Редкое для петербургской хмари солнце било в окна, заставляя столовое серебро вспыхивать холодными искрами на скатерти. Анисья, упиваясь должностью экономки, наполнила дом ароматом кофе и сдобы. Развернув утреннюю газету, я позволил мыслям лениво дрейфовать в сторону мастерской. Там обретали плоть мои задумки. Жизнь, казалось, наконец вошла в верный ритм.
Гармонию нарушало лишь пустующее кресло во главе стола. Мой новоиспеченный начальник гарнизона, исчез.
Загулял. Проверяет бдительность патрулей в ближайшем кабаке.
Дверь распахнулась без стука. Варвара Павловна, растерявшая всю свою обычную собранность, встала на пороге. Бледные губы сжаты в нитку, пальцы нервно терзают клочок бумаги.
— Григорий Пантелеич, — в тихом голосе звенела тревога. — Беда.
Уютное утро рассыпалось в прах. Газета шлепнулась на стол.
— Что случилось?
— Дуэль.
Она вкратце сообщила последние слухи. Черная речка. Дуэль. Граф Толстой и поручик Лунин.
— Лунин? — я нахмурился, перебирая в памяти все известные данные о светских скандалистах. — Михаил? Бретер из кавалергардов?
— Он самый. Пишут, сцепились внезапно, яростно. Причины никто не понял. Стрелялись сразу, без секундантов, чуть ли не через платок.
В памяти всплыл вчерашний визит к Митрополиту, где тот хвалил Толстого за то, что Федор взялся за ум. Накаркал. Толстого хватило ровно на сутки.
— Итог?
— Оба ранены. Крови много, говорят.
Стул с противным скрежетом отъехал назад. Раздражение осело где-то в желудке.
— Живой?
— Говорят увезли. Куда — неизвестно. Скорее всего, на квартиру.
— Иван! — рявкнул я в коридор. — Запрягай!
Спустя десять минут колеса кареты уже грохотали по деревянному настилу Литейного моста. Ваня, безошибочно считав мое настроение, не жалел кнута. Внизу, под пролетами, тяжело ворочалась холодная Нева.
Глядя на воду, я прикидывал варианты. Толстому двадцать семь. Молодость, горячая кровь, пуля для него — досадное приключение. Выживет. Наверное.
Карета свернула на Моховую. Взбежав на крыльцо доходного дома, я с силой ударил набалдашником трости с саламандрой в дубовую дверь.
— Открывайте!
Тишина.
Из подворотни, опираясь на метлу, выплыл дворник.
— Нету их, барин. Уехали-с.
— Куда уехали? Он же ранен!
— Ранен, верно, — степенно кивнул мужик. — Привезли на извозчике под утро, мундир в кровище, рука на перевязи. Я уж намылился за лекарем бежать. А он, ирод, выскочил сам, шатаясь. Прогрохотал в квартире полчаса, переоделся — и снова на выход.
— И куда он направил стопы в таком виде?
— Крикнул кучеру: «В Дюме!». И был таков.
Я задумался. Ресторан «Дюме» на Малой Морской. Центр вселенной для тех, кто прожигает жизнь. Вместо постельного режима и бульона, истекающий кровью идиот едет в модное заведение Петербурга.
— Ну, Федор Иванович… — процедил я, стискивая трость. — Ну, гусар…
— Ругался он страшно, — с уважением добавил дворник. — На чем свет стоит костерил некоего Лунина. И хохотал. Стало быть, жить будет.
Бросив дворнику денег за сведения, я вернулся к экипажу.
— В «Дюме», Ваня. Гони!
Иван снова хлестнул коней, и меня вжало в спинку сиденья.
Злость, кипевшая внутри, вдруг начала остывать. Получить пулю, замотать дыру грязной тряпкой и отправиться пить шампанское, доказывая всему миру свое бессмертие — в этом была вся суть эпохи. Великолепное, самоубийственное безумие.
И плевать все хотели на сепсис, гангрену и заражение крови. Здесь, в мире, где антибиотики еще не изобрели, любая царапина могла стать приговором. Граф же, похоже, решил дезинфицироваться изнутри.
Экипаж вылетел на Невский и свернул на Малую Морскую. У входа в ресторан толпились лакеи, дымили трубками кучера дорогих экипажей. Из распахнутых окон на улицу выплескивался звон посуды и гул пьяных голосов. И это в раннее утро.
Выбравшись из кареты, я одернул сюртук. Трость привычно в руке. Сейчас я войду туда и выволоку этого героя за уши.
Тяжелая дубовая створка неохотно поддалась, выпуская наружу плотную, почти осязаемую волну жара. Пахло настоящим кабаком для благородных: жареным мясом, дорогими сигарами, пролитым вином и потом. Шум в огромном зале стоял такой, что закладывало уши: звон хрусталя мешался со взрывами хохота, пьяными выкриками и звяканьем шпор. Здесь, под низкими сводами, обедал и ужинал весь цвет и вся накипь Петербурга — от проматывающих наследство гвардейцев до купцов-миллионщиков, с размахом обмывающих сделки. Шум этот был в разгаре, видать, всю ночь и утро кутят.
Остановившись на пороге, я сканировал этот хаос. Важный француз-метрдотель в накрахмаленной манишке уже летел на перехват, лавируя между столиками с явным намерением преградить путь, однако я прошел мимо, не дав ему и рта раскрыть. Взгляд, натасканный на поиск микроскопических дефектов в алмазах, сразу выхватил цель.
В глубине зала, у самого окна расположились двое. Стол напоминал поле битвы после кавалерийской атаки — батарея пустых бутылок, руины из объедков и скомканных салфеток.
Граф Федор Толстой. Левая рука покоится на импровизированной перевязи из черного шелкового шарфа, завязанного грубым узлом. Парадный мундир расстегнут до пояса, открывая окровавленную сорочку, лицо бледное, как полотно, в бисеринах пота. Зато глаза горят тем самым бешеным, дьявольским огнем, который появлялся у него перед дракой или прыжком в ледяную воду. Он был жив и упивался этим фактом.
Напротив восседал, как я потом узнал, Михаил Лунин. Поручик кавалергардов, с которым Толстой всего несколько часов назад стрелялся насмерть. Щека Лунина была перевязана пропитавшимися кровью полосками ткани, что ничуть не мешало ему запрокидывать голову в хохоте, демонстрируя все зубы, и чокаться с Толстым, щедро расплескивая вино.
Выглядели они как родные братья, встретившиеся после десятилетней разлуки, а не как смертельные враги, пытавшиеся проделать друг в друге лишние отверстия.
Пока я шел к столу, гнев, душивший меня всю дорогу, остыл, сменившись холодным, звенящим бешенством.
— Федор Иванович, — тихо произнес я, наклонившись к самому уху графа, чтобы перекрыть шум зала. — Вы, часом, не бессмертный?
Толстой поднял на меня мутный, расфокусированный и абсолютно счастливый взгляд.
— О-о-о! — протянул он, расплываясь в улыбке, от которой дернулся ус. — А вот и наш мастер! Саламандра собственной персоной! Миша, гляди, кто пришел! Тот самый человек, который делает камни живыми, а воду — твердой!
Лунин вскочил, звякнув шпорами так, что обернулись соседи. Его качнуло, рука судорожно схватилась за край стола, но равновесие он удержал с грацией пьяного канатоходца.
— Честь имею! — гаркнул поручик, щелкнув каблуками. — Лунин. Слышал о вас, слышал! Ваша «Лира» — это поэзия в металле! Весь полк обсуждает, как вы утерли нос этому снобу Вяземскому!
— Садись, Григорий! — здоровая ладонь Толстого опустилась на столешницу, заставив подпрыгнуть тарелки. — Что ты стоишь, как на панихиде по любимой тетушке? Мы живы! Понимаешь? Живы! Выпей с нами!
Схватив бутылку, он плеснул вина в чистый бокал, не заботясь о том, что добрая половина превратилась в багровое пятно на скатерти.
— Выпей за то, что рука у меня дрогнула! — захохотал граф, тыча пальцем в собеседника. — Не дрогни она — лежал бы Миша сейчас на столе, холодный, как осетрина!
— Врешь, медведь! — весело отозвался Лунин, разваливаясь на стуле. — Это я тебя пожалел! Целил в эполет, чтоб спесь сбить, а ты, дурень, дернулся!
Они расхохотались — громко, до слез и хрипа. Глядя на них, я понял, что волноваться, а тем более ругаться бесполезно. Читать морали — глупо. Они пьяны. Прошли по самой кромке бездны, заглянули в нее и устояли. Адреналин схватки, смешавшись с вином, создал в их крови гремучую смесь.
Свободный стул принял меня как раз вовремя — ноги предательски ослабли. Напряжение, которое я старательно игнорировал, сжимая зубы, обрушилось на меня. Всё слилось в единый ком усталости. Почти три года я здесь. Быть умным, хитрым и вечно осторожным оказалось чертовски утомительно.
Я взял бокал. Темное, почти черное вино.
— За то, что вы оба — идиоты, — сказал я и выпил залпом, не чувствуя вкуса.
— Истинно так! — подтвердил Лунин, салютуя. — Идиоты, но храбрые! Человек! Еще шампанского! И устриц! Дюжину! Нет, две!
Началась настоящая, бессмысленная и беспощадная попойка. Мы пили, ели, говорили, перебивая друг друга. О чем? Да обо всем.
О женщинах: Лунин, размахивая вилкой с насаженной устрицей, живописал ухаживания за французской актрисой, которой подарил живого медведя на цепи. Медведь сожрал любимую болонку актрисы, а мы хохотали так, что сводило живот.
О политике: костерили Наполеона, называя корсиканским выскочкой, до хрипоты спорили, кто лучше — осторожный Кутузов или горячий Багратион. Толстой, макая палец в вино, чертил на скатерти планы сражений.
— Знаешь, мастер, — говорил Лунин, пытаясь ухватить ускользающую мысль. — Дуэль — это ведь как танец. Шаг, выстрел, поклон. Главное — не наступить партнеру на ногу раньше времени. Искусство!
— А мы наступили, — ржал Толстой, вытирая губы салфеткой. — На обе сразу! И еще на голову!
Я пил наравне с ними. Человек из двадцать первого века, привыкший к контролю, отпустил вожжи. Забыв, что я ювелир и попаданец, я превратился в простого человека, который сидит с товарищами, пьет и радуется тому, что все живы.
Следом начали мериться ранами. Лунин, оттянум полоску ткани, доказывал, что шрам на щеке украшает мужчину больше, чем дырка в плече — его видно всем дамам.
— Поцелуй меня в щеку, Федя! — орал он, подставляя окровавленное лицо. — Проверь, не колется ли!
— Иди в болото! — отбивался Толстой, пытаясь попасть пробкой в графин. — Я тебе не девица!
К вечеру зал опустел. Приличная публика разъехалась, остались только мы, компания гусар за соседним столом да пара купцов, уронивших головы в салаты.
Мир вокруг поплыл. Лица друзей теряли четкость, голоса звучали глуше, словно из-под толщи воды, но на душе было легко. Я стал частью этого безумного, яркого и опасного времени.
Свечи в «Дюме», оплывая воском, превращали льняные скатерти в поле битвы, усеянное бесформенными лужами.
Голова тяжелым грузом легла на скрещенные руки. Мир вокруг, потеряв устойчивость, запустил тягучую карусель, вращающуюся с неотвратимостью мельничного жернова. Голоса Толстого и Лунина пробивались сквозь вату.
— Говорю тебе, Миша, — гремел Толстой, размахивая здоровой рукой и чудом не опрокидывая бутылку. — Артиллерия важна! Будь у нас под Аустерлицем пушки, как при Суворове, мы бы этого корсиканца… в бараний рог!
— Пушки — для математиков, — лениво парировал Лунин, пытаясь прикурить сигару от оплывшей свечи и раз за разом промахиваясь. — Сабля! Вот аргумент! Холодная сталь, горячая кровь и ветер в лицо! Вот где жизнь!
Тактика кавалерийских атак, превосходство французского коньяка над армянским, парадокс любви женщин к гусарам при браках со штатскими — их пьяная философия казалась сейчас вершиной мудрости.
Сознание, капитулируя перед парами алкоголя, медленно гасло. Впервые эти годы контроль был потерян, и тело мстило за эту слабость свинцовой тяжестью конечностей и тонким, назойливым звоном в ушах. Я перебрал. Фатально перебрал.
Попытка встать закончилась грохотом — стул, царапая паркет, отлетел назад.
— Куда⁈ — взревел Толстой. Его хватка на моем рукаве оставалась железной, несмотря на ранение. — Сидеть! Мы еще цыган не звали! Медведя не поили!
— Не могу, — чужой, непослушный язык с трудом ворочался во рту, коверкая слова. — Домой. Дела. Свет…
— Какой к дьяволу свет? — изумился Лунин, фокусируя на мне мутный взгляд. — Ночь на дворе! Темно, как у… кхм. Спи, мастер!
Рывком освободив рукав, я шагнул в пустоту — пол предательски ушел из-под ног.
— Ваня! — зов ушел в пространство, последняя надежда на ангела-хранителя в армяке.
Дверь распахнулась, явив Ивана. Видимо стоял на стреме. Окинув мизансцену взглядом опытного санитара, он всё понял без слов и, подхватив меня под локоть, не дал встретиться с паркетом. Рука его была твердой.
— Домой, — кивнул я, цепляясь за него как за якорь. — Спаси меня, Ваня. Увези от этих… героев.
Толстой, попытавшись встать, пошатнулся, скривился от боли в плече и сел обратно в кресло.
— Слабак! — понеслось мне вслед, но злости в голосе не было. — Ремесленник! Гусары не сдаются!
— Оставь его, Федя, — примирительно буркнул Лунин, обновляя бокал. — Пусть едет. Ему там камни пилить. А нам… нам еще цыган слушать.
Улица встретила ударом холодного воздуха, который, вопреки ожиданиям, не отрезвил, а окончательно сбил с ног. Земля ушла из-под сапог, небо качнулось, и я повис на руке Ивана тряпичной куклой.
Внутри кареты, упав на мягкое сиденье, я оказался отрезанным от мира захлопнувшейся дверцей. Все кружилось.
Я только видел вопросительную физиономию Вани.
Там был вопрос: «Куда едем, Григорий Пантелеич?»
Попытка сосредоточиться провалилась. Куда?
В затуманенном мозгу вспыхивали обрывки: лес, забор, склады, холод лаборатории. Всё это казалось далеким, чужим, ледяным. И вдруг — другой образ. Тепло. Уют. Аромат ирисов и старых книг. Тихий голос, понимающий без слов. Элен. Единственная гавань в этом шторме. Желание оказаться рядом, просто уткнуться в ее плечо, перекрыло всё.
Мысли сбились в плотный, неразделимый клубок. Элен, тепло, дом, где ждут — в пьяном сознании эти координаты слились в одну точку.
— К Элен? — шепот сорвался с губ сам собой. — Не… Домой…
Нужно в поместье, к Элен в таком виде не хочу.
Ваня хмыкнул.
Стук колес по мостовой превратился в колыбельную. Тук-тук, тук-тук. Липкая, пьяная дрема утянула меня на дно. Снился бесконечный темный лес и огонек впереди. Там ждали. Там было безопасно.
Время исчезло. Десять минут или час — дорога стала бесконечным потоком тряски и поворотов.
— Приехали.
Дверца открылась, выпуская меня в реальность. Ноги отказали, но сильные руки снова подхватили тело.
— Осторожно, барин, ступенька…
Подъем вверх. Камень под ногами, перила. Конечно, это крыльцо моей усадьбы. Знакомый холод камня, родной скрип двери.
— Свои, — буркнул голос. — Барин устал. Принимайте.
— Проходите… Тише вы…
Коридор, где шаги тонули в коврах. «Странно, — вялая мысль с трудом пробилась сквозь туман. — Когда я успел постелить ковры? Вроде голый пол был… Варвара, наверное. Заботливая…»
Лестница. Вверх. Перила гладкие, теплые, полированные, совсем не похожие на мои дубовые. Но анализ ситуации был сейчас недоступной роскошью.
— Сюда… Осторожнее…
Темнота комнаты. Меня уложили на что-то мягкое, обволакивающее. Кто-то снял сапоги, расстегнул давящий ворот сюртука, развязал шейный платок.
— Спи, барин. Утро вечера мудренее.
Я провалился в высокие пуховые подушки.
Вместо привычной пыли, дерева и крахмала Анисьи ноздри щекотал сладкий, цветочный дух. Лаванда? Ирис?
Анисья расстаралась. Улыбка тронула губы уже на границе сна. Подушки надушила. Молодец баба. Уют наводит.
Дома. В крепости. В безопасности. Здесь никто не тронет — ни дуэлянты, ни Аракчеев, ни Боттом. Только мягкая постель и темнота, принявшая в свои объятия.
Завтра разберусь с заказами. Это мелькнула последняя искра сознания. — А сейчас — спать.
И чернота сомкнулась.
Сон был вязкий. Ни сновидений, ни мыслей, ни ощущений — только спасительное небытие, растворившее в себе дуэль, вино и тревоги безумного дня. Однако в эту блаженную темноту начало просачиваться нечто чужеродное. Настойчивое.
Плечо трясли — осторожно и требовательно, словно пытаясь вытащить с того света.
— Григорий… Очнись.
Отмахнуться от назойливого раздражителя удалось лишь гримасой — рука не слушалась. Голова гудела, словно внутри звонили в набат все колокола Петербурга, виски ломило, а во рту пересохло до скрипа. Распухший, шершавый язык едва ворочался. Ощущение было такое, будто тело пропустили через жернова мельницы, а напоследок еще и потоптались сверху армейскими сапогами.
— М-м-м… — стон вырвался сам собой. — Анисья, уйди… Воды… И зашторь окно…
— Какая Анисья? Григорий, открой глаза!
Голос принадлежал не Анисье. Слишком низкий, слишком мелодичный и пугающе тревожный. Да и пахло не хлебом и деревом усадьбы, а сложным, дорогим ароматом ирисов и сандала, пробивавшимся даже сквозь густое облако винного перегара.
Свинцовые веки поддались с третьей попытки. Полумрак, разбавляемый лишь дрожащим огоньком свечи в чьей-то руке, выхватил из темноты чужеродные детали, которые мозг отказывался принимать.
Ни грубых бревен усадьбы, ни строгих дубовых панелей кабинета. Взгляд скользил по шелковым обоям нежно-кремового цвета, изящному бюро с перламутровой инкрустацией и пушистому ковру, в котором утопали ножки атласного кресла. На прикроватном столике вместо привычного графина белела фарфоровая ваза.
Сомнений не оставалось: спальня чужая. Более того — это был женский будуар. Роскошный, интимный и пугающе незнакомый.
Где я? Похищение?
Попытка приподняться на локтях вызвала приступ морской болезни: комната качнулась, пол ушел из-под кровати. Я лежал поверх шелкового покрывала, полураздетый: рубашка расстегнута до середины груди, жилет сбит, шейный платок исчез, а босые ступни холодило шелком.
Надо мной склонилось лицо.
В неверном свете свечи оно казалось высеченным из мрамора. Темные, густые волосы тяжелой волной падали на плечи, обрамляя тонкие черты. Большие глаза смотрели с нескрываемой тревогой, смешанной с удивлением и… испугом?
Моргнув, я попытался отогнать галлюцинацию. Последствие пьяного бреда, не иначе. Белая горячка.
— Элен?