ГАСТЕВ

Увольнение

На кафедре сказали, что лекции не будет, лектора уволили.

Мы не разошлись по домам, по делам, пошли в аудиторию, отведенную нам по расписанию. О жизни поговорить, пообщаться. Его не ждали.

Чего ж ему приходить, если уволили. Стали собирать воедино, кто что знал. В газетах же тогда о таком не писали, по радио не говорили. Только о победах в соцсоревнованиях и как всегда и везде все хорошо и этого хорошего много.

Все, что мы в совокупности знали, было в модальности «вроде бы». Вроде бы! Будто бы в какой уж раз выдающегося математика, хотя и ни в коем случае не академика, даже не доцента, творца четвертого направления в обосновании математики — ультраинтуиционизма Александра Сергеевича Есенина-Вольпина посадили. То ли в тюрьму по 58-й, то ли, как всегда, в психушку.

Шли как раз те самые шестидесятые годы, конец их второй половины. Народ начал высовывать свои головы из-под одеяла. И, вроде бы, кто-то в безумной отваге стал собирать подписи под документом в защиту математика, просто невинного человека, да к тому же и сына всенародно любимого поэта Есенина. Подписи не кого попало, и кому еще попасть может, а значительных людей. Вроде бы, академиков и, вроде бы, математиков, и, вроде бы, из МГУ.

Отважным героем, собирателем подписей в защиту своего близкого друга от людоедской империи, как раз и был наш преподаватель Юрий Алексеевич Гастев. И его за это немедленно уволили. И едва ли этим закончится.

Однако он пришел. Мы поздоровались стоя и так и не сели. Он стал говорить, вроде ничего не произошло. Мы спросили:

— Вас же уволили…

— Ну да, — как бы удивился он.

— Из-за подписи в защиту Есенина-Вольпина?

— Да много всего. Я ведь и сам по политической сидел. Ну в общем, да. К тому же Алик — мой близкий друг…

— Сто подписей собрали?

— Девяносто девять…

— Все из МГУ? Все математики?

— Большинство. Но есть и физики, и философы.

— Правда, что Келдыш тоже подписал?

— Что-о-о? Келдыш? — Гастев был из быстро соображающих и моментально в уме построил всю последующую мизансцену. Ну можно ли было такому живому человеку, как он, упустить момент и не преподать урок ученикам и заодно легонько пнуть их в место понимания ситуации в стране.

— Ну да, Мстислав Всеволодович, президент Академии…

— Это дер-р-рр-рьмо? — с драматизмом в голосе и жестах сказал Гастев.

У Ю. А. был какой-то дефект речи, то ли «л» не четко выговаривал, то ли малость грассировал. От этого речь его казалась игриво катящейся и безмятежной, но зато грубоватые слова и ругательства не сглаживались, а лучше запоминались, как бы врезались. «Он?.. Он… (в этом месте им или мной пропущены эпитеты)? Конечно, он не подписал», — первая половина речи.

Стилистический прием.

— Но, может быть (в мечтательном тоне), вы имеете в виду его сестру Людмилу Всеволодовну, она тоже Келдыш, член-корреспондент АН, жена академика Новикова, — прекрасная женщина! Она, естественно, подписала. И сам Петр Сергеевич, вы его по учебнику логики знаете, и сын их Сережа, тоже членкор, они все, конечно, подписали, но этот…

Как вы могли подумать… — и он сокрушенно покачал головой.

— Вас уволили. Едва ли этим ограничатся. Что, по-вашему, дальше будет?

— Ну, Алика едва ли отпустят. Сразу не отпустят. Они больше мнением из-за рубежа дорожат и интересуются. Вот если и там демократы подсуетятся: демонстрации, протесты… Ну а с подписантами… Подписали такие корифеи, зубры и тигры, что с ними тоже нелегко что-нибудь сделать. Однако кое-кому, самым беззащитным, вроде меня, врежут. Сажать не станут, теперь все как бы на виду. Пустят по организационной линии. Кого уволят, кого отстранят…

Он оказался прав. Действительно, никого не посадили, но и без арестов и тюрем разобрались круто. Всех партийных выперли, пожилых, в том числе Петра Сергеевича Новикова, насильно выпроводили на пенсию.

Сын его Сергей Петрович Новиков был уже определен и назначен главой научной делегации в Канаду. Делегацию обезглавили. Ну и так далее.

Позже нам доверительно рассказывали, что одна из подписанток, как раз именно с нашего факультета, прогрессивная, в наших кругах очень даже известная и авторитетная дама в буквальном, а не метафорическом смысле валялась в ногах у парткома, слезами закатывалась, как ее дурочку позорную вокруг пальца обвели бандюки антисоветские, обманом заставили подписать этот преступный документ. И ее простили и оставили.

Партия из таких и состояла.

Тогда мы сказали:

— Ну и если так плохо и ничего хорошего, так зачем было лезть? Не ясно, что ли, с кем дело имеете?

— Да хватит уже молчать! Если будем без боязни протестовать один за другим, на ком-то они сломаются.

Ну что такому сказать?

Идеалист и герой!

Пока они сломаются, скольким шеи переломают, сколько голов по-снесут. Сломались они на деле Даниэля — Синявского. У впавшей в маразм власти ручки старческие слабели и уже не так крепко держали штурвал и плеть. Времена уже были не те. Не черные. Темно-серые.

А Гастев и вправду был идеалистом и героем.

— Да хрен с ней, с философией математики, раз уж вас уволили. Пойдемте уж тогда пивка попьем вместе. Раз такое дело.

— А не попадет?

— Вам уже попало, хуже не сделают. А нам ничего не будет. Вы же не скажете! И нам незачем.

Факультет наш располагался тогда в самом центре на Манежной площади. И мы пошли в пивную, что на Пушкинской. Сам-то я пиво полюбил только в Америке, и то не очень, так что заказом и сбором денег занимались другие, а мне подвернулся анекдот, и я его рассказал. Первый по ассоциации потащил другой, я рассказал и его, и следующий. Тогда я без подготовки мог подряд рассказать штук триста, но слушатели не выдерживали. Смеяться изнемогали. После каждой полусотни их приходилось менять.

А Ю. А. смеялся хорошо! Он даже не смеялся, хохотал. Закидывал голову далеко на отрыв и заливался с повизгиваньем, похрюкиваньем, с похлопыванием по коленкам и повторением ключевых слов. За всю жизнь сотням людей я тысячи анекдотов рассказал и с уверенностью утверждаю, лучше Гастева Юрия Алексеевича никто анекдотов не покупал. Гастев же вначале пробовал сопротивляться, вставлял между моих трех-четырех свой, но скоро сдался.

В какой-то момент темп замедлился, и Гастев спросил:

— В чем дело?

— В сокровищнице русских анекдотов большую, а то и лучшую часть составляют те, что используют расширенный набор слов…

— Мат, что ли?

— Ну да.

— Так давай шпарь, я эти слова тоже знаю. Даже и смысл не забыл.

— Да… как-то неудобно. Вы все же преподаватель, а мы студенты.

— Ну что за девичье жеманство… Ладно, тогда я и начну, чтобы убрать препятствие.

И Гастев рассказал известный анекдот о том, как колхозник впервые съездил в Москву, увидел там салют, вернулся домой и рассказывает: «Ну, вы помните: сначала ничего, ничего, ничего… потом тыц-тыц-ры-ты-тыц, как ахнет, бахнет, жахнет, бабахнет, султан-хан-шерхан, хомут тебе на бушприт, укропом в томат-огурец-помидор… и опять ничего, ничего…»

Тут для умелых большой простор в перестановках. Матерных слов больше, чем остальных. Рекорд по плотности использования табуированных слов на строчку текста.

Хотя сами матюки просто заменяют слова из словаря, а не служат эмоциональными усилителями и оглушителями — как им полагается. Иначе говоря, это хоть и грубословный анекдот, но не сальный и не соленый.

Однако разрешение было получено, и я выложил несколько настолько соленых, что один из моих соучеников заорал:

— Давайте убьем Родоса и съедим его с пивом.

И вправду на закуску уже не хватало. Прилично набрались.

Несколько раз пробовали перейти на «ты», но мне так за всю жизнь и не удалось. Потом взяли такси, у Гастева еще хватило трезвости правильно назвать адрес, но в квартиру его уже не вводили, а вносили, так что его семья еще довольно долго этот эпизод нам с укором напоминала.

Курс этот Гастев все же до конца дочитал и экзамены принял. Мы к нему домой приезжали сдавать, но там больше не пили. Очень обстоятельный, аккуратный, точный в деталях был человек Юрий Алексеевич Гастев.

Гастев

Ни в родственниках, ни в близких друзьях Юрия Алексеевича я не состоял. Раза три пил с ним на брудершафт, но на «ты», на «Юра» переходил кратковременно, только в процессе выпивания рюмки. Дружба предполагает некое хотя бы приблизительное равенство в отношениях. У нас этого не было.

Иногда, теперь уже не сосчитаешь, сколько раз, сидели за одним столом, но тоже скорее по отношению к одной науке, чем по дружеству. Так что о том, каким благородным, самоотверженным, обаятельным, нежным, добрым, заботливым Гастев был в быту и среди своих друзей, я хоть и знаю, но написать пристало кому-нибудь другому.

Он сидел. По 58-й политической статье, но не в одно со мной время, не в одном со мной лагере. Мы нашли с ним общих знакомых. Например, я сидел со всей группой Покровского, почти всех их по-разному близко знал, с одним из них, Маратом Мешковым, смею надеяться, дружил.

Гастев лично знал только Ренделя, но тоже — ему друг-ровесник, а мне человек из старшего поколения. Про политику мы с Гастевым говорили. Сходились в общем: ненавидяще-отрицающе-презрительном отношении к партии, руководству, да и всей людоедской мраксистской идеологии.

Но установки были существенно разными — Гастев был романтиком, идеалистом, экстремистом, диссидентом! И друзья у него были диссиденты. А я очень боялся опять в лагерь угодить и диссидентом и антисоветчиком был только укрывшись с головой одеялом, наедине с женой Люсей. С друзьями я «контрреволюционное» говорил, признаюсь, без пыток. Они в большинстве, тоже из понятных соображений, были членами этой партии. Им я доверял.

Гастев и его друзья, с которыми он диссидентствовал, очень высоко ставили планку порядочности. Так что, мне из-за этого с ним ссориться, что ли?

Как-то я у него спрашиваю:

— Юрий Алексеевич, а вы не знаете, где сейчас Молотов и что поделывает?

Он моментально ответил:

— Меня заботит лишь, чтобы он не знал, где я и чем занимаюсь.

Между прочим, не только я не входил в круг близких друзей Ю. А., но и он в круг моих друзей не входит. Кто он мне? Кто я ему? Я ему — один из семи слушателей его лекционного курса «Проблемы обоснования математики» на философском факультете МГУ, отношения с которым затянулись и расширились. Надеюсь, он признал бы, что в лучшую, теплую сторону.

Для меня Гастев — звезда и украшение моего личного пантеона славы, человек замечательный и лучший из встреченных мной преподавателей.

Тут я считаю себя профессионалом и готов свидетельствовать.

Гастев — преподаватель

Не знаю, где, кому и что еще читал Гастев, чтобы заработать на бытие и освободить этим сознание для размышлений о высоком. Он не был профессионалом. В том хотя бы смысле, что не читал методическую литературу. Правда, и все известные мне выдающиеся поэты не заканчивали институт литературы. А те, кто заканчивал, — выдающимися не стали.

В этом смысле забавен и доказателен прецедент, когда за заслуги перед поэзией Евтушенко признали закончившим этот институт. Хотя де факто он не заканчивал его, а наоборот, был из него исключен. Исключен именно за то, что подавал надежды стать выдающимся. Смешная ситуация. На месте поэта я бы в центральный момент бросил что-нибудь символическое на пол.

Подозреваю, что Ю. А. Гастев даже не был любителем преподавательского дела, а тяготился им. Ну что ж. Кое-кто из писателей писал, стоя в тазике с холодной водой, чтобы поскорее отделаться от ненавистного труда.

Зато Гастев был мастером.

Он был невысоким, сутулящимся юношей зрелых лет. С вихрами взлохмаченного кока на голове. Ну, какой из него по внешнему виду хороший преподаватель? Тем более образцовый.

Ну хорошо. Портрет не вышел. Но главное-то не во внешности. Возьмем голос, манеру излагать. Как должен говорить хороший лектор? «Говорит как пишет» — вот закон. Грамматические и стилистические огрехи не-до-пу-сти-мы. Лучше всего прямо читать заверенный цензурой текст.

А Гастев? Какой-то деффект речи, никаких вообще бумажек, дома забыл. Стоит не лицом к аудитории, а боком, одной рукой, другой рукой, а то и двумя сразу вихры свои треплет, отчего они еще более лохматятся. Начинает фразу, останавливается, снова начинает по-другому, новыми словами, самого себя перебивает, еще и чертыхается и наконец резюмирует, что «не выходит». Ужас!

Набирает воздух, пыхтит, изображает размышление вслух…

Просит нас подсказать…

Найти ошибку в том, что он полчаса назад сказал…

А мы что? Учиться пришли.

И уж совсем ни в какие ворота. Как-то я спросил у своего друга Меськова:

— А чего это у Гастева, такого ясномыслящего человека, такие мутные глаза иногда? Прямо-таки оловянные, как у Марины Цветаевой?

— Да ты что, не видишь? Он же почти всегда поддатый.

Мать… Перемать! Проклятая невнимательность.

Так вот почему… А… Так вот, значит, почему… Ах я осел неприметливый.

Ясно: никак Гастев не тянет на чин хорошего лектора. Тем более образцового.

Гастев и не был лектором хорошим, он был — блестящим. Фейерверкером!

С искрой от самого Господа Бога. Что я и попытаюсь продемонстрировать.

Тогдашний завкафедрой Александр Александрович (Сан Саныч) Зиновьев пробил для Ю. А. Гастева, отсидевшего по 58-й политической статье и, может быть, еще не реабилитированного, чтение курса «Обоснование математики» для нас — третьекурсников вполне аполитичной кафедры логики.

Нам единственным повезло: для нас его приняли, при нас уволили.

Никому больше не достался.

Хороший лектор должен быть исключительным занудой. Разложит бумаги, иногда многолетней давности, по наследству перешедшие, с дырками на сгибах — и читает, странички переворачивает. В лучшем случае — только что опубликованную книжку свою, или ту, что в процессе написания. Скууучно!

Пусть знающий автор сам аккуратно, грамотно и не торопясь в книжке изложит, у него, небось, лучше получится, чем у ничего не понимающего студента, который спешит-неуспевает, к тому же голова и без того совсем другим занята.

Пусть профессор напишет, издаст, а мы почитаем.

Зачем лекции-то читать? Слушанье-то аудиторное зачем? Если гладко.

Что добавляет это чтение вслух к чтению про себя?

Зато блестящему лектору, за которым студенты табунами ходят, все эти правила ни к чему. Он не излагает известное в устной форме, что доступно и диктору. Лекции златоуста печатным текстом не заменишь. Его лекция — сама жизнь. Книга на основании такого курса — остылый труп.

Настоящий, природный лектор лекцию свою (и никогда не чужую) и не читает вовсе. Он озадачивает, ошарашивает слушателей драматизмом фактов и проблем, завораживает, заражает, заставляет их думать. Может быть, в первый раз в жизни.

Хорошему лектору лишь бы не мешали зачитывать от звонка до звонка, пусть хоть в морской бой в задних рядах гоняют.

Блестящий — ведет за собой, сам летит впереди всех.

Чертову тучу профессоров я переслушал на четырех факультетах МГУ и во всех областных центрах Сибири. Таких, как Гастев, знаю только двоих.

Второго из скромности не помечу даже инициалом.

Один из современных мудрецов среди прочих самодельных афоризмов высказался — «интересность» и «глубина» не совместимы (у Н. Бора «дополнительны» друг другу). В смысле все, что интересно, — не глубоко. А то, что глубокое, — не интересно!

Кто только этим глубоко неинтересным занимается? Не знаю, о чем это он. О детективном жанре, что ли? И там неверно. Очередная высокомудрая глупость. Давай-ка для проверки что-нибудь наиболее глубокое.

Критериев нет, но может быть этика. О морали и вплоть до амо-ральщины, едва ли не вся мировая литература. Исключительно интересно!

Или мало кому понятная теория относительности. Вот уж глубина… Омут.

Так ведь уже есть значительное число изящных, не просто интересных, а увлекательных изложений. Не торопись только, вникай и перечитывай. И глубины откроются.

Для очень многих мерилом научной глубины служит теорема Геделя. Нелегко донырнуть самостоятельно. Но вот же логик Смаллиан в сказках и задачках про острова, населенные рыцарями и лжецами, медленно, последовательно, дух и ум захватывает как интересно, подбирается к самой теореме и, не снижая уровня увлекательности, доказывает и ее. Эй, мудрец!

Вот пример: и захватывающе интересно, и предельно глубоко.

Или возьмем того же Гастева Юрия Алексеевича. Он нам теорему Геделя не то чтобы строжайшим образом доказал на доске мелом, он ее сыграл в лицах, жестах и мимике. Он заставил нас сопереживать и радоваться (правда, мы и не упирались), когда эта твердыня глубины (или так нельзя сказать?) сдалась и пала и мы, как могли, поняли и овладели. Нельзя всего этого повторить, даже и показать, но эмоциональный шок я помню до сих пор.

Лекции Гастева были многослойными. Сам текст, формулы, теоремы, то, что изобразимо на доске. Но еще и метасоображения: как ко всему этому подступиться, что уже достигнуто, много ли осталось, и оценки — молодцы ли мы уже или надо еще поднапрячься.

Еще раз: Гастев не зачитывал тему, он ее атаковал:

— Долго не хотел читать «Мастера и Маргариту». Друзья, родня со всех сторон советуют прочесть, настоятельно рекомендуют. Не могу. Не может быть хорошим писатель, чьи пьесы идут во МХАТе. Уговорили — прочитал! Потрясающе!

— «За мной, читатель!» — в некотором восторге подсказал я.

— Не только это… Ну да и это. Но почему это?

— Так это же ваш стиль! Эпиграф ко всему вашему курсу…

Начинал он с характеристики предстоящей нам операции на фоне других, в связи с другими научными, общенаучными, метанаучными и философскими проблемами. Он рисовал схему оборонительных рубежей проблемы, расположения главных трудностей, планировал, какие необходимо будет доказать предварительные леммы, откуда будет нанесен главный, завершающий удар. Напоминал ранее доказанное, что нам пригодится в сегодняшнем бою.

Уже почти добравшись до цели, он мог вдруг остановиться и даже отступить.

И начинал с другой стороны и, пробившись почти к цели, показывал место, до которого мы дошли в ходе прошлого незавершенного штурма.

Или рассказывал пару анекдотов по этому поводу.

Или по другому, к делу не относящемуся.

Так, для разрядки и разминки затекших мозгов.

Тут я его не перебивал и не конкурировал.

Он так и начинал иногда лекции:

— Сегодня я собираюсь рассказать вам о… Но если тема окажется сложнее, чем позволяет мой контакт с вами, и вы будете слишком часто отставать, короче, если я, если мы вместе, то…

Я говорю только о методе. Лично у Ю. А. и, как мне думается, ни у кого более, я позаимствовал несколько приемов. Скорее, принципов чтения лекций.

Определенность. Всегда, по несколько раз в ходе одной лекции определяться: для чего это говоришь, зачем в эту сторону заехал, как далеко в ходе лекции ушли, от каких именно установок и как далеко еще добираться до назначенной и сформулированной цели.

Когда Гастев только начинал свой курс, он сказал:

— Не думайте и не помышляйте, что, прослушав то, чем я собираюсь с вами поделиться, или после экзамена, вы сразу станете специалистами в этой области. Этого не будет, и я не ставлю ни перед собой, ни перед вами такой цели. Но!

Если кто-нибудь из вас всерьез заинтересуется этой тематикой и самостоятельно начнет изучать материал, непрерывно углубляясь, то, надеюсь, мой курс послужит надежным путеводителем, схемой проблем и методов.

Для тех же из вас, кто пройдет мимо и предпочтет заниматься чем-нибудь другим, полегче, мой курс тоже может оказаться полезен, чтобы среди коллег-специалистов не ляпнуть об этом какую-нибудь глупость.

Ах, как хорошо он это сказал!

Никто-никто не был так внятен и ответствен в деле определения, что для чего и почем. Лично-то для меня этот курс стал одним из самых любимых.

В Томском университете я читал его в трех разных вариантах: для философов, в практически бесформульной, обнаженно идейной версии.

Для старшекурсников мехмата. Им несколько теорем, но, главное, с упором на место проблем обоснования среди прочих внутриматема-тических дисциплин.

И самый большой: на факультете повышения квалификации для преподавателей математики Сибирского региона. В основном кандидаты наук. Редко доктора. Двадцать пять лекций. Очень внимательно слушали, много вопросов задавали. Задавали вопросы, аж из рядов выскакивали, кулаками размахивали.

Тревожились. Озадачивались.

Объемность. Даже если двигаешься споро, цель видна и методы ее достижения прозрачны (одно из любимых словечек Ю. А.), остановись и попробуй другой путь, не теряя из виду достигнутого и предлагая слушателям, подталкивая их, самим выбрать наилучшее решение проблемы. Это создает объемное всестороннее знание, понимание предмета, его место и связи с другими темами и проблемами. Теорема Пифагора понятна после любого ее корректного доказательства. Но, узнав несколько других, не школьных доказательств, можно полюбить ее. Эмоционально прибывает некая радость и надежда, что в нашем мире есть место совершенству. Действительно, знает местность не тот, кто прошел от точки А к пункту Б строго по азимуту, а кто проходил этот путь многократно и по-разному и может прийти к этому Б из любой точки, где случайно оказался.

А с этим связано общее требование к преподавателю.

Преподаватель должен знать свой предмет насквозь. Во всех четырех проекциях. Нужно уметь выигрывать эту партию не только так, как в книге написано, как научные предки завещали, а как угодно! За какую бы фигуру ни взялся.

Используя любой случайный, даже отвлеченный интерес слушателя, вопрос, не относящийся к теме, беря как подсказку, так, чтобы на ниточке, на бикфордовом шнуре этого интереса не просто поставить мат проблеме, но доказать аудитории, что ты победил. С ее, аудитории, помощью.

Иногда мы встречались с Гастевым случайно, круги-то одни и те же. Кто-то из-за рубежа приехал лекцию почитать или конференция незначительного масштаба. Мы здоровались издалека, он жестом спрашивал, есть ли что-нибудь новенькое. Всегда находилось. Из этих редких и беглых встреч запомнились две.

Одна смешная историйка, другая как бы серьезная. Выделили в ИФАНе большую аудиторию под какой-то симпозиум или еще что. Народу набилось больше, чем специалистов. С большой дистанции мигаю Юрию Алексеевичу, мол, есть свежатинка. Дождались перерыва. Все вывалили, тогда еще почти все курили. Остались только мы да Виктор Константинович Финн.

— Ну, — торопит меня Гастев, тоже ведь и покурить хочет успеть.

— Да стесняюсь я как-то при Викторе Константиновиче. Я у него свою первую курсовую по многозначным логикам писал на втором курсе. Не слишком лестное воспоминание.

— Это проехали. Что-нибудь еще?

— Анекдот у меня крутоватый, даже не знаю…

Гастев критически осмотрел Финна и сказал:

— Витя знает все слова русского языка.

А не в словах было и дело. Анекдот был великолепный, один из самых моих до сих пор любимых. С жестами. Не буду жесты в слова переводить, но очень смешной. Рассказал. И тут самое смешное и запомнившееся.

Гастев ушел от меня делать круги по опустевшему залу гусиным шагом. На уроках физкультуры в школе нас учили так ходить в глубоком приседе. При этом он клекотал, хохотал, хлопал себя по коленям и заду и непрерывно повторял главные жесты. А Финн…

Худой и на вид не вполне здоровый, Виктор Константинович наклонился к моему уху и доверительно, но подряд многократно говорил:

— Это очень хороший анекдот, это действительно замечательный анекдот…

Но так ни разу и не улыбнулся.

Второй эпизод таков. Как-то, может и в гостях на банкете у общего знакомого, я рассказал ему несколько шуток подряд, и вдруг он сделался как бы серьезным. Как бы озадачился.

И говорит:

— Знаешь… Надо тебя с Левадой познакомить. Только за такое обилие анекдотов и умение их рассказывать Юра тебе и прописку московскую устроит, и работу найдет.

Естественно, ничегошеньки из этого не получилось. Мне и другие люди, куда более партийные и потому влиятельные, чем Гастев, всякие предложения по устройству судьбы делали. Но с моей биографией, беспартийностью и национальностью, да и то с большой дружественной помощью видных логиков супругов Смирновых и лучшими рекомендациями меня никуда ближе Томска не взяли.

Это уж потом я сам в Америку с Божьей помощью уехал.

Защита диссертации

Пригласил Гастев нас всех на защиту своей диссертации.

Сколько раз я слышал фразу: «Мы присутствуем при защите недюжинной, незаурядной диссертации»? Да столько же, сколько сам на защитах присутствовал. Бывало, заурядней не сыщешь. Ни одной не только своей, но хоть не слишком затасканной идейки, а и для той — «значительно выше среднего уровня».

Что же это за уровень такой?

Там, где «ни мысли плодовитой, ни гениям начатого труда»?

Так эта вообще ничего не выше.

А вот защита Гастевым была действительно не рядовой. Подобного не помню. Отзыв ведущей организации был выдержан в духе оды творцу. «Вся сколько-нибудь значительная зарубежная около логическая литература, или тексты по проблемам обоснования математики, были либо переведены Ю. А. Гастевым, либо перевод осуществлялся под его редакцией. Он является живым классиком по всем этим проблемам. Не имея даже степени кандидата…» Панегирик. Хорошее начало.

Оппоненты Гастеву были подобраны тщательно, самые надежные и стойкие. И первый же сразу подтвердил мнение ведущей организации, что обсуждаемая работа намного превосходит требования, предъявляемые не только к кандидатской, но самой наираспродокторской диссертации. Кроме того, эта работа может быть успешно защищена и на степень не местных прохиндейских, но уважаемых математических наук.

После такого повторного захода в сторону докторской диссертации председатель совета, человек весьма блеклой наружности, со скучающим лицом вяло встал и заунывным голосом объявил, что совет по составу своему неуполномочен присуждать докторские, но только кандидатские степени, и он убедительно просит, чтобы впредь…

Ну ладно! Всерьез никто и не собирался.

Это все та же соломка, поплавки, приспособления, чтобы прорваться.

И нас не остановишь! Свернуть режим не можем, но героя отстоять — все сделаем. И тогда весьма изощренный в закулисных делах, каверзах, интригах оппонент, закаленный в публичных битвах записных демагогов (это был Бирюков Борис Владимирович), объявил, что специально справлялся в ВАКе и удостоверился в следующем.

Как известно, диссертант обязан к моменту защиты иметь как минимум две опубликованные работы. Реальная среднестатистическая цифра по стране — 3,14 опубликованные статьи. Больше нормы.

Однако впервые кандидатскую диссертацию защищает человек, опубликовавший сто шестьдесят восемь статей, и не в каких-нибудь задрипанных аспирантских сборниках, предназначенных для публичного сожжения сразу же после выхода из печати, а в самых уважаемых академических изданиях, включая энциклопедии (посмотрите пятитомную философскую энциклопедию. Особенно именно пятый, последний том. В нем все статьи по проблемам логики и обоснования написаны Ю. А. Гастевым. Откройте наугад три разворота. Хоть на одном из них будет его имя). Из опубликованных диссертантом работ 52 статьи вышли за невидимым из-за бугра рубежом, т. е. не только в дружественных Польше, Венгрии, Болгарии и США, но даже в таких экзотических странах, как Финляндия, Великобритания и Нидерланды. Все это не имеет прецедентов и достойно Книги Гиннесса.

Этот подкованный по всем вопросам оппонент (Б. В. Бирюков) назвал едва ли не трехзначную цифру уже успешно защищенных диссертаций, в которых на труды Гастева ссылаются как на классические. Назвал имя молодого ученого, который уже успешно защитил диссертацию, суть которой состояла в развитии одной из оригинальных идей, высказанных Гастевым в одной из статей (имя диссертанта не помню, но статью и саму идею знаю. Моя студентка Светлана Сычева, давно уже доктор все тех же наук, на защите своего диплома сама придумала и отстаивала ту же идею, а я ей порекомендовал читать Гастева. Но «отл» ей поставил не только с удовольствием, но и с некоей завистью).

Из отдельных качеств диссертанта, кроме очевидного исследовательского таланта, выступавшие подчеркивали исключительную научную добросовестность Юрия Алексеевича. Дотошность, аккуратность, высоконаучную педантичность, тщательность, вплоть до щепетильности. Все выверено, все доказано, досказано, сформулировано. Ни одна ссылка не пропущена, все имена восстановлены. Так и получилась работа из пяти глав вместо обязательных двух.

Выступил математик. Сказал, что для степени кандидата представляемых им наук хватило бы двух глав, историко-философское введение можно было бы пропустить. Никаких, ни даже малых возражений не поступило.

В качестве пожелания или предложения выступавшие говорили только о том, что, переставив главы или пропустив одну из них, можно смело выставлять этот же текст на защиту докторской.

Что и рекомендовали сделать.

Но все-таки был момент, когда всем присутствующим напомнили, в какой стране живем и что мы из себя представляем. Председатель все тем же несвежим голосом спросил:

— Вот я тут полистал документы… Вы ведь не член партии?

— Нет, — просто ответил подзащитный.

— А в комсомоле…

— И в комсомоле.

— А как вы вообще к нашей партии относитесь?

Ну как теперешнему поколению объяснить?

Они уже не помнят, кто с кем воевал в последней мировой войне.

А мы все сразу каски на голову и по окопам. Ужас!

Я был уверен, что Гастев ответит. Уровень интеллекта, знаете ли. Как-нибудь-то ответит, не щенок, небось, — Гастев!

Но мысленно молился, чтобы он не побежал керосином обливаться и поджигаться на Красной площади.

— Лллллояльно, — медленно, глядя в пол, процедил Гастев.

Удивительно, но этого хватило.

Не думаю, что председатель совета выполнял задание: ни в коем случае не пущать. Препятствовать — да! Такое было время в такой стране. Раз ты председатель, значит, партия доверяет тебе высокую миссию недопущения ликования в стане политических противников. Просто он был на посту, проявил бдительность, как ему и полагалось, за что ему и платили. Не уверен даже, что председатель был тем единственным, кто проголосовал против.

Но кто-то должен был, обязан был бросить черный шар. А вдруг там наверху обеспокоятся и спросят? Все ведь под подозрением.

Вот тогда-то каждый может сказать, что это именно он проявил бдительность и именно его черный шар.

Короче, защита прошла гладко и вполне благополучно. Нас пригласили на банкет, домой к Гастеву. Тогда-то я впервые увидел и маму Гастева, и жену Галину Анатольевну, и двух дочек-близняшек.

Было накрыто два стола: для чистых и нечистых. За одним сидели коллеги-логики, в том числе и мы, за другим — друзья-диссиденты. Между прочим, Есенин-Вольпин был именно за вторым столом. Мы, конечно, ходили брататься, и несколько раз я стоял, разговаривал в одном широком кругу с политическими, своих высматривал. Никого не узнал. Другие времена, другие лагеря, другие эшелоны.

И сознаюсь, не слишком я стремился найти знакомого, вступить в число диссидентов. Не было у меня отваги и желания становиться героем и снова втискиваться в ряды открытых антисоветчиков.

Я вовсе не оправдываюсь. Еще чего не хватало.

Я добровольно и навсегда исключил себя и всю семью из разряда подозреваемых — мы уехали. Просто для объективности, для полноты картины. И тем не менее об этой защите я хочу еще кое-что дописать. Не совсем о Гастеве, не о его семье. О временах, о нравах.

Может, кому западет в память эта странность.

Чейн-Стокс

Еще в учебный период знакомства, а иногда и после, Ю. А. Гастев фрагментарно рассказывал нам истории о себе, о семье.

В разном составе я не менее пяти раз слышал историю о том, как Гастев узнал о смерти Сталина. Место поселения, где-то в Прибалтике, где Ю. А. и получил высшее образование. То ли общежитие, то ли совместное проживание… Конец февраля 1953 года. В газетах и по радио[36] новости о болезни Сталина. Горбачев, Ельцин — смертны. С оглядкой, шепотком, по секрету: смертен и Путин. Но Сталин? Не-воз-мож-но. Мир не устоит.

Молодой еще Гастев квасит с дружком, не слишком прислушиваются. Но тут их третий сожитель, бывший работник медицины, а ныне вечно под спасительным градусом, обычно ненавязчивый и малоконтактный, прерывает их беседу:

— Ребята, а ну давайте скинемся, и срочно сбегайте за водкой.

— В чем дело? Чего это ты вдруг?

— Какое вдруг… Чейн-стоксово дыхание открылось. У Кощея открылось чейн-стоксово дыхание… Это конец. Назад не отыграешь. Уж я-то в медицине понимаю: Чейн-Стокс — это такой парень, он ошибок не дает. Конец эпохи. Подыхает Кощей! Бегите за водкой, ребята.

«Это был самый что ни на есть переломный момент в моей жизни. Вот уж правда второе рождение, я об этом даже не мечтал, — говорил Гастев. — Это потом я выяснил, что замечательный парень Чейн-Стокс на самом деле два разных ученых. И действительно, когда у больного открывается так называемое чейн-стоксово дыхание — это полный конец» (Чтобы этого не случилось, сейчас тяжело, почти уже безнадежно больных пациентов подключают к аппарату искусственного дыхания.)

Но тогда…

— Господи! Ну как это назвать? Жить разрешили.

И поэтому Гастев и в предисловии к своей книжке «Гомоморфизмы и модели»[37], и в заключительной благодарственной речи на защите, кроме других ученых-коллег, друзей и членов семьи, кроме всех, кто помогал и способствовал, даже предваряя их, благодарил именно этих двух ученых, которых он уважительно перечислил по их именам, за предоставленную ему возможность жить, творить и защищаться.

Еще он поблагодарил некоторые мартовские события…

И этим актом очень гордился! Вот. Ну как это понять, оценить?

Опроси хоть сто академиков или специалистов по разгадке кроссвордов, что имеется в виду, когда говорят: «Мартовские события»? Да мало ли? 8 Марта, например. Кошачьи концерты на крышах. Мало кто вспомнит, что Сталин умер именно в этом месяце.

Кто знает про отличного парня Чейн-Стокса? Я до того, как Гастев мне о них рассказал, ничего о них не слышал. Да и он сам.

Некоторые врачи вспомнят, и то не все. Ну хорошо! Какая связь?

Не эти же парни своими руками сломали кончик иглы в яйце Кощея…

Так глубоко законспирирована некая крамольненькая по духу мысль…

Вроде, дулю в кармане показал. У себя дома. Без свидетелей. При потушенном свете. Мысленно.

Труднопроходимые лабиринты просвещенной мысли. Все витиевато соткано из непрозрачных аналогий, неповторимых мыслью ассоциаций, яростных обобщений, энтимем и недосказанностей. Под девизом: «Не только дурак не поймет, но и умный не догадается, а зоркий не заподозрит. Зато заранее предупрежденному будет приятно».

Ни члены совета, ни даже дружественные оппоненты предупреждены не были и ничего не заподозрили. Почему же Гастев, такой остромыслящий человек, так этой замаскированной чепухой гордился? Это не его характеризует.

Время, общее состояние подозрительности и тотального недоверия.

Другой пример: зачем этот герой защищал диссертацию?

Ведь карьеру он не делал.

Соломку подкладывал. А в смысле раскидывания соломки защитить диссертацию куда как меньшая уступка порядочности, чем вступление в партию. Многие, не умея первого, шли на второе.

К тому же семью кормить надо!

Так вот писал о защите, а вышло о временах, о нравах.

Алексей Капитонович

Пригласил нас Гастев и на вечер памяти своего отца Алексея Капитоновича Гастева. Замечательный был человек, многогранный, талантливый. Ученый, политик, поэт… И половины хватило бы для расстрела.

Грешным делом, я полагаю, что арестовали Юрия Алексеевича и его старшего брата, судили и держали в лагерях не за то, что они сами сделали, что бы они ни сделали, а за отца. Большевики, сами бывшие каторжане, по себе знали все про конспирацию, заговоры, как власти обмануть. А когда сами до власти дорвались, так круто и жестоко дело вели, чтобы тем, кого они победили, конспирировать не удалось.

Они смертельно и кроваво мстили за своих родных и близких. И по собственной логике не сомневались, что, когда их власть кончится, им самим и детям их при случае так же люто отомстят. Боясь этой ответной мести, вместе с врагами своими стремились искоренить весь их род, и детей, и близких. Изо всех сил людоедский маятник раскачивали.

Юрий Алексеевич скупо рассказывал нам о своем отце. Обо всей семье, какие все высокоумные и талантливые. Мне более всего нравилось, что А. К. Гастев вышел из партии добровольно незадолго до революции.

Собственноручно выбросил выигрышный билет.

Дома у них, в какой-то огромной комнате с высокими потолками, вся верхняя предпотолочная полка по периметру была заставлена папками инфолио. Бумаги и документы, оставшиеся после Алексея Капитоновича. Ю. А. все обещал, что соберется с силами и разберется с этими бумагами, содержащими в важной частности все идеи и всю документацию по организации Института труда. Гастев рассказал, что вызывал его для собеседования об идеях отца тогдашний премьер-министр Косыгин, который собирался внедрять в государственном масштабе НОТ — научную организацию труда.

Тогда-то я и ввернул свой вопрос о Молотове. И спросил, не возьмет ли Косыгин Гастева к себе в штат?

Из общего уважения к семье Гастевых я искал только что вышедшую книжку А. К. Гастева «Поэзия рабочего удара». Переплачивать я не мог, деньги у меня водились в копеечных измерениях, пришлось украсть. Был у меня знакомый большевик, Гурвич. Я взял у него книжку Гастева почитать с обещанием отдать и не отдал. Единственный раз в жизни. Книжку я прочитал. До конца. Но учить наизусть не стал.

Чествование Алексея Капитоновича проходило в большом зале. Огромный портрет А. К. Гастева на том месте, где обычно висел вечно живой. Зал не полон, но людей много. Странное дело: почти все знакомые. Со многими за руку.

И за столом президиума тоже почти все по именам знакомые. Я не знал, что все эти ветераны и корифеи все еще функционируют, живы. Председательствовал Сурков. Как теперь говорят, фигура знаковая или культовая. Фигура, короче.

У Н. Я. Мандельштам о нем очень интересно написано. Мандельштам, А. К. Гастев, Сурков, Ю. А. Гастев и — на конце цепочки, связующей имена и времена, — я.

Ю. А. сидит отдельно, боком к сцене. Сосредоточен. Одна рука на спинке кресла своего ряда, другая на спинках предыдущего, голова опущена, лица не видно, не подходите близко. Никто и не подходит. Даже жена с двумя девочками. Говорят, ему тоже слово дадут. От семьи. Как сыну.

Все выступающие, в основном старики, в очень светлых, теплых тонах говорят об Алексее Капитоновиче, каким он парнем был. Веселым, глубоким, находчивым, критичным, предприимчивым, последовательным, многоидейным, строгим к себе, нежным к друзьям. Узнаю отца по сыну.

Каждый припоминает и выделяет последнюю встречу, последний разговор, слово, жест. Сурков вызывает следующего и добавляет:

— Пр иготовиться Юрию Гастеву, сыну поэта.

Как по хлопку стартового пистолета Гастев вскочил и выбежал, выскочил из зала. К этому времени мы уже достаточно хорошо знали его и догадались, что он в буфет, глотнуть наркомовских сто грамм для отваги перед атакой. Вернулся. Его вызвали. Он вышел. Привалился на кафедре, приобнял ее, не в зал смотрит, в пол, вниз. И медленно, как бы разгоняясь, стал говорить:

— Тут все подряд выступающие говорили про последний день, когда они видели моего отца Алексея Капитоновича Гастева…

Но не было, не было последнего дня.

Последней была ночь!

Его забирали ночью.

Как воры, вломились толпой.

Время грабежей и преступлений…

Эмоциональный заряд был сильный, близкий к истерике, люди в президиуме почувствовали, что и они под подозрением…

Общее состояние беды, болезни.

В Томске

За пять месяцев до окончания аспирантуры я встал в очередь на защиту. Очередь была на несколько месяцев. Я не успел, а когда уехал в Томск на работу, она еще отодвинулась чуть ли не на год. Потом я защитился. Стал доцентом, получил первую в жизни квартиру. По тем временам просто-таки роскошную. Сорок квадратных метров. Трехкомнатную, с балконом и лоджией.

Однажды зимним вечером в квартиру позвонили. Это случалось. Соседи за водкой, друзья с водкой, студенты и аспиранты так, пообщаться.

Открываю — Гастев.

— Что, не узнаешь?

— Узнать-то узнаю, здравствуйте, Юрий Алексеевич! Но вы… Здесь? Заходите.

Пить будете? Водки налить? Откуда у вас мой адрес?

— Пить? Водку? Теплую? Из мыльницы? А чай есть? Смирновы адрес дали. Сейчас все расскажу.

Он снял пальто, шапку, познакомился с женой Люсей, с сыновьями, они уже о нем слышали, сел за стол и стал рассказывать. Вызвал его к себе на Лубянку генерал КГБ N (не помню фамилии) и объяснил, что КГБ — организация серьезная и очень занятая. На шутки времени и сил не хватает. Что Гастев им постоянным своим антисоветизмом и мельтешением во всех подозрительных местах, на всех сходках и явках надоел и исправить его нет никакой возможности. Короче, ультиматум: или добровольно на Запад, или под охраной в столыпинском вагоне, привычным маршрутом на Восток.

Месяц на размышление. Гастев схватился и поехал в Томск, к нам. «Скрываться?» — опешил я. Наступило-таки наконец и для меня время за керосином идти. От судьбы не отвертишься. Говорили мне блатные, что политическая статья — на всю жизнь. На свободе политические не умирают. «А жена как? А дети малые?» — «Да нет. Я всего на несколько дней. В этих краях мой отец в ссылке сидел, и я хочу обо всем этом написать. Но все говорят, что я дотошный, точный в деталях и аккуратный в мелочах. Оказалось, верно. Я должен своими глазами увидеть, как это все выглядит, то, что его окружало, что он видел. Своими ногами прошагать по дорожке, где он ходил, на тот завод, на самом заводе все осмотреть, в избе, где он жил… У меня кое-какие примерные адреса есть. Хорошо бы поднять архивы. Я разузнал, что он тут несколько статей полемических написал и издал. У меня название есть, против кого и приблизительные даты».

Я ему попытался объяснить, что, может, лучше эти пару дней в теплом архиве провести, постель, еда, интересные собеседники… А добираться туда — не знаю куда, транспорт не ходит, голуби на лету замерзают. Он уже все знал и не слушал. Утром поел и пожаловался, что у нас холодная вода недостаточно хорошо идет. Я было пошутил, что зато с горячей водой, слава Богу, проблем нет. Но он, как молодой народник привык по утрам холодной водой обливаться для взбодрения духа, а когда напор слабый, то и кайф не тот.

И умчался.

Через несколько дней только вернулся, опять уже к ночи. Все видел, все записал, со многими переговорил, сфотографировал, схемы нарисовал. Пора домой, до конца отпущенного месяца еще черт-те сколько предстоит сделать. Жаль, до архивов не добрался. Ну тут моя жена — золотой человек Люся, вызвалась.

Исключительной, рекордной надежности женщина, она, сразу после отъезда Юрия Алексеевича, за несколько дней, надо было торопиться, все отыскала.

С ксероксами тогда была беда, так она от руки все статьи и самого Гастева Алексея Капитоновича, и его оппонентов и супротивников переписала с сохранением «ятей» и переносов. Гастев ее за это отдельно зауважал и прислал исключительно теплую благодарность, приписав, что и ко мне стал лучше относиться.

Спасибо Люсе.

Проводы

Прошло несколько месяцев, мы полагали, что Гастев уже давно уехал в прекрасные страны. Настало время отпусков, и мы прилетели с женой и детьми на недельку в Москву, перед еще одним перелетом в Крым, где жили Люсины родители. И тут наш близкий друг, мехматянин из МГУ Толя Одуло[38] говорит:

— А знаешь, Гастев завтра уезжает? Он должен был вчера улететь, но так энергично прощался, что не приехал в аэропорт. Теперь грозятся его в наручниках туда доставить. Он и сейчас на отходной гулянке.

Нет, конечно, ничего такого я не знал.

— Хочешь, я позвоню, узнаю или адрес, где они собрались, или хотя бы телефон?

— Давай.

Через минуту у меня был телефон явки, и я тут же позвонил. Подошел неизвестный.

— Гастева можно? Юрия Алексеевича.

— Едва ли. А кто спрашивает?

— Скажите ему, передайте ему, что Родосы. Двое. Валерий и Люся.

— Вы можете подождать у телефона?

— Мы ждем здесь.

Через некоторое время трубку взял сам Гастев. Подошел.

А, судя по голосу, по выговору, скорее подвели. Подтащили.

— Рррребята, дорогие… Валера, Люся, я вас люблю, хватайте такси и приезжайте немедленно. О как хорошо, что вы здесь, а то бы не попрощались. Диктую адрес…

Кто там… Кто-нибудь… Какой здесь адрес?

Это было где-то за окружной дорогой, когда мы приехали, было уже часов десять. Мы позвонили, дверь открылась, и незнакомые люди спросили:

— Вы Валера и Люся? Ну, слава Богу, еле дождались.

Милые друзья Гастева волоком подтащили его к нам. Он нас самостоятельно обнял, поцеловал, сказал несколько слов любви и признательности, и его тут же отволокли и уложили в кресло. Где он и отключился.

Нам объяснили, что ему и раньше предлагали прилечь, но он сказал, что нас дождется и тогда.

Все кровати, диваны были битком полны людьми. На стульях сидели по двое. Мне кажется, что кое-какая мебель, непригодная для такого случая — шкафы, рояли, серванты — были вообще вынесены. Народу было как в трамвае. Вино, если кто приносил, сливали в общее эмалированное ведро и зачерпывали кружкой. Водкой и коньяком были заставлены все возможные возвышенные места и подоконники. Зато как раз знакомых было немного. Я кому-то на это пожаловался, мне сочувственно ответили, что проводы длятся уже несколько дней и я, видимо, попал в чужой день.

Был все тот же В. К. Финн. Никогда мы с ним так душевно не говорили. Он очень переживал. Видимо, прикладывал отъезд и к себе.

А мы к тому времени даже и не собирались.

Потолкались мы, наверное, до полуночи, я набрался, хотел Гастева догнать, но не сумел, расспросили, как домой добираться, на такси больше денег не было, захотели еще раз самого Юрия Алексеевича увидеть, обнять в последний уже в жизни раз. Нам его показали.

Обниматься и отвечать-узнавать он уже не мог. И мы уехали.

Через несколько месяцев пришла нам в Томск бандероль. С иноземными марками. А у нас за бугром никого тогда не было. Может, Гастев? Так он, небось, и адрес утратил. Нет, верно от Гастева. Книги.

Я не только бандерольку сверху всю осмотрел, обнюхал, не поленился лупу достать и все швы изучил на предмет конспирации. И Люся, и дети. Вывод: никто не вскрывал. Как так? Мы осторожненько, хирургическим способом ювелирно вскрыли. Под бумагой другая, пластик с пупырышками, для амортизации, сняли и эту, под ней еще одна… Проклятые капиталисты, бумаги не жалеют. А тут селедку ржавую в газету заворачивают. И то у них нет, надо с собой приносить.

И вот наконец книжки. А на верхней — изумительного качества бланк, что, мол, бандероль вскрыта и одна единица вложения изъята как запрещенная.

Так что одна загадка — какие из нас конспираторы? — счастливо разрешилась, но возникла иная.

Что украли? На самом деле необходимо другое слово, потому что если «украли», то еще можно найти, вернуть, а тут именно… другое слово бы подошло. Оставили они нам три расчудесные книжки: «Лолиту» Набокова, томик стихов Мандельштама (у меня был дома четырехтомник, Люсей же на нашей машинке набранный. Иные такую литературу читать не могли и литературой не признавали. А тут, заморское качество…) и один из романов Солженицына. Это, значит, у них легально.

Что же за пределом?

Очень обрадовались и по обратному адресу отправили благодарность самую теплую, аж горячую.

Встречи здесь

А потом и мы сами уехали. И тут тот же человек, кто нас в Москве книжками из-за рубежа снабжал, а теперь, после девяти лет отказа, года два здесь маялся, Толя Одуло, говорит:

— А вы знаете, Гастев в Бостоне живет, я видел его на одном из собраний. И друг его, Есенин-Вольпин, где-то рядом с ним. Хотите, адрес узнаю?

Мы удивились. Мы-то думали, что Гастев все еще в Европе, откуда он нам книжки прислал. Когда и почему он в Америку перебрался, мы раньше не слышали. Тем более что в Бостоне. Сосед.

Мы, конечно, хотели и адрес и телефон. И когда узнали, тут же и позвонили:

— Валера! Я уже догадался, что вы здесь. У меня как раз газета в руках «Новое русское слово,» и в нем твой рассказ. «Стучит стукач» называется.

— Нет у меня такого рассказа, — упираюсь я.

Я им в «НРСлово», правда, несколько месяцев назад действительно рассказ посылал, очень кушать хотелось, но он назывался «Стучат стукачи». Во множественном числе.

— Действительно забавно. Грачи прилетели — это весна. Грач прилетел — совсем друтое дело. Частное явление. Ловко они тебя обкорнали.

Между прочим, как и многие другие люди, я очень люблю странные совпадения. Через пару лет я узнал, что не слишком близкий мой университетский товарищ прилетел по делам в Нью-Йорк и ему в гостиницу можно позвонить по такому-то телефону, а то ему позвонить — денег нет.

Я позвонил, а он мне сразу:

— Валер, я как раз только вчера прилетел, только первую русскоязычную газету купил, «Новое русское слово», а в нем твой рассказ. «Оркестр» называется.

Так что о предстоящих крохотных гонорарах я узнавал то из Бостона, то из Нью-Йорка от еще прежних своих друзей.

Я им звоню, а они держат газету с моим рассказом. Удивляющее совпадение.

Поговорили мы с Гастевым по телефону и договорились приехать к нему в гости. В Бостон.

Приехали мы к Гастеву. Улица широкая, бульвар, другим концом упирается в центр города. Дом снаружи выглядит хорошо, почти парадно. Внутри коридорная система.

У Ю. А. прямо за входной дверью справа кухня, мимо нее проход в комнату. И из самой кухни в эту же комнату окно для передачи еды, в самой кухне есть — места нет.

Комната длинная, одна, внешняя стена с окном прямая, а другая несколько вогнута, отчего комната в глубине расширяется и раздваивается. Слева удобства, справа крохотная спальня.

Пространство главной комнаты, включая стол, подоконники, густо, во много слоев завалено бумагами. На глубину в полметра. Не скажешь, что грязно… Не грязно. Пола не видно. Мы сначала на цыпочках ходили по комнатам, не привыкли топтать бумагу, важнейший элемент культуры.

После того как поздоровались, пообнимались, стали искать место, куда бы сесть, у нас с собой было, мы привезли, позаботились. Гастев из своего холодильника тоже какую-то снедь достал, стал на плите из общих продуктов дружеский обед готовить, увлекся, загорелся, лучился так свойственным ему обаянием. Он в это время крепкого не пил, временно завязал и сам сбегал пешком куда-то, купил себе бутылочку пива. Стали стол разгребать. На нем килограмм восемь бумаги было, тоже куда-то деть надо. Если на пол, то куда потом? Ведь мы там, на полу, спать договорились. Когда мы стол расчистили, там внизу оказалось несколько вилок, стаканов и тарелок и еще что-то, чему Гастев особенно обрадовался, уже неделю искал, найти не мог.

Пока он еду готовил, мы у него спрашиваем:

— А какая четвертая книга-то была? Ту, что изъяли? Я предполагаю, что ваша, та, что вы собирались об отце написать, об Алексее Капитоновиче. И тут, видимо, успели издать.

— Не написал я эту книгу, даже и не начал еще, — насупился Гастев. — А что за книга была, невозможно восстановить. Я тогда накупил штук сто или больше книг, для лучших друзей, кому в благодарность, а кому на добрую память, разложил на бандероли по три-четыре книги в каждой, адресами снабдил, но отправляли друзья.

Так и осталась загадка.

А когда уж за стол сели, Юрий Алексеевич набросился на нас:

— Зачем вы уехали? Кому вы здесь нужны?

В Вене в какой-то официальной инстанции в очередной раз документы у нас принимала полячка с неплохим русским языком. Узнав, что мы преподаватели университета, сказала:

— Голодом умрете.

Спасибо. Утешила.

Мы ему:

— Да Юрий Алексеевич, о чем вы? Не мы же первые. Уже чуть ли не два миллиона людей оттуда куда глаза глядят уехали. Вы поздно спохватились удерживать. И потом… Ну хорошо, вас лично насильно выперли… В том смысле, что, по-вашему, не хорошо это, а как раз плохо. Но вот же ваша жена с детишками добровольно уехали. Друг ваш, Есенин-Вольпин, сам уехал и в интервью сказал об этом: «В связи с представившейся возможностью».

Иначе говоря, вырвался и рад, обратно не тянет.

Что же вы нас порицаете?

И как вы вообще это себе представляете?

Ну застыдили вы нас, мы одумались и что, обратно поедем?

У вас деньги на билеты займем?

Нам больше не у кого. А как с возвращением гражданства?

Ведь мы паспорта по устному требованию сдали и еще деньги за это заплатили. Теперь заявление писать, что потеряли?

Да лучше бы вы, Ю. А., сказали просто: не трусьте, ребята, как-нибудь устроитесь.

Однако он наших аргументов за людей не считал, продолжал укорять, взывать к чувству патриотизма. Сильно изменился.

Не оправдываюсь, но для полноты картины добавляю, что и сам я был на взводе. Трудно далось само решение уехать. Да и поздновато, мне было под самые пятьдесят. Потеряли мы многое. Все. Язык — подлинную родину мою, друзей, вообще всякое дружественное общение, подмогу, специальность, нужность, сочувствие, работу…

Иваси поют: «Лучше быть нужным, чем свободным, это я знаю по себе».

Вот и мы по себе узнали.

Мы трудно пересекали границу. Вчетвером, с двумя невзрослыми сыновьями. Без денег. Нас никто не ждал, у нас не было гаранта. Ни путной специальности — преподаватели, ни аборигенского языка, и возраст на исходе. Сидим на велфере, и он кончался. Мы в предистеричном состоянии. Кому приходилось — оценит. Никого не знаем, а тот, кого знаем и любим, попрекает тем, что оттуда уехали, сюда приехали.

Изменился Гастев.

Ругал тетку, которой платят за то, что она убирает в этом доме. У нее ключи. Она пришла, его не было, она открыла своим ключом и чуть не убрала. Он успел прийти и чуть ее не убил.

Обхохочешься.

Зачем-то ему понадобилось позвонить своему другу, Алику, известному человеку. Ответов с той стороны мы не слышали, но разговор велся в какой-то странной, истеричной манере. Ю. А. разговаривал с другом как капризная институтка:

— Почему ты до сих пор этого не сделал? Я же тебе говорил… Я же тебе объяснял…

Сколько же раз еще можно… Почему ты никогда…

Было неловко слушать. Это не было похоже на разговор старых друзей, скорее на представление, разыгрываемое специально для нас. Зачем?

Мы и так любили нашего Гастева.

Узнав, что никто из нас еще не водит машину, он обрадовался.

— Вот и я не вожу, и Алик. И самое удивительное — Буковский не водит. Володя вполне здоровый человек, а прав нет и не собирается.

У нас давно у всех права. Вообще, не водить в Америке, это как бы публично признаться в своем физическом несовершенстве. Зачем он это так выпячивал? Какой-то он был не такой.

Сказал, что друзья выбили для него грант для продолжения научной работы. 15 тысяч долларов в год. «О-го-го-го!» — непроизвольно и почти завистливо сказал я.

— Вы действительно считаете, что это хорошо? — никогда раньше Юрий Алексеевич не смотрел на меня столь подозрительно, так пристально выискивая в моих словах насмешку.

Теперь-то у меня совсем другое отношение к цифрам долларов. Но тогда…

У нас на всех на четверых едва набиралось около 10 тысяч в год. А тут — 15 тыщщщ? На одного.

Да, замечательно!

Гастев показывал нам альбом, склеенный и подаренный друзьями на юбилей. Там на каждой странице всемирно великий математик с датами и цитатами, а на последней странице фотография самого Юрия Алексеевича.

Очень приятно.

— У меня спрашивают: как там Саша (Сан Саныч. Зиновьев)? «Стареет», — отвечаю. Раньше мог по пятнадцать минут говорить о чем-нибудь постороннем, не о себе, а теперь выдерживает только пять.

Я ему говорю:

— Ав одном из романов Сан Саныча один из главных персонажей — это ведь вы, Юрий Алексеевич? Похож.

— Мне уже несколько человек это говорили. Я читал. Не знаю. Не уверен. Не думаю. У Саши много своих друзей, которые отсидели за политику. Но зато я точно знаю место у Саши, где точно обо мне, мое…

Вот как это было. Уже его изо всех сил выпихивали, он был на взводе, не говорил, а отругивался, хаял и клял всех подряд, даже грозился, и тут я ему говорю:

— А знаешь, Саша, я знаю способ тебя удержать.

Он с ходу:

— Да только силой — арестовать, расстрелять. Да никогда!

А я ему и говорю:

— А вот вызовут тебя, — и пальцем на самый верх в небо тычу, — и предложат сразу членкора и директором академического института Логики и методологии науки…

Тут он резко остановился, повернулся ко мне всем телом, помолчал и говорит:

— Но, Юра, я надеюсь, ты человек порядочный и никому этой идеи не продашь?

В очередном тупике нервного разговора без темы я сказал слово «лайсенс». Гастев тут же поправил меня: «права». А когда я ляпнул «экспириенс», он отчитал меня, чтобы я не смел говорить это уродливое слово, когда есть прекрасное русское слово «опыт». И это при моей жене и детях. Я озлился. Напомнил Гастеву про блюстителя исконности русской речи Александра Васильевича Шишкова с его «хорошилищем», «ристалищем», «гульбищем».

Теперь, конечно, разговор так завертелся, что я через каждые десять слов вворачивал то «экспириенс», то «паркинг», то «лайсенс», то «менеджер», то «маркетинг». Оба мы изменились.

Он спросил меня, чем я в научном смысле последнее время занимался. Я чуть ли не с гордостью сказал: полемикой. Гастев посмотрел на меня снисходительно. Едва ли не презрительно, и резюмировал:

— Есть темы поважнее, поактуальнее, чем полемика твоя.

— Ну да! — тут же взорвало меня. — Обоснование математики, например. Об этой теме даже профессиональные математики ничего не знают и не интересуются, это им только заниматься мешает, подшибает уверенность. А нормальным людям, в том числе и интеллигентам, это вовсе ни к чему.

Да и вообще! Почему я, почему все, почему каждый должен заниматься чем-то полезным? Я рад, что получал свою доцентскую зарплат)', не принося этой стране никакой пользы. А тем, что стремился повысить культуру мышления студентов и сделать людей порядочными, наносил ей — стране нагрянувшего хама — осознанный вред. И не отрекаюсь.

Ум у Гастева остался тот же, но меньше стала заметна человеческая мудрость, понятливость, терпимость. Мысли наполнились ядом, превратились в жала, темы в темочки, обсуждения в осуждения. Какое-то нервное раскачивание маятника, весь суммарно разговор, в отличие от тех, которые мы вели в студенческие времена, оставлял тяжелое впечатление.

Раньше Гастев дарил окружающим свою энергию, а тут как бы собирал долги.

Гастев постелил нам всем какое-то одеяло на пол. Бумажные сугробы, заносы и торосы нависали над нашим тряпичным островком. Мы легли, а сам он разделся до трусов, стал в кухне за перегородкой и принялся разговаривать. Я ему несколько раз напоминал, что мои дети уже спят и Люся мучается, шел бы он спать, завтра поговорим, никто из нас пока не работает, спешить некуда, но он все говорил, соскучился, видимо. Изменился он сильно. Раньше он был профессором, по определению, по положению. И дружественным. А тут учитель, тутор. Ментор! Учит, тычет, поучает. В пору, видимо, вошел. В эмиграцию насильно отправили, тут он себя и почувствовал настоящим патриотом. Подлинным русским.

Известно, что русские писатели, да и вообще интеллигенты, хлебом не корми, дай только попасти народы. Начиная от Толстого и Достоевского.

Потом мы еще несколько раз перезванивались, но тоже с напряжением, он по-прежнему поучал:

— Да кто вам сказал, Валерий… Да откуда вы это, Валерий, взяли…

Я огрызался. Постепенно все смолкло.

Еще через пару лет мне сказали, что Гастев умер.

— Как? — ахнул я. — Не может быть…

— Давно уже. Я пришлю тебе некролог из «НРСлова».

Прислали. Это все.

Теперь я только перезваниваюсь раз в месяц с женой Юрия Алексеевича — Галиной Анатольевной.

Последние страницы рассказа о Гастеве получились желчные, мы уже утратили общий язык и отдалились за взаимной ненадобностью. Но разве в этом дело?

У него же на радость всем такая светлая голова была… Куча талантов.

Нет! Не то говорю. Просто. Не знаю как, но просто.

Есть люди, которым дано… Отведено! Врете, что все одинаковые. И талант вовсе не подобен флюсу. Скорее солнцу: во все стороны, всем светит. Всех греет.

Вот возьмем Гастева. Уже, к сожалению, не возьмем. Поздно.

А был он, пока был живым и щедрым, обаятельным, энергичным и многоидейным. Рад, что долгое время общался с ним, ума и света набирался, вообще был с ним знаком.

Сердечное спасибо ему за все.

Загрузка...