О Смирновых и Зиновьеве уже написал, о Таванце еще будет целая глава. Женю Сидоренко и Сашу Н. упомянул, еще могу. Александра Леонидовича Субботина знаю, но не так близко и хорошо, чтобы рассказывать о нем. Георгий Иванович Рузавин у нас индуктивную логику читал. Слава Богу, они оба до сих пор живы, статьи пишут.
Остается Горский.
Саша Н. когда-то Смирнова любил, как старшего брата, потом разочаровался — бывает. Таванца уважал, но того вытурили на пенсию.
Когда Горский умер, Саша о нем написал: незабвенный.
А кто забвенный?
Иных из головы пытаюсь метлой вымести, влетают в окно, в глаза, в уши.
Дмитрий Павлович ГОРСКИИ вел себя как барин, не знаю, какие уж у него для этого основания были. Он и к науке несколько по-барски относился, не оскорбительно, но снисходительно. И лекции так читал. Вот, мол, пришли целой толпой, небось сотня народу собралась, окружили, и всем чего-то надо. А я-то у вас один.
Дмитрий Павлович был совершенно изумительным рассказчиком. Рассказывал он плохо, с пропусками и перескоками, делал непроизводительные паузы по пятнадцать секунд. Остановка кадра. Особым остроумием не блистал, но…
Вот я и заврался. Хотел сказать, что же все-таки делало его тогда изумительным рассказчиком, так вот же именно особое остроумие.
Помните, Марк Твен открыл еще один способ рассмешить публику. Если одну и ту же вещь рассказать аудитории шесть раз подряд, то вне зависимости от того, как они среагировали на первый, после шестого они будут от хохота кататься по земле.
Правда. Я проверял.
Вот, видимо, Дмитрий Павлович изобрел еще один способ. Когда я устно рассказываю об этом, как могу, пародирую Горского, народ хохочет, но не уверен, что на письме удастся. Нужно воображение, фантазия.
Представьте среднего роста, мясистого, хотя и не жирного, гладкого господина, уже зрелых лет, не слишком старого старичка. Курит длинные легкие женские сигареты «Фемина», сантиметров двадцать в длину, не меньше. Тогда еще не было такого жесткого прессинга по курению. По всему полю вплоть до туалета. Преподаватели иные прямо во время лекций курили.
Не только Смирнов, но и другие.
Так вот, эта «Фемина» тоже была не сама по себе, а торчала из мундштука. Мундштук был прямой и в длину в полторы сигареты. Если вы можете себе это представить.
Дмитрий Павлович курил, широким, почти максимальной широты, медленным плавным жестом вставляя и вынимая изо рта этот длиннейший мундштук. И все это с многочисленными сопровождающими звуками. Фффффь-птхэу-пфф… Неимоверно трудно на бумаге звукоподражать.
Так вот. Сидит нога на ногу Дмитрий Павлович и крайне неторопливо, с большими паузами на затяжки, да еще несколько кокетничая, немножко игрушечным голосом, каким с детьми говорят, рассказывает (речь идет о все той же насыщенной событиями ночи, после банкета по случаю защиты диссертации Сашей Н.):
— Ходить мы уже не могли, не все из нас могли. Фффь-птхэу-пфф…
Тут N говорит: «А поехали все ко мне. У меня, говорит, дома еще…
Фффффь-птхэу-пфф… бутылка есть».
Взяли такси, ходить мы уже не могли, я уже это… фффффь-птхэу-пфф… говорил, сказал. Взяли такси, еле влезли, мы, оказывается, не только ходить, мы и стоять плохо могли. Приезжаем. Фффффь-птхэу-пфф…
Сели, срочно надо было сесть. Сходить в туалет и тут же сесть.
Налили по бокалам, я до своего дотянуться не могу. Фффффь-птхэу-пфф… Тут хозяин, этот самый N, потянулся к моему бокалу, чтобы его мне пододвинуть, помочь мне, но пошатнулся. Фффффь-птхэу-пфф… на стол всем телом упал и бокал этот на меня же и опрокинул.
А я, поверите ли, фффффь-птхэу-пфф… ну просто двинуться не могу, только глазами слежу.
Ко мне потекло, вниз — я слежу.
Вот брюки промокли, я слежу, фффффь-птхэу-пфф… кальсоны промокли, фффффь-птхэу-пфф… дальше потекло.
Другая его история. Я тут несколько подсокращу на курении.
— Вы, конечно, все Галкину-Федорук знаете. Выдающийся филолог. В библиотеке ее книг — карточек заказов я не считал, но еле в одну руку помещаются, фффффь-птхэу-пфф… Вот такущая в толщину пачка выходит. Книг, ее монографий. Но самое удивительное — буквально по всем разделам лингвистики. Уникальный случай. Но оказалось, что у нее самая большая в стране бесценная коллекция матерных русских ругательств. Фффффь-птхэу-пфф…
Она и тут сделала большую работу, только в нашей ханжеской стране разве такую опубликуешь? «Семантика русского мата» называется.
Ну вы, конечно, знаете, что еще раньше работу с подобным названием опубликовал умница Бертран Рассел. Фффффь-птхэу-пфф…
На материале испанского мата.
У самих англичан, у американцев после Хемингуэя никаких запретных табуированных слов уже не осталось, а русского Рассел не знал.
Что, безусловно, снижает общий уровень его исследований.
Фффффь-птхэу-пфф… Так вот Евдокия Михайловна этот научный пробел закрыла.
Прочитала она научный доклад, для узкого круга специалистов.
Был приглашен и я. Фффффь-птхэу-пфф…
Вы знаете, без преувеличения, доклад потрясающий!
Изумительно тонкие наблюдения, сложнейшие, глубоко обоснованные, но в то же время изящные выводы, но иногда все-таки как загнет, загнет, фффффь-птхэу-пфф…
Все равно смешно!
Отхохотавшись, я у него спрашиваю:
— А правда ли, про Галкину-Федорук такой анекдот рассказывают, будто шла она по улице, задумалась о своем научном и, не заметив, наступила немножко на голову водопроводчику, который из люка торчал.
А тот, как ему и отведено, покрыл ее и послал ее, со всех сторон обложил ее.
И будто от этого она вышла из состояния глубокой академической задумчивости и сделала ему замечание-выговор, что он, водопроводчик, ругается как неграмотный биндюжник, и одной фразой из восьмидесяти пяти крученных матюков научила его, как надо.
И якобы он упал туда, к себе в люк и сломал ногу, чем принес вред производству.
— Не знаю, этого не знаю, забыл у нее спросить. Она же сама мне лично рассказала, фффффь-птхэу-пфф… что ей случалось во время войны в действующей армии читать лекции бойцам по проблемам лингвистики.
Ну вы понимаете.
Война, фронт, снаряды, как же тут без лингвистики?
Ну действительно, что они там наверху думали: какие к черту на передовой проблемы лингвистики?
— Я, — это она, Галкина-Федорук, мне рассказывает, — им, чтобы душу повеселить, анекдоты рассказывала. Сначала соленые, с намеками, а на закуску совершенно сальные. Они очень смеялись. Знаете, — говорит, — боевые солдаты, усатые старшины от хохота закатывались, на землю падали и катались. Потом я их просила самих мне анекдоты рассказать. В ответ, в благодарность. Они сначала робели, а потом постепенно во вкус входили. А уж для остановки у меня имелась для них коронная фраза:
— Спасибо вам за приятный вечер! Одно жалко, ничего нового я от вас не услышала.
Как-то Дмитрий Павлович пристроил Сашу Н. принимать кандидатские экзамены в различных высших военных академиях. Кормушка. По тем временам большие деньги платили и ведь практически ни за что. За присутствие. Саша у старшего друга спрашивает:
— А вопросы задавать можно?
— Зачем тебе, Саша, лишние хлопоты и расстройства. Военные — народ нервный, лучше их не трогать. Надувай щеки и кивай.
— А опенки какие ставить?
— Дерьмо-вопрос. У них же все на погонах написано. Капитану, у него на погоне четыре звездочки, и оценка четыре — «хор». Старлею можно и три, хотя не следует слишком строжиться.
А уж майору или, упаси Господи, полковнику, никак не ниже пяти.
— Мне врач запретил курить, пить и носить что бы то ни было тяжелее 800 грамм.
— А как же брюки, Дмитрий Павлович?
— Штаны весят ровно 800 грамм.
ДМИТРИЙ ИВАНОВИЧ. Он умер уже давно. Еще не таким уж старым. Я теперь куда его старше. Мне почему-то остро его жалко, будто я перед ним в чем-то виноват. Он единственным, последним остался на кафедре, задержался после полного разгрома его армии — армии борцов против формальной логики. Так и не защитился.
Его не то чтобы не любили или не уважали, открыто презирали недобитого врага и не стесняясь показывали, демонстрировали это.
Уверен, что он от того так рано и умер.
Милый, интеллигентный человек.
Напомню жуткий, по-моему, случай[31].
Полная кафедра людей: преподаватели, секретари, аспиранты, студенты. Заходит Дмитрий Иванович, обращается к профессору, за которым он ведет семинары:
— Ребята в моей группе никак не могут понять процедуры приведения к конъюнктивной нормальной форме…
— А вы-то сами эту процедуру понимаете?
Когда я, еще недопоступив в аспирантуру, то есть экзамены сдал, собеседование прошел, но приказа о зачислении еще не было, был привлечен к преподаванию, мне нагрузку выписали на полную катушку. Я из кожи лез от энтузиазма. Как новичок, много ошибок наделал, но, горжусь, каждый мой семинар завершался аплодисментами.
Захожу на кафедру.
Дмитрий Иванович сразу, не успев поздороваться, обращается ко мне:
— Валерий, поздравляю, университет полон анекдотов о вас. С кем ни заговорю, все сворачивают на ваши занятия.
Я обиделся, надулся. Анекдоты обо мне! Что ж я — Чапаев? Анка? Чукча? (Ни о ком из них, пожалуй, и анекдотов еще не было.)
Дмитрий Иванович подошел ближе:
— Да вы, Валерий, никак обиделись? Не следует. Анекдоты — это едва ли не высшая похвала среди студентов. О плохих, даже средних преподавателях анекдотов не сочиняют и не рассказывают, да вы сами вспомните. Именной анекдот — вроде ордена — высокая честь. Заслужить надо, не всем удается.
А вы как думали?
Александр Архипович ИВИН. Всего на год старше, но уже и закончил, и завершил, и защитил, так что между нами не год, а целое поколение. И выглядел старше на поколение. Лицо худое, все в морщинах, череп голый. Глаза лучатся иронией и как бы шутят, но рот скорбно и чуть презрительно сомкнут. Он первый сказал мне фразу, которую позже по-своему, о своей науке, с трибуны озвучили социологи:
— Советская логика — перевод с английского.
Он широко этим пользовался, хорошо язык знал. И одна диссертация, и другая.
Потом, когда началась и развернулась война между Зиновьевым и Смирновым, он, всегда стремившийся оказаться подальше от битв, стал сдвигаться в сторону от логики к методологии науки и ушел куда-то, пропал из моей жизни.
Нам он читал всего полугодовой курс модальной логики, который сохранился у меня в удовлетворительных записях.
В Томске я для своих учеников-математиков сделал из него полный двухлетний курс. Кроме своих многочисленных лекций на разных факультетах я каждую неделю по 20–40 часов корпел над каждой еле дующей лекцией. Слушатели-то математики, им надо не только называть и описывать, но все подряд определять и доказывать.
Никогда в жизни я так много не работал и уж навспоминал Архипыча.
Вячеслав Александрович БОЧАРОВ. Слава. Он закончил университет ровно в тот год, когда мы поступили, и был сразу взят ассистентом. Кандидатскую поэтому свою он защитил даже позже нас, но, видимо, сильно разогнался тут же, через пару лет защитил и докторскую и опять нас обогнал.
Не знаю уж, как потом, но в самом начале он сильно строжился. Студенты на аудиториях, где он принимал, рисовали череп и кости: осторожно, принимает Бочаров. Он резал. В разных компаниях я потом при нем рассказывал о нем — душителе студентов, хотел, чтобы он слегка помягчел.
Он вместе со всеми хохотал, но уж не знаю…
Однажды, я уже аспирантом был, помогал ему принимать. И еще кто-то из наших, наверное Валерка Меськов, друг мой. Втроем. Бочаров по центру, наши столы по бокам у стен аудитории. И сдавал ему какой-то длинный студент, столб, центровой факультетской баскетбольной команды, сильно амбициозный.
Не знаю, не прислушивался, но поймал его Слава. И, как всегда, сидя боком за столом и к студенту, стал ему говорить, что поставить зачет не может. И тут произошло редкое. Да я вообще-то о чем-то подобном слышал, но сам никогда больше такого не видел. Студент вскочил во весь свой околодвухметровый рост и заорал. Не вру!.. Не громко говорил, не кричал даже, а именно истошно, почти по-бабьи орал. И не вообще, а прямо в сторону Бочарова, ему лично.
И в позе, и особенно в этом крике, в оре — явная угроза.
— Да как вы смеете? Да какое вы имеете право? Да вы меня и не знаете совсем. Да знаете ли вы, что я за все десять лет обучения в школе не имел не только двойки ни одной, но и не одной тройки. Четверки у меня были, но редко и за все десять лет — ни одной в четверти, тем более в году. Как вы можете после этого ставить мне двойку? Какое вы имеете право?
В аудитории, конечно, гробовая тишина, если не считать этих истошных бабьих криков. Какие зачеты. Я для себя решаю, бросаться ли на помощь или за помощью?
Слава, легонько покачиваясь на задних ножках стула, неторопливо закуривает и через свою голову, со знакомым всей стране мягким акающим акцентом коренных москвичей, обращается ко мне, я за его спиной сидел:
— Ваалер, а Ваалер! Когда у нас намечена пересдача этого зачета?
Кроме того, он накатал кляузу на этого студента, в самых гневных тонах, в смысле: не место. Я пытался его отговорить мол, у пацана и так стресс, что он так быстро рос, головка не успела…
Ничего!
— Пусть остынет, придет и извинится. Дело, Валер, даже не во мне. Черт со мной. Я могу быть и не прав. Речь идет о престиже Московского университета. У него золотая медаль! Так и у меня была золотая, тут у половины студентов золотые. Что с того? Хоть Герой Советского Союза. Медаль не дает ему никаких прав. Сцыкун длинный, такому только дай слабину, только разреши. Тут окорот нужен, а не твоя жалость. Его нужно с первого раза отучить на преподавателей голос поднимать.
Пришел, извинился. Верней, поймал Бочарова за руку в коридоре. Но не на того напал. Слава ему так же тихо и вежливо сказал:
— Вы орали на меня и тем самым оскорбили меня при всей аудитории, так будьте же любезны и извиниться при людях.
Затащил на кафедру.
Пацан от позора действительно чуть не обоссался.
Может, он теперь академик.
Да у меня и самого в первый раз с Вячеславом Александровичем конфуз вышел. Чуть не вышел. Я к этому времени был уже признанным лидером, лучше и быстрее всех задачи решал, да и текст рубил, сек, понимал. Нов который уже в жизни раз черт ухватил меня за язык. Захотелось мне не просто ответить, зачет получить, но сверкнуть, блеснуть, прославиться и войти в анналы.
Подхожу к Бочарову:
— У меня первый вопрос (зачитываю), а второй (зачитываю). Мне кажется, будет логично, если я начну прямо со второго вопроса, и уж на базе ответа легче будет сформулировать ответ на первый.
— Валяйте!
Я… От зубов отскакивает. Бочаров сидит боком, не слушает.
Никаких дополнительных вопросов.
— Так что, первого вопроса вы совсем не знаете?
— Почему не знаю? Очень даже знаю.
— Но вы же отказались его отвечать.
— Совершенно не отказывался, в голове не имел. Просто второй вопрос по теме как бы предваряет первый, вот я и подумал…
(В несколько повышенном, раздраженном тоне):
— Так вы что? Будете отвечать?
— Конечно!
Тут он повернулся ко мне фронтом и удобно поправил очки.
— Ну, ну!
Я ответил. Зачет он поставил. Но я-то думал, я-то намеревался потрясти! Ответить зачет как бы даже не на «отл», а на «отл+». А вышло…
— Ну уж ладно, зачет я вам так и быть поставлю. «Уд—».
Слава был образцовым лектором. Говорил четко, грамматически, синтаксически, стилистически правильными, завершенными фразами. Как иногда говорят про таких лекторов: под запись. Студенты его, можно сказать, любили. Ровно до того момента, когда начиналась сессия.
Когда я был в аспирантуре, именно ему поручили руководить моей педпрактикой.
Я пришел к аудитории заранее, его нет. Он ведь должен сказать мне напутствие. Нет его. Звонок, все уже там, внутри, Бочарова нет.
Захожу. Представляюсь, с оглядкой на дверь начинаю. С некоторым волнением через два часа заканчиваю. Прихожу на кафедру. Сидит Вячеслав Александрович. Как? Почему? Где? Заново, что ли?
— Ну опоздал я, Валер, метро, то-се, пришел, дверь уже закрыта, ты там, ну я и пошел на кафедру.
— А руководить? Оценивать? Отчет о проведенном семинаре писать?
— Валер, да чего тебя проверять, когда о тебе уже легенды ходят, какой ты лектор. Я в тебе нисколько не сомневаюсь, пошел на кафедру, в уверенности, что все будет наилучшим образом, лучше, чем со мной. Или я тебя плохо знаю?
Оценка семинара будет самой наивысшей или две превосходные степени в одной фразе дурной тон?
Потом мы с ним перешли на «ты», даже дружили. Не вдвоем, а как бы входили в один общий узкий круг взаимного доверия. У нас были с ним общие темы вне логики: футбол, например. Литературу он любил и читал, но только русскую. Просто отказывался говорить о переводных авторах.
— Я же не знаю, что они там понаписали. Нет, я не отрицаю, что они, может быть, замечательные и вполне классики и гении, но языков я в совершенстве не знаю, сам прочитать не могу, и почему я должен верить переводчикам? Уже тот факт, что существует несколько разных переводов и они сильно отличаются между собой, меня отталкивает. Что же я читаю? Что в руках держу? Работы переводчиков.
Уже после смерти Жени Сидоренко я узнал, что он интересовался проблемами переводов. Нашел его большую статью («Мысль изреченная есть ложь», едва ли ее можно здесь привести). Забавно, но даже некоторые используемые им примеры совпадают с моими. Я тоже Бодлеровского «Альбатроса» зачитывал студентам в трех-четырех переводах подряд, с повторами, возвращениями и сравнениями. Пастернаковские переводы сонетов Шекспира в сравнении с маршаков-скими, с Левиком, Лозинским. Штук десять стихов моего любимого Верлена. Вот Лафонтен и сравнение переводов басен 7 редиаковским, Сумароковым и Крыловым — ново для меня и убедительно.
После таких лекций по поэтическому ликбезу иные мои студенты сами стихи начинали писать, я еще, может, напишу об этом, или, что не менее важно, они впервые начинали слышать поэзию, просыпались уши души.
Про семейную жизнь Славы я пропущу, в конце концов это сплетни, хотя в его небольшой квартире в районе Измайловского парка мы квасили и просто толпой встречались несколько десятков раз. Было такое выражение: «на кухнях московских квартир». Вот это была одна из них.
Слава был отзывчив на юмор, весело и громко хохотал. Как-то, мы были уже в аспирантуре, он громко к нам обратился:
— Ребята, а посоветуйте-ка вы мне какую-нибудь приличную книжку по логике, а то я хочу узнать, что же собой представляет наука, которую я уже шесть лет преподаю в лучшем вузе страны.
Мне кажется — смешно.
Как-то я ему сказал:
— Хочешь новый семантический парадокс, я его сам придумал. Скажем, проверяют двое билеты после лотереи. Один говорит: «Ни чего (тут другое сугубо русское слово) я не выиграл». А другой: «А я чего (то же самое слово) выиграл». С логической точки зрения один говорит некое А, а другой — не-А, противоречат друг другу, а не деле одно и то же.
Слава хохотал до икоты, потом дрожащими от хохота руками достал блокнот, записал.
Вообще говоря, в чисто логическом мире, Слава один из моих самых близких друзей.
Будимир Николаевич ПЯТНИЦЫН. Вероятностная логика. Логика квантовой механики. Он был совершенно слеп. Как он сам говорил, если задаться вопросом и напрячься, он всегда мог правильно ответить: светло ли сейчас в помещении или нет. Однако, поскольку для него оба ответа были одинаково малоинформативны, он и не затруднялся.
Как-то он написал статью в соавторстве с Александром Леонидовичем Субботиным. Занимались они разным, но где-то их интересы пересеклись. Статью напечатали в каком-то уважаемом издании. В ЦК КПСС поступило возмущенное письмо протеста. Разъяренный читатель с партийным билетом и стажем яростно негодовал из-за того, что в серьезном издании допускаются такие идиотские шутки, а по существу издевательства над невинными читателями. Кто же, возмущался автор, станет читать статью серьезного издательства, подписанную клоунскими кличками — псевдонимами Пятницын и Субботин.
Оба автора очень веселились, а узнав, что специализацию по логике на втором курсе начинает, но хочет уйти, не справляется, некто Воскресенский, наперебой стали предлагать ему помощь, вплоть до написания курсовых работ и диплома.
Чтобы позже писать совместные статьи, обязательно вставляя его фамилию.
Анатолий Александрович СТАРЧЕНКО. Знаю десятки логиков — математиков по базовому образованию, еще больше, естественно, философов. Старченко, кажется, единственный — юрист. Понятно, и отношение к нему было несколько особое.
Логику он знал в основном на уровне традиционной. Силлогистика в первом ее еще аристотелевском виде. В общем, поэтому он и докторскую не защитил, даже не пытался, хотя профессора все же получил за общие заслуги.
Зато за ним было много другого интересного, ведь не одной же логикой славен наш мир. У Анатолия Александровича не было одной руки, правой, выше локтя. Из манжета рубашки торчал муляж кисти руки, а здоровался он и бумаги подписывал левой.
Ничего не знаю и стеснялся спрашивать, но Старченко, вроде, во время войны был то ли командиром, то ли комиссаром подпольного молодежного отряда. Вроде Олега Кошевого. Нов этом-то и дело. Сколько бы девушек комсомолок-партизанок ни повесили, все они будут только тенями Зои Космодемьянской. Летчики, шедшие на таран, могут получить самые высокие ордена, но слава досталась Талалихину. Фадеев написал «Молодую гвардию» о краснодонском подполье, им слава и любовь всей страны. У Старченко были и ордена, и льготы инвалида войны, но он так и остался скромным и неизвестным Олегом Кошевым.
После Зиновьева он долгое время был заведующим кафедрой.
За пределами науки логики, там, где только и начиналась реальная жизнь, Анатолий Александрович был и умным, и предусмотрительным, и осторожным, и хитрым. Факультет, кафедра — это же тоже политика, малая, но политика, и Старченко был умелым политиканом. Он знал, с кем и, что не менее важно, против кого дружить.
У нас с ним были забавные и не скажу, что плохие отношения. Он меня определенно не любил, но, как человек тертый, умный и насквозь политичный, вел себя со мной подчеркнуто лояльно, ведь я был явным фаворитом и у Войшвилло, и у Смирновой, двух бессомненно самых авторитетных фигур кафедры.
И в прямой связи с этим всего одна маленькая личная сценка.
Близится конец аспирантуры, всем уже давно и наконец безалаберному мне стало ясно, что с моими данными остаться в Москве практически невозможно. А я-то был уверен. По мере того как эта мысль становится все более правдоподобной, я все чаще и все громче скулю и громко жалуюсь повсюду на свою горькую судьбу. Что мне в высокой степени и свойственно. Тут уж, пожалуй, это и национальная черта.
И вот однажды, после особенно визгливо исполненного плача Ярославны, Старченко поманил меня к себе в свой личный кабинет завкафа.
Зашли, он половинкой задницы присел, повис на краю стола и сказал:
— Валер! Ну ты же умный парень, что ты так разволновался, раскудахтался, кого ты хочешь разжалобить?
Я тебе объясню, в чем проблема. Ты хочешь на кафедру логики или в сектор логики ИФАНа. И ты, наверное, заслуживаешь любого из этих мест. Но ты, наверное, знаешь, слышал, что существует процентная норма. Для евреев, для тебя.
Но ты же знаешь, какой бардак в нашей стране. Эта норма то соблюдается, то нарушается, то снова сверху требуют немедленно привести в соответствие.
— Видишь ли, Валера… Ты пойми, ничего страшного нет, никто против тебя лично ничего не имеет. Но те места, куда ты рвешься, — это лучшие места всей страны, и уж там-то эта процентная норма превышена давно и во много раз. На них там непрерывно давят: приведите к согласованию с требованиями. Они, в том числе у нас в МГУ, отбрехиваются. Мол, не можем же мы увольнять на улицу заслуженных людей. Хорошо. Не можете, подождем, пока сами вымрут, на пенсию уйдут.
Но брать в такой ситуации нового, еще одного, еще выше задирать процент?
На это никто не пойдет.
Только не считай, что это конец твоей карьеры. Сейчас, в этом году открываются новые НИИ, конторы, лаборатории, отделы, участки, там специалиста твоего уровня, да еще с твоими научными рекомендациями с руками оторвут.
У них-то еще ничего не началось, процент не выбран. Они даже и не знают, им еще не сказали об этой проблеме. Вот выберут процент, а, ты понимаешь, это произойдет быстро, вот тогда им скажут.
Когда мы эмигрировали, среди уезжающих ходила байка, что одна тетка, еврейка, на интервью в посольстве, чтобы убедить чиновника, что ей необходимо присвоить статус беженки, что ее действительно преследовали, сказала, что ее изнасиловали прямо на полу в синагоге.
Ну как бы рекорд наглого вранья.
Сознаюсь, что всего три-четыре раза лично сталкивался с фактами антисемитизма. И то не лично, а узнавал, предупреждали, чтобы не наталкивался на невидимый барьер, на эту самую проклятую проблему.
Меня в детстве не били, может моего папу боялись, хотя знаю многих евреев, кто говорил, что били, почти не дразнили. В том смысле, что прямо меня в лицо, нет никогда. С намеком при мне говорили гадости о евреях.
Так ведь и я тоже о них гадости иногда говорил.
Я пропускаю жуткие случаи борьбы с космополизмом и дело врачей.
Никогда не забуду того ужаса, в котором пребывала моя мама, но меня как ребенка это как-то опять не коснулось. Я бы и умер, не заметил.
А вот аплодисменты военному лектору, безусловному антисемиту, и сочувственное откровение Старченко заношу в счет.
СТЯЖКИН Николай Иванович. Я уже упоминал его, в главке о Боре Охгберге. Видимо, самый ни на кого не похожий преподаватель из всех, кого я знаю. В МГУ он работал то ли на пол, то ли на четверть ставки. Не всем доставался. Читал только историю логики. Держался отдельно, ни к кому близко не приближался, со всеми, кто к нему обращался, разговаривал, но ни с кем не дружил.
То есть очень даже может быть, что за стенами МГУ у него была и жена, и семья, и близкие задушевные друзья. Но выглядел он так, будто ничего этого не было. И в школе, когда он учился, не было. И быть не могло.
Он еще и докторскую диссертацию защитил раньше, чем это было тогда положено по неписаному кодексу философской чести. Чуть ли не в тридцать три года. Стыд. По немногим редким и отрывочным разговорам, которые между нами случались, я вывел, что знает он неограниченно много и, кажется, далеко за пределами логики, что у него ясное и быстрое мышление, можно предположить наличие остроумия, которое, как кажется, никогда в жизни так и не проявилось.
Но главная странность — это его манера чтения лекций.
Если дверь в аудиторию открывалась не в сторону студентов, а к доске, то Николай Иванович чуть-чуть приоткрывал ее, не чтобы пройти, а чтобы протиснуться, и так, придерживая дверь поплотнее, чтобы вздохнуть было невозможно, он с трудом входил, вкрадывался в аудиторию, вдоль стеночки спиной к студентам подходил к доске и начинал лекцию, так до конца ее ни разу не поворачивался к аудитории лицом, даже не оглядывался на студентов, чтобы убедиться, что они вообще есть, присутствуют.
При этом никакого внешнего, бросающегося в глаза дефекта, вроде горба или хромоты, у него не было, и на психа он не был похож. Сдержанный, не агрессивный, может быть, излишне застенчивый человек.
Входит без единой бумаги, садится на стол лицом к окну, в профиль к аудитории и, более не двигаясь, читает всю лекцию до конца.
Подходит к доске и всю лекцию не говорит, а пишет, с огромным количеством иностранных слов, иногда только проговаривая вслух правописание. Слова на английском, французском, немецком и еще двух никем не опознанных языках.
Входит, кладет на стол толстый портфель, снимает пиджак, садится, кладет руки на портфель, голову на руки и, глядя вниз, в пол, читает всю лекцию (мелькнуло, пока писал, что именно так было у нас. Нет уверенности).
В какой-то аудитории для неведомых целей была на боковой стене повешена и там забыта большая географическая карта. Стяжкин прочитал всю лекцию, стоя прямо перед ней и ни разу взглядом от нее не оторвавшись.
Всю лекцию пролежал ухом на столе, чуть-чуть постукивая для ритма кулаком перед собственным носом.
И еще вот так…
И вот эдак…