатских республик, остается человек сто.

Я напряженно всматривался в лица: кто из них будет моим другом? Кто врагом? Есть ли симпатичные девушки?

Если не большинство, то многие держали себя гоголем, грудь колесом, корчили из себя скрытых или непризнанных пока гениев. Поговорил с некоторыми такими — нет, не тянут.

Но не может же быть, чтобы вообще никого.

Должны быть умные, должны быть будущие светила, кто-то подходит мне в друзья. Все тот же Саша Н. учил меня: не торопись — месяц пройдет, и разберутся курочки к курочкам, петушки к петушкам. Но лично-то я не хотел попадать ни к курочкам, ни, тем более, к петухам.

И вправду, к первым семинарам многое прояснилось. Когда на первом в жизни семинаре начали вставать ребята, те, что прямо после школы, и стали бойко отвечать, с планом и цитатами, я почувствовал себя неуютно, я даже еще и не собирался заниматься. Ждал, что добрый дядя подойдет и скажет: пора!

Но каких-то знакомых я уже приобрел.

Логики начинали специализацию на втором курсе, на год раньше, чем все другие. Немудрено. Предметы самые сложные: у нас, гуманитариев, почти сплошная математика, ну, около математика, формулы, доказательства, исчисления. С историей КПСС не сравнить.

К моему изумлению, пришло специализироваться по логике тридцать человек, а старшие мне обещали, что не более пяти. И все же тридцать не сто пятьдесят, разобраться легче. Но стали разбегаться. Уже после первых двух недель человек пять ушли. К первой же сессии почти только свои постоянные и остались.


Саша ПЕТРОВ. Самые, самые молодые студенты моего курса были 1965 — 17 = 1948 года рождения, условно говоря, на восемь лет моложе меня. Это в лагере я был самым молодым политзаключенным, ну да мне и 17 полных не исполнилось, когда меня впервые арестовали.

Однако таких семнадцатилетних было совсем немного. Лучших из них, особенно москвичей, ссылали на вечернее, как я сказал.

А половина всех поступивших, а то и больше, приходилась на стажников и тех, кто после армии, ребята сорок второго — сорок пятого годов рождения. Я входил в треть наиболее старых, пожилых. Вот уж нечем гордиться.

Однако были ребята и постарше меня.

Я по этапам, тюрьмам, лагерям. Где они были, что так припозднились поступать в МГУ? У нескольких человек уже было высшее образование, одни это обстоятельство скрывали, другие им хвастались. Не заметил, чтобы им это помогало.

Многие старики учились трудно: перебиваясь с тройки на другую тройку, часто заваливали и не с первого раза пересдавали. Хотя, конечно, и это не закон. Единственный на курсе ленинский стипендиат Дима Силичев сдавал все только на «отл», а был на три года старше меня.

Вот и Саша Петров, единственный логик, который был старше меня, был 1937 года (уже ему под самые 70…). Хотя мы с ним были достаточно близки, спрашивать его мне было неловко, где он раньше был, где он раньше был, где его носило?

Ну хорошо бы, чтобы сильно амбициозен, но не было возможности.

Но он вовсе не выглядел глядящим в вожди. Он был молчалив, скромен, везде держался позади, за спинами и, в отличие от большинства других стариков, не был, да так и не стал членом КПСС.

Учился он, как и многие старые, неважно. Если не считать логических дисциплин, четверки доставались ему редко. Он еще только к столу экзаменатора подходил, только дрожащей рукой билет тянул, только отвечать начинал, как доцент уже видел, что он и тройке будет счастлив.

А оценки в наборе, раз «уд» хватит, зачем больше давать?

Часто, почти в каждой сессии хоть один предмет Саша заваливал.

Тут я, пожалуй, расскажу одну историю.

Сначала мы, нас было тогда семеро, боролись за независимость, и нас ото всех отсоединили и дали нам отдельное расписание. И тут мы начали гореть. Как раз соединили пары, и у нас то ли один, а с ужасом думаю, возможно и два раза в неделю были четырехчасовые семинары по ИЗФ (зарубежке). Приходит доцент, начинает нас по очереди всех по кругу спрашивать, а кто-нибудь еще и не пришел, заболел, и наших совокупных знаний, беканий, меканий хватает едва на полчаса. Из четырех. Доцент переносит занятие по причине неготовности группы. Ему тоже еще раз приезжать, едва ли он нас за это полюбит.

А у нас раз за разом подряд все семинары срываются, времени никакого ни на что нет, надо что-то делать.

Собрал я группу (мне кажется, что именно тогда группа и возникла, в том смысле, что я до сих пор так считаю и в этом уверен):

— Ребята! Так больше продолжаться не может. Надо спасаться, защищаться. Нужна круговая оборона. Иначе нас раздавят.

И вот что я предложил, что и было после долгих, но конструктивных обсуждений и улучшений принято.

1. К каждому семинару нам дают вопросы. Скажем, три вопроса на семинарское занятие. Четырехчасовой семинар — шесть вопросов. Распределяемся по два человека на вопрос. Один докладчик не менее получаса, второй содокладчик, не менее двадцати минут. Вопросы можно выбирать добровольно, однако если нет добровольцев, то по очереди в принудительном порядке.

Хоть пойте, танцуйте, но не меньше заданного времени. Остальные на стреме, слушаем, если хоть что-нибудь знаешь, руку вверх и добавляешь. Держимся, защищаемся, на его вопросы отвечаем все разом.

2. К экзамену готовим шпоры. По две на каждый билет. Пользоваться ими не хочешь, получи орден, но писать — обязан. Скажем, тридцать билетов, в каждом по два вопроса — 60. Нас семеро, каждый готовит по девять, а лучше десять вопросов.

3. Идем в деканат сдаваться (ну это мы всегда вдвоем с Валеркой Меськовым ходили), просим их изыскать способ снова нас с другой группой воссоединить, лучше всего с зарубежниками (они кроме нас самые умные).

Через полгода мечта наша сбылась, у нас стало общее с зарубежкой расписание, и жизнь потекла дальше несопоставимо более легкая. В связи с этим пункт первый нашего защитного плана сам по себе отпал.

Хотя эти полгода мы стояли насмерть.

Только доцент зайдет, не успеет сесть, бумажки разложить, вопрос первый назвать, уже две руки. Не совру, доценты изумлялись.

Начинает один говорить, ему по ходу еще сами же и вопросы задают, интересуются якобы, и сами же ответы предлагают.

Не успеет первый сесть, второй уже с поднятой рукой. Опять преподаватель в недоумении.

Семинар, четырехчасовой семинар кончается, мы еще руки тянем, добавить стремимся.

На деканате, а потом в парткоме сначала один наш доцент, а к нему и другие с энтузиазмом подсоединились, рапортовал, что в жизни не встречал такой подготовленной группы, не дают ему и пяти минут семинар завершить, итоги подвести. Вплоть до:

— Нельзя ли эту выдающуюся группу как-то отметить и отличить.

Как это у Маяковского: «А если в партию сгрудились малые, сдайся враг — деканат, замри и дай нам всем повышенную стипендию».

Вот теперь настало время и к Саше Петрову вернуться, и ко второму пункту нашего плана.

Какая-то часть семинарских вопросов выпадала по жребию и Саше. Мы, помнится, никогда вслух не озвучивали, но старались его подстраховать. Умен ли он был, хорошо ли знал-понимал — не важно. Может, по причине врожденной скромности болтуном, краснобаем он никак не был. И как бы он ни бекал свой доклад, как бы ни затягивал, более чем на пятнадцать минут его не хватало. Мы ему и вопросы с места, мы ему и ответы, и встречные варианты, он аж иногда обижается, будто мы его своими силами утопить хотим.

И эта его молчаливость особенно сказывалась на экзаменах.

Тысячи людей мне с легкостью напомнят, кто это сказал, что хороший стих должен иметь три смысловых эмоциональных гвоздя, на которые натягивается ткань стихотворного повествования. И я настаивал, чтобы в каждой шпоре были явно выделены три опорных пункта. Текст часто аморфный, что автор говорит, сказать хочет, ему самому не ясно, но ты шпору готовишь — изволь выделить три, ровно три, больше не нужно, больше сам доцент не знает, главных точки.

Что касается ткани повествования, то вот они мы. Ткачи. Все краснобаи, златоусты, каждый спец по словесным кружевам и ажурам, да и шпора у каждого. Шпор не одна, а две, в них в сумме не три, а иногда и до шести главных, ключевых моментов отыскано — работай, ударная текстильная фабрика словес.

Каждый, да не каждый. Саша как раз с этим опять отставал.

Сдавали мы предмет, подряд с «отл» отскакивали. Ждем Сашу. Я, например, любил в первой пятерке заходить, когда у доцентов весь запас отметок, в том числе и пятерок, еще не начат, а Петров предпочитал одним из последних, когда преподаватель устанет и ему станет несколько все равно.

Вышел понурый Саша, еле-еле на трояк наскреблось. И хотя человек он был не злобный, не агрессивный, прямо-таки набросился на нас.

— Кто такие шпоры писал? Я ему прочитал все эти три пункта из одной шпоры, потом еще три из другой, три минуты прошло. Препод спрашивает в недоумении: «И это все?» А там ничего больше нет. Какая ткань повествования? Мяска нет, одни косточки.

(Не помню кто. Может, и я.

Я предпочитал короткие, внятные, переписал в листок и натягиваешь мысленно ткань повествования.

У самого Саши шпоры были самые длинные, не шпоры, а тезисы. Не всегда даже и краткие. На экзамене читаешь их читаешь, почерк чужой разбираешь, а я и свой не всегда понимаю, сам как можешь из них суть выгребаешь, лучше бы уж прямо из учебника…)

А вот где Саша был хорош — буквально лучше всех — это на семинаре у Зиновьева. Я старался, но у меня шило, я больше получаса подряд задачки решать не могу себя заставить. Что решилось — хорошо, что нет — Саша решит. Он решал все. Тут не только специальный талант, тут влюбленность нужна, терпение.

Как-то у Черча дошли до задания: погрузить черчевскую аксиоматическую систему в систему с единственной аксиомой Нико. В обратную сторону я сделал. Тоже, между прочим, намучился. А туда даже не озаботился. И был уверен, что никто даже не попробует. Саша сделал. Все!

Некоторые из его теорем содержали по сто шагов, а самая длинная двести восемьдесят. Половина общей тетради.

Конечно, и к сожалению, никто не захотел Сашу взять в аспирантуру. С большим трудом он был втиснут в какую-то социологическую группу, что-то считать. Я раза три предпринимал какие-то усилия вытащить его куда-то в логику, но что я мог, по разу, по два наезжая в Москву из Томска, да и он не верил, что возможно.

И наши отношения к концу семидесятых просто перестали существовать.

На «Яндексе» его нет.


Володя П. Евреев в нашей группе было двое, я и вот этот Володя с фамилией, похожей на мою. В армии он дослужился до сержанта и не только гордился этим, но прямо полагал, что это показатель его несомненных достоинств.

Достоинства действительно были. Он был сдержан, старателен, целеустремлен, начитан, книгу Ильфа и Петрова знал чуть ли не наизусть и цитировал не как мы, все остальные, забойными остротами, а по полстраницы подряд.

Некоторое время мне казалось, что он и есть мой самый лучший на факультете друг, альтернативный лидер группы. Однако не долго.

Была у него безобразная манера: в любом месте, в любой ситуации он непрерывно накручивал на палец локон волос. Иные затылок чешут или переносицу, шмыгают носом, но все-таки иногда, не все время, а он накручивал беспрерывно. Если бы это хоть напоминало девушку, наверчивающую свой локон на палец перед зеркалом. А то ведь более всего это напоминало длинные, завитые пейсы хасида.

В самой деликатной форме, на которую я способен, я спросил его об этой несимпатичной привычке. Он ответил, что и родители его за это ругают, он и стричься старается покороче, ничего не помогает.

В «Яндексе» много о нем, есть и фотография. Совсем короткие волосы, почти налысо.

Не знаю уж, что он теперь взамен себе крутит.

Он вообще-то был откровенным парнем. Первые два года мы много спорили о поэзии, мне нравился тогда Вознесенский, а он его на дух не принимал и только критиковал. И вдруг! На третьем курсе он вдруг полюбил Вознесенского и стал кусками цитировать его стихи.

Я изумился.

— П-с, — говорю, у меня после Симферополя еще привычка: большинство знакомых и друзей называю по фамилии. Не всех, но многих, — ты же Вознесенского не любишь, мы сколько с тобой спорили, и ты его определенно и осознанно не любишь.

— Видишь ли, когда я спорил с тобой, то я его действительно не любил, но оказалось, что Сан Саныч Зиновьев его тоже любит…

— Так ты, значит, любишь кого или ты не любишь его не сам по себе, а потому, нравится ли он или нет Зиновьеву?

— Есть за мной такой грех.

И мне как-то сразу стало скучно. Я не только перестал с ним дружить, я перестал с ним здороваться.

Правильный, но какой-то вторичный.

Даже не вторичный, те все же светят, хотя и отраженным светом.

Володя П. вообще третичный, не дающий света человек.

Потом мне горестно на него Таванец жаловался.

Оказывается, и Володю П. Смирновы приводили к Петру Васильевичу знакомиться. И он ходил в гости, пока Таванца на пенсию не отправили, тогда сразу перестал. Что ж с ним дружить, если он не начальник?

Ныне П. и доктор наук, защитился на переводах иностранных светил, и, более того, в узких кругах большой начальник.

Однако больше мне категорически не хочется о нем писать и даже вспоминать.

Одно добавлю: те, кто возражает мне и говорит, что это только мечты мои, никакой группы у нас никогда, с самого начала не было, во-первых же словах ссылаются для убедительности именно на этого Володю П.

— Он, что ли, член нашей группы? Да ты что, смеешься?

Не смеюсь, но есть у меня, бывает нередко некоего рода слепота в отношениях. Что есть — не вижу, а чего нет, додумываю.

Желаемое принимаю за действительное.


Володя КОНСТАНТИНОВСКИЙ. Физиономист из меня никакой. Когда я впервые увидел Володю, моментально отмел его из числа возможных друзей.

Приговор этот, как всегда у меня, был отнюдь не окончательный, но не могу избавиться от манеры, я моментально то, что вижу, с чем сталкиваюсь, должен куда-то отнести, к какому-то разряду, сделать какой-то вывод. И машину, и еду, и вот — человека. Иначе я его как бы и не запомню вообще. И второе: мой первоначальный вывод отнюдь не значит, что отброшенный мной человек мне не понравился. Просто не пара. Мне не жалко, не обидно, но пусть я — свинья. Вижу: краса и гордость местного пруда — раскрасавец гусь.

Нет, сам себе думаю, гусь свинье не товарищ.

Как раз Володя мне понравился. Или я не помню совсем.

Высокий, с развернутыми плечами, с плакатной улыбкой, с киношной манерой лукаво смотреть и в разговоре чуть-чуть подтрунивать. И в костюме.

У меня тоже был костюм. На свадьбу купил. Серый, в двойную, не выглядящую дешевой клеточку, единственный, вообще, если не считать того, что мне к шести годам дедушка пошил, первый в жизни. Что же я его каждый день таскать буду? Когда еще у меня следующий появится?[35]

Вообще редко кто из парней моего курса ходил в костюмах. Да и костюмы эти были из дешевых, как на покойниках, и только дежурного серого цвета.

А у Володи, ты что!..

Костюм на заказ пошит был, черный, но не такой, как у братков или официантов, а в мелкий, но даже издалека заметный рубчик, и сам на ходу хоть и черный, а отливает благородной сединой, сталью, дороговизной, богатством.

К тому же он в общежитии не жил, москвич.

В общем, посмотрел я на него и подумал, или даже не подумал, просто посмотрел и сразу решил, что гусь свинье не товарищ.

И только он может или не может подтвердить, но еще на первом, помнится, курсе, еще до специализации, подошел он ко мне и говорит:

— А поехали ко мне в гости.

Пишу и аж заболел. Правда ли на первом курсе? Правда ли еще до специализации? А даже если после, почему ко мне, что он в башке имел, когда приглашал именно меня? Что же он во мне издалека разглядел?

Вдруг, на старости лет, жуть как захотелось узнать.

Оказалось, он вовсе не в Москве жил, а в Загорянке, электричкой от Ярославского сколько-то минут. Он мне подробно дорогу обсказал, и я поехал. По дороге на каждом столбе висят какие-то необязательные глупости: «Миру — мир», «Слава КПСС», «Наша цель — коммунизм», как на руке татуировка: «Вася!» Чтобы не забыть утром.

Иду по пыльной немощеной улице. Навстречу деревенский парень идет, топориком помахивает, в резиновых сапогах, штанины и рукава клетчатой рубахи закатаны. Улыбка знакомая, правда, без всякого лукавства, образцовая улыбка: так должен улыбаться русский безгрешный человек.

Володя!

Хорошо, что я костюм не надел. Все ж таки в гости ехал.

У Володи было несколько мелких книжных блатов. И он иногда и мне доставал кое-какие книжки. Книжные магазины были полны какой-то патриотической словесной блевотиной, а хоть что-нибудь сносное — всеобщий дефицит. Как-то он принес тонюсенькую книжку:

— На, Родос, это я тебе в подарок принес, не знаю такого, но мне было дадено как нечто исключительно ценное.

И протягивает мне нечто вожделенное, не мечтаю вспомнить, стараюсь придумать аналог. Парни? Бодлер? Верлен? И я стал его не только благодарить (книжки были дешевы, копейки, достать было невозможно), но и в самых сильных и витиеватых выражениях восторгаться и этим поэтом, и Володей, его добротой, щедростью. И по мере моих распохвал Володя вся тяжелее задумывался и наконец сказал:

— Может, оставь мне, Родос, книжку на пару дней, сам хочу посмотреть-почитать, что это ты так хвалишь.

Надо ли добавлять, что этой книжки я больше не видел. Потому и не помню.

И это не о Константиновском. Это обо мне. Со мной же такое как минимум десять раз в жизни случалось. Подарили что-то особенно ценное, именно об этом ты и мечтал, скромно с достоинством кивни, скромно поблагодари и убери подальше и нечего лезгинку от радости отплясывать. Как это поэт Ницше сформулировал: «Большие одолжения вызывают не чувство благодарности, а желание мстить».

Уж не знаю, какое имеет отношение эта красивая фраза к тому, что я говорю.

Оказалось, что Володька по дому, по деревенскому все работы сам мог сделать. Дров нарубить, вскопать, посеять, урожай собрать, где что починить, гвоздей набить, забор, ворота поправить, огород полить, в порядок привести, за индюками убрать, индюков они держали.

Я его вовсе не таким, я его городским, я его маменькиным сынком представлял.

Татьяна Павловна

Это я одну главку о моей группе прерываю, вклиниваю в нее инородную, совсем другую. Хозяин — барин.

Константиновский жил в огромных размеров доме с родителями.

С отцом Александром Васильевичем и мамой Татьяной Павловной. Еще с ними жила Володькина бабушка, мама его отца, то ли сумасшедшая, то ли выжившая из ума. Если есть разница. На бабку эту никто внимания не обращал, она отдельно ела, домашней работы не выполняла, так слонялась по большому участку, если дождя не было, целыми днями.

Но ходила правильно, не под себя и вокруг, а в туалет.

И иногда орала сыну:

— Сашка, гони ты эту калеку безрукую к чертовой матери и женись на врачихе.

Дело в том, что у Володиной мамы, Татьяны Павловны, одной, правой, руки не было от самого плеча, одна маленькая культя.

А у отца, Александра Васильевича, тяжелого, почти двухметрового гиганта, не было ноги от самого, от этого, ну в общем, с самого верха.

Они и познакомились в военном госпитале.

Конечно, надо сказать об Александре Васильевиче. Он был как бы хозяином в доме, это и был его дом, но на самом деле совсем не он был хозяином. Давно уже он умер.

Был Володькин отец куда больше самого Володи, ну просто громадным, чуть-чуть напоминал мне безногого лагерного баптиста Голышева, тоже, между прочим, не маленького, но этому по плечо.

Ему, как заслуженному инвалиду войны, была от государства положена машина. Но он в «Запорожец» не влазил. Дали «Москвич».

Иногда я приезжал, а он — веселый, песни поет, балагурит. А то наоборот, ходит насурьмленный как сыч.

— Это просто, — объяснил мне Володя, — если деньги на сберкнижку положил, песни поет, все ему в радость. А если пришлось с книжки деньги снимать, до завтрашнего утра лучше к нему не подходить.

Наладился он с нами, когда приезжаем, в карты играть. Играем, играем и вдруг:

— Все! Ничего не вижу, ничего не слышу, посисиню и баиньки.

Это «посисиню» мы до сих пор иногда говорим. Два метра мужик.

Хороший был человек, без всяких кавычек.

И был у них сосед, часто заскакивал. Мне кажется, он без памяти влюблен был в Татьяну Павловну. Наоборот, по сравнению с Александром Васильевичем, небольшого роста и, не могу слова подобрать, щукаристого вида и озорного поведения человек.

Пожизненный балагур.

Я как раз себе бороденку отпустил, он только увидел:

— На Карлу Марксу хочешь быть похож?

Так сказал, без зла, что на уме, то и говорит, без умысла. А я не могу, сразу оборотку:

— А вы бороденку бреете, на Мао Цзэдуна хотите походить?

Он аж отскочил несколько и потом обходил меня на метр.

А Татьяна Павловна… Она жива еще.

Самая лучшая женщина, кого я в жизни встречал.

А как же Люся? Так и она так думает. А сравнение неуместно. Для меня Люся не только женщина, но и моя жена, мать моих детей. Моя любимая женщина, как ее с другими сравнивать?

Уместней Татьяну Павловну с мамой Люси Ниной Никитичной сравнить, но я удержусь.

Как доказать? Думаю, невозможно.

Мы в школе сочинения писали: «Образ русской женщины». По Некрасову. Но и Татьяна Ларина была, и Наташа Ростова, Уля Громова, Любовь Шевцова. Сейчас нынешние школьники еще, быть может, про Настасью Филипповну.

Однако ж это все идеализации.

Такой был штамп: Некрасов воспевает образ русской женщины. То есть не правду говорит, а воспевает. Мне бы хотелось именно воспеть Татьяну Павловну, потому что если так просто писать, то трудно понять, что же удивительного.

Не умею воспевать, циничен больно, просто скажу. Выражу любовь и уважение.

У Татьяны Павловны не было никакого комплекса однорукости. Никакой обиды на жизнь, на судьбу, никакой жеманности. Она была весела и шутлива, даже по-девичьи кокетлива, добра и гостеприимна, как воспеваемая русская женщина.

Не похожа на тех, кто реально есть.

Она была такой, какой русские женщины должны быть.

Доброй, понятливой, легкой на похвалы и словесные ласки, не обидчивой, никогда не считающей, кому больше досталось, другим лучшие куски, себе самую трудную работу. И никогда Господа не гневила, не жаловалась.

Тут надо уточнить. Она могла и пожаловаться, мне жаловалась, но как родному, не чтобы наказать кого-то даже мысленно, а так, поплакаться, душу отвести и снова быть готовой к суровостям жизни.

И ей можно было пожаловаться и получить сочувствие полной мерой.

Она могла, не меняя тона, по-простецки сказать с милой улыбкой:

— Валер, так я тоже могла бы… Да куда мне с одной-то рукой.

Воду они брали из колодца, у них же во дворе. Ведро на сруб, здоровой рукой ворот крутит, когда полное ведро подъехало, культей придерживает ворот, сама единственной рукой ведро подхватывает, снимает, в пустое наливает, свободной культей придерживает. Одна минута на все.

— Татьяна Павловна, давайте я.

— Помочь, что ли, хочешь убогой? Иди, иди, Валера, без тебя обойдусь. У меня нет времени придуряться калекой. Мне надеяться не на кого. Я все сама должна делать. Ты уедешь, кто мне будет ворот крутить?

И зимой, когда все обледенело.

Мы тогда очень любили сыр «Латвийский». Он не во всех магазинах продавался, а в моем любимом магазине «Сыр» меня всегда вежливо предупреждали:

— Сыр с душком, на любителя.

Я оправдывался:

— Я как раз такой любитель.

Нам потом объяснили, что любить этот сыр — показатель хорошего вкуса. Это был именной сыр знаменитейшего сырозаводчика Бродского. И именовался он при нем «сыр Бродского». Ну а когда тот сгинул, то очень изобретательно переименовали, обратите внимание.

Но душок… Когда мы целой толпой ехали в Загорянку, соседи по вагону через полчаса начинали озираться:

— Кто?..

Нас это веселило.

Сыр по вкусу всем нравился. А когда привозили, нас еще на пороге отлавливала Татьяна Павловна:

— Опять с этой дрянью вонючей приехали? Не пущу. В дом не заносите, у меня молоко скиснет.


ЛАРИСА. И была в нашей группе единственная девушка. Лариса Верба. Фамилия украинская. Редкого вида девушка. Не то чтобы такая ослепительная красавица, но мало на кого похожа. Худенькая, прозрачная, с тонким одухотворенным личиком. Лицом, конечно, но немножко все-таки и личиком. Волосики не густые, светлые и прямые, как у комсомолок ранних тридцатых. Большие глаза. Внимательные, но не к тому, что вокруг, а к чему-то, что за пределом. В общем, девушка поэтического вида.

И очень скоро красивый парень Володя Константиновский и поэтическая девушка Лариса стали женихом и невестой, а потом и мужем и женой. И уже на будущий год, то есть в 66 году, у них появился сын — Илюша.

Господи! Илюшке уже сорок. Сколько же мне?

Тут я обязан писать осторожно, чтобы не нарушить хрупкую деликатность.

Во-первых, может, и не хорошо об этом писать, в смысле именно неделикатно, но ничего плохого, обидного или оскорбительного я и в помине не имею в виду, а о том, что у меня изъян на месте органа деликатности, я уже предупреждал.

Второй раз в жизни я видел, как резко, заметно меняется девушка сразу же после начала супружеской жизни.

Первый раз на комбинате у Эпштейна со мной в одном цехе работала изумительно худая, костлявая девушка. Невозможно поверить, но и фамилия у нее была Костикова. Рост большой, и там наверху костистый череп, длинная тощая шея, как у кури ощипанной, и оттуда же сверху свисают кости рук. Ниже вдоль скелетона болтается кофточка, юбка, из-под которой торчат два длинных костыля. Суповой набор, а не девушка.

В колхоз или на пляж нас на открытых машинах возили, на грузовиках, она влезть не могла, ее за руки, за ноги мужики раскачивали и в кузов забрасывали. Грохоту было.

А потом, я опять не угадал, она вышла замуж.

И мгновенно килограммов на сорок-пятьдесят поправилась. Взяла свадебный отпуск и через два месяца вплыла облаком, я ее не узнал. Правда, не только я. Она была уже беременна малым сроком, у других не видно.

Вот и Лариса. Как-то моментально исчезла ее поэтическая прозрачность. Румянец, здоровый румянец, губы потемнели, приобрели натуральный цвет, и, главное, тело само появилось и обрисовалось. И грудь, и ниже. Популярных женских размеров.

Потом через несколько лет совершенно счастливой жизни Володь-ка ушел к другой. При этом стал как-то придурошно хохотать вместо ответов.

— Родос, скажи, ты сам-то когда-нибудь любил? По-настоящему любил?

Я принял Ларискину сторону и больше с Володей практически не общался.

Она была как неживая. Заторможенная. Долго. Года два. Потом мужик с ее работы предложил ей выйти за него замуж. Я не буду называть его имя, он достаточно известный. Она согласилась, пошла за него, родила ему еще одного парня — Ваню.

Илюшу они усыновили.

Можно сказать, они счастливы.

Володю уже потом из его второй семьи, где он был счастлив, выгнали.

Он свихнулся. С диагнозом. Стал огромным, как его отец.

Живет теперь в Загорянке с Татьяной Павловной. Работать не может, полный инвалид. Не вполне самостоятельный.

Но церковные службы не пропускает.

Татьяна Павловна весь остаток жизни посвятила ему.

Есть такой логический афоризм: после этого не значит поэтому.

Конечно, не значит, а то мне с судьбой не расплатиться.

После того как я уехал, эмигрировал, четверо близких мне людей попали в сумасшедший дом. Константиновского я в последний раз видел в семьдесят пятом году, не позже. Я ни при чем — алиби.

И три моих ученика. Семнадцать лет подряд я преподавал на многих факультетах, тысячи студентов могут сказать, были моими учениками. И я так могу сказать. Но я говорю о близких, любимых, кого я знал по имени и фамилии, с кем многократно общался, чьими работами руководил.

Двое из них выправились. Выправились настолько, что защитили докторские диссертации.

Но один ушел далеко. Дорогу обратно не нашел. Инвалид, высокой категории. Каждый год по полгода в сумасшедшем доме.

А он и в «Яндексе» есть, и стихи его есть, и статья с моим эпиграфом, и моя память его не отпускает.

Загрузка...