Глава 4


Луч скупого петербургского солнца, прорвав оборону бархатных штор, рассек верстак надвое, высветив в воздухе хаотичный танец пылинок. Кабинет пропитался ароматом остывшего кофе.

Моя трость покоилась у края стола, пока я буравил взглядом девственно чистый ватман. В мозгу проворачивался один и тот же образ — диадема для Великой княжны. Будущие «Тверские регалии».

Задача со звёздочкой, как выразились бы в моем веке. Требовалось сотворить парадокс. Вещь обязана выглядеть воздушной, эфемерной, словно морская пена, готовая исчезнуть от случайного вздоха, однако обладать прочностью рыцарского шлема. Наша «железная леди» девятнадцатого столетия просила изящное украшение. При этом, ей нужен щит, искусно замаскированный под кружево.

— Прошка! — позвал я мальчишку, не оборачиваясь.

Ученик, с усердием натирающий суконкой старый циркуль в углу, вздрогнул.

— Бросай. Иди сюда. Пришло время постигать науку. Ну, или ее ювелирную версию.

Мальчишка материализовался у стола мгновенно. К своим годам этот пострел держал штихель увереннее многих сверстников.

— Чего делать будем, Григорий Пантелеич? — с надеждой в голосе спросил он, заглядывая мне в лицо.

— Сегодня у нас урок анатомии металла.

Выудив из ящика моток тонкой серебряной проволоки, будто сырую глину, я откусил кусачками фрагмент длиной с ладонь и протянул Прошке.

— Согни.

Он ухватил проволоку и небрежно, двумя пальцами, скрутил ее. Металл сдался без боя.

— Слабая, — вынес вердикт ученик, возвращая мне искореженное серебро. — Как травинка. Ничего не удержит.

— Справедливо. А теперь наблюдай за магией ювелирной мысли.

Фитиль спиртовки, чиркнув, занялся бледным пламенем. Вооружившись пинцетом, я превратил длинную проволочную змею в горстку равных отрезков.

— Включай воображение, Прохор. Нам нужен мост через бурную реку. Бревен нет, чугуна не завезли, в арсенале только эти серебряные соломинки. Что делать?

Мальчишка, наморщив лоб так, что брови сошлись на переносице, неуверенно пожал плечами:

— Скрутить их разом?

— Наподобие жгута, неплохо. Но он будет эластичен, он предаст тебя при первой же нагрузке. Мы пойдем иным путем: заставим геометрию работать на нас.

Припой плавился, серебро схватывалось. Отрезок к отрезку, под строгим углом. Сначала треугольник. К нему еще один, выводя плоскость в объем. И еще. На столе, вырастая из пустоты и тонких линий, поднималась странная ажурная конструкция — тетраэдр. Самая жесткая и бескомпромиссная фигура во Вселенной.

Прошка следил за манипуляциями, высунув кончик языка от напряжения. Я строил пространственную ферму — скелет, который через восемьдесят лет прославит Гюстава Эйфеля в Париже. Применять принципы будущего для решения задач прошлого — в этом есть особая, извращенная прелесть.

Когда конструкция — ажурная «балка» длиной в ладонь — остыла, я водрузил ее на две деревянные чурки, импровизируя мост. Выглядело сооружение хрупким, почти невесомым, готовым рассыпаться от чиха.

— Твой выход, ученик. Ломай.

Прошка недоверчиво покосился на серебряное кружево.

— Григорий Пантелеич, так я ж ее мизинцем раздавлю. Жалко трудов-то.

— Дави. Жалость оставь для барышень. Это эксперимент.

Он осторожно ткнул пальцем в середину «моста». Серебро даже не дрогнуло. Нажим усилился — конструкция стояла насмерть, игнорируя давление.

— Дави всей ладонью! Навались, не жалей! — подначил я, наблюдая за его растерянностью.

Мальчишка, засопев, навалился на хрупкую с виду вещь всем весом своего тщедушного тела. Лицо пошло красными пятнами, костяшки побелели от натуги. Тем не менее ажурная ферма выдержала. Она распределяла нагрузку по невидимым силовым линиям, передавая давление от ребра к ребру, и оставалась непоколебимой, как скала.

— Не гнется! — выдохнул он, отступая и тряся ушибленной ладонью. — Как так-то? Это ж та самая проволока, мягкая!

— Это геометрия. Форма побеждает материю. Одна соломинка ломается, сотня соломинок, сложенных в правильный узор, держат крышу собора.

Взяв конструкцию, я повертел ее на свету. Она была прекрасна в своей лаконичной наготе.

— Такой станет диадема для Ее Высочества, — задумчиво произнес я, обращаясь скорее к саламандре на трости, чем к мальчику. — С виду — пена морская, хаос, случайные брызги. А внутри — вот такой жесткий каркас. «Стальной» хребет, скрытый от глаз.

Прошка потрогал серебряную ферму еще раз, теперь уже с уважением.

— Хитро… — протянул он. — Это как… как Катька, дочка Варвары Павловны.

Я поперхнулся остывшим кофе.

— Катька? Поясни.

— Ну да. С виду — тихоня, бантики, кукла фарфоровая, только на полку ставь. А попробуй у нее кубик отбери — так ущипнет, что синяк неделю сходит. И ведь не заплачет, только зыркнет исподлобья, как волчонок. Крепкая она.

Рассмеявшись, я одобрительно хмыкнул:

— Зришь в корень, Прохор. Твоя аналогия точна. Наша заказчица тоже… с виду нежнейший саксонский фарфор, а внутри — кремень, о который можно высечь искру. И диадема ей нужна под стать характеру.

Работа закипела с новой силой. Карандаш заскользил по бумаге, рождая эскиз. Никаких классических кокошников, к которым привык чопорный двор. Здесь будет гребень волны, застывший за мгновение до удара о скалу. Хаотичное переплетение линий, брызги бриллиантов, тяжелые капли аквамаринов. Но под этим художественным беспорядком я тщательно прорисовывал ту самую жесткую ферму, которую мы только что испытали на прочность.

— Григорий Пантелеич, — подал голос Прошка, заглядывая через плечо. — А почему именно волна?

— Потому что это Волга, друг мой. Река, на берегах которой ей предстоит жить. Волга течет, куда пожелает сама, и сносит все преграды на своем пути.

Я добавил штриховки, углубляя тени.

— Только чего-то не хватает. Характера. Цвета. Волга ведь дама капризная.

— То синяя, то серая, — подхватил мысль подмастерье. — А на закате, когда мы с мамкой на Неву ходили… река розовая была. Густая. И светилась изнутри, будто там фонарь зажгли.

Я посмотрел на него с нескрываемым удивлением. Надо же, а у пацана глаз художника.

— Розовая? И светилась?

— Ага. Солнце в воду падает, и она горит.

В голове родилась идея. Опалесценция. Эффект Тиндаля. Рассеивание света коллоидными частицами. Фокус физики, который красит небо в голубой, а закат — в багряный. Вот оно.

Ручка со стуком упала на стол.

— Прохор, ты гений, хоть и мелкий. Нам нужна живая вода.

Резко поднявшись, я направился к шкафу с реактивами. Моя «химическая кухня» выглядела скромно для двадцать первого века, но для наглядного урока местной публике ее хватало с лихвой.

— Тащи воду! — скомандовал я, уже перебирая склянки. — И стаканы. Чистые, чтоб аж скрипели под пальцем.

Мальчишка метнулся за графином, почуяв запах чего-то необычного и нового.

На столешнице воцарился стакан из тонкого богемского стекла, наполненный водой. Из недр ящика на свет появился пузырек с маслом лаванды.

— Смотри внимательно. Сейчас мы поймаем свет в ловушку.

Несколько капель масла растворились в спирте, и я вылил эту смесь в воду. Реакция последовала незамедлительно: прозрачная жидкость помутнела, став похожей на разбавленное молоко или клубящийся утренний туман.

— Испортили? — разочарованно протянул Прошка, скривив нос. — Муть какая-то, будто молоко скисло.

— Терпение, мой юный друг. Подай-ка лампу.

Рывком задернув шторы поплотнее, я погрузил кабинет в полумрак. Яркая масляная лампа заняла позицию позади стакана, пронзая мутную взвесь лучом света.

Эффект проявился мгновенно. Прошка ахнул, завороженный зрелищем: скучная муть в стакане вспыхнула, заиграла, окрашиваясь в небесно-голубой с одной стороны и в тревожный закатно-оранжевый — с другой, повторяя магию живой реки.

Жидкость внутри, будто впитала пламя лампы, и теперь пульсировала насыщенным жаром, напоминающим остывающий уголь в ювелирном горне.

— Смени ракурс, — скомандовал я, поворачивая стакан так, чтобы свет падал по касательной, минуя сквозной проход.

На фоне темного бархата скатерти пожар мгновенно угас. Теперь в стекле клубилась холодная, отстраненная небесная лазурь, подернутая ледяной дымкой. Контраст был явным.

— Как это, Григорий Пантелеич? — прошептал мальчишка, боясь моргнуть, чтобы чудо не исчезло. — Она ж только что рыжая была, как лиса! А теперь — лед!

— Опалесценция. Запомни это слово. Великая и беспощадная физика. В этой воде сейчас танцуют миллионы капелек масла, настолько крошечных, что глаз их не замечает. Зато свет — видит. Синий луч — он коротышка, суетливый, слабый. Врезаясь в препятствие, он разлетается во все стороны, создавая эту лазурную дымку. Красный же — тяжеловес. Длинный, мощный, он прет напролом, пробивая муть насквозь, не замечая преград.

Я сдвинул лампу, заставляя свет играть на гранях стакана. Вода отозвалась, переливаясь от морозной лазури до царственного пурпура при малейшем движении.

— Вот она, Волга, — произнес я, опираясь на трость и любуясь игрой цвета. — Днем, под высоким солнцем — холодная, синяя, спокойная, знающая себе цену. А на закате, когда светило бьет сквозь толщу воды по горизонту — огненная, полная скрытой страсти.

— Красиво… — выдохнул Прошка, зачарованно водя пальцем по воздуху рядом со стеклом. — Так мы масло туда зальем? В диадему?

— Масло? Нет. Оно помутнеет, высохнет. Нет, друг мой. Для «короны» Великой княжны нам требуется вечность, благородство, не подвластное времени.

Потянувшись к верхней полке, я извлек на свет маленький пузырек из толстого темного стекла. Внутри плескалась желтоватая жидкость — «царская водка», в чьем кислотном чреве я недавно растворил обрезки золотой проволоки.

— Мы возьмем золото, Прохор. Самое чистое. И разобьем его на частицы столь малые, что они станут меньше пылинки, меньше дыхания. Мы создадим коллоид. И это слово запомни тоже. Жидкое золото. Кассийский пурпур, если по-научному.

Карандаш вновь заскрипел по бумаге, вырисовывая сердце будущего украшения. Вместо привычного цельного кристалла на листе рождалась сложная конструкция — ампула. Полая сфера, выточенная из чистейшего, звенящего горного хрусталя. Стенки тонкие, прозрачные, требующие адского терпения. Внутрь, через маленькое игольное ушко, мы зальем наш золотой раствор.

— Представь картину, — говорил я, увлекаясь. — Екатерина Павловна входит в залу. День, высокие окна, солнце в зените. Свет падает сверху и сбоку. Диадема сияет надменным голубым светом, идеально попадая в тон ее глаз. Она — «Волга-матушка», спокойная, величавая властительница. Император смотрит и видит смирение сестры.

Штриховка ручкой легла на бумагу резкими, уверенными движениями.

— Однако наступает вечер. Зажигают сотни свечей, канделябры. Свет становится теплым, он идет отовсюду, пронизывая камни насквозь. И тут случается метаморфоза. Голубой лед тает, исчезает без следа. Камни вспыхивают изнутри глубоким, густым рубиновым цветом. Цветом абсолютной власти. Цветом страсти.

Я добавил агрессии в рисунок. Эскиз ожил, пульсируя даже на бумаге.

— И она будет знать: пока двор видит холодную воду, внутри нее бушует пожар. Это станет ее тайной. И нашей с тобой маленькой хитростью.

Прошка смотрел на эскиз как на список святых мощей. Его детское воображение видело эту магию воплощенной в металле.

— А не протечет? — голос ученика звучал практично, спуская с небес на землю. — Если она головой тряхнет? Она ж может небось.

— Исключено. Мы запечатаем вход так, что даже атом не проскочит. Это слово можешь не запоминать. Рано еще. Я запаяю его, превратив сосуд в монолит.

Чертежи удерживали нас в плену до самого обеда. Я объяснял Прошке принципы преломления, чертил векторы лучей, показывал узлы крепления этих хрупких ампул в нашей жесткой ферме — они должны парить в воздухе, ловя каждый фотон, но при этом держаться мертво. Мальчик слушал, кивал, задавал вопросы, от которых иной раз ставил бы в тупик профессора академии. Он учился деконструировать реальность, видеть мир как набор деталей, подлежащих пересборке.

К полудню эскиз обрел итоговый вид. На ватмане жила диадема, пугающе переменчивая. Вещь, которой не существовало аналогов ни в этом веке, ни, пожалуй, в следующем. Откинувшись на спинку стула, я позволил себе помассировать ноющую от напряжения спину. Осталось позднее сделать «веер».

— Ну что, коллега Прохор, — я подмигнул ученику, откладывая инструмент. — Поздравляю. Кажется, мы только что изобрели новый вид ювелирного искусства. Жидкие камни.

Прошка сиял, как начищенный самовар. Он ощущал себя соучастником великого таинства, посвященным в орден творцов.

— А можно… можно я сам попробую золото растворить? — робко, с замиранием сердца спросил он. — Ну, когда будем делать по-настоящему?

— Допущу, — пообещал я. — Но исключительно под моим надзором. Кислота — дама капризная, ошибок не прощает. А сейчас — марш мыть руки. Живот подвело так, что урчание слышно на улице, да и Варвара нас со свету сживет, если мы пропустим обед.

Я поднялся, разминая затекшие ноги и опираясь на трость. Я вдруг вспомнил обещание. Награда за его триумф с починкой «Лиры».

— Кстати, — бросил я весело, уже направляясь к двери. — Иван, поди, извелся в ожидании. Ты ведь грезил прокатиться на козлах? Самое время. Погода — чудо.

Улыбка на лице Прошки вдруг погасла. Он опустил голову, пряча взгляд. Плечи его поникли, словно на них опустилась невидимая плита.

Что-то было не так, категорически не так.

Эйфория от удачного эксперимента схлынула. Радость от гениальной догадки с коллоидным золотом растворилась в воздухе. Остался только ссутулившийся над мальчишка.

Подойдя ближе, я навис над учеником.

— Прохор. Докладывай. Передумал? Испугался норовистых коней?

Короткий отрицательный кивок, взгляд уперт в столешницу.

— Не хочу я, — буркнул он, словно через силу. — Ни лошадей, ни пряников. Ничего не надо.

— Это еще с какой стати? Ты готов был душу продать за вожжи, а сегодня воротишь нос?

— Не до того мне, Григорий Пантелеич.

В тоне его звучала такая взрослая, беспросветная тоска, что мне стало не по себе.

Придвинув стул, я опустился напротив, ловя его взгляд.

— Посмотри на меня, — моя ладонь накрыла его руку, останавливая нервную моторику.

Голова поднялась неохотно. В глазах стояли слезы, удерживаемые остатками мальчишеской гордости.

— Мы же доверяем друг другу, Прохор. Мы делаем одно дело, делим один успех. А в таком деле не играют в молчанку. Случилось что — выкладывай. Сломал инструмент? Потерял камень?

— Хуже, — выдохнул он, и губы его задрожали. — Мамка…

— Что с ней? Заболела?

Шмыгнув носом, он не выдержал. Плотину прорвало. Он разрыдался горько, навзрыд, размазывая соленую влагу по щекам. Я не перебивал. Просто сидел рядом, слушая, как рваное дыхание рвет тишину мастерской. А внутри меня просыпалось что-то темное и тяжелое.

Когда рыдания перешли в судорожную икоту, я молча подвинул ему стакан с чистой водой.

— Пей. И говори. Четко и по порядку.

Сделав жадный глоток, он заговорил. Сбивчиво, глотая окончания, но картина вырисовывалась уже понятная.

— Я вчера… к ней бегал. В дом к князю Оболенскому. Поздравить хотел, гостинец отнес. Думал, обрадую, расскажу, как мы с вами «Лиру» оживили… А она… она плачет.

Он снова шмыгнул носом, вытирая лицо ладонью.

— Она ж вольная, Григорий Пантелеич! Не крепостная! По найму пошла, кухаркой, чтоб денег скопить. А князь… он ее не отпускает.

— Поясни, — нахмурился я. — Контракт истек?

— Да какой там контракт… Он сказал, что она ему должна. Много должна. Вроде как… сервиз она разбила. Дорогой, фарфоровый, с золотыми вензелями. А она не била! Я знаю! Она у меня аккуратная, она пылинки сдувает! Это лакей, Митька кривой, поднос уронил, когда пьяный в стельку был. А князь на нее повесил. На всех, кто был, орал, но на нее — больше всех. На кухарку-то.

Скулы свело. Старая безотказная схема: повесить выдуманный или чужой долг на бесправного, превратив вольного наймита в фактического раба. Кабала, оформленная по всем правилам подлости девятнадцатого века.

— Цену он назвал? — осведомился я, уже просчитывая варианты.

— Пятьсот рублей, — выдохнул Прошка. — Пятьсот! Где ж такие деньжищи взять?

Пятьсот. Для кухарки — три жизни каторжного труда. Для князя Оболенского — один неудачный вечер за зеленым сукном, пыль под сапогами.

— Чем пригрозил?

— Сказал: «Отрабатывай, Анисья. Будешь служить бесплатно, пока долг не покроешь». А как его покрыть, если жалованья нет? Это ж навсегда! А если рыпнешься, говорит, в долговую яму упеку.

Кулаки Прошки сжались.

— Я ему сказал… управляющему ихнему. Что я теперь подмастерье, что я… — он запнулся, набирая воздух. — Вы же мне награду обещали, Григорий Пантелеич? За «Лиру»?

Глаза мальчишки были полны отчаяния и безумной надежды.

— Не нужны мне лошади. И доля не нужна. Отдайте ему мою награду! Все отдайте! Пусть подавится! Я отработаю! Я буду день и ночь паять, спать у горна буду! Только выкупите ее! Она там как в тюрьме… Чахнет…

Сердце кольнуло. Мальчишка, творивший чудеса с металлом, сегодня был готов продать свое будущее, свою свободу, лишь бы вытащить мать из петли. Он верил в силу моего слова, в вес моей «награды». Однако он не понимал главного: с такими вроде Оболенского честный торг не работает.

Я вспомнил своего первого «благодетеля», купившего меня у Поликарпова за сто рублей, как породистую борзую. Игрок, мот, человек с гниловатым нутром. Ему не нужны деньги за сервиз, ему нужна власть. Ему доставляет удовольствие чувствовать, как чья-то судьба находится под его пальцем.

Принеси я ему деньги — он возьмет. А завтра придумает новый долг. «Украла серебряную ложку». «Испортила бархатную портьеру». И сумма удвоится. Либо поставит условие — сделать какой-то заказ. Это болото, и шантажиста кормить нельзя — аппетит приходит во время еды.

— Нет, Прохор, — мой голос прозвучал хмуро.

Лицо мальчика вытянулось, посерело. Свет в глазах погас мгновенно. Он решил, что я отказываю. Что пожалел денег.

— Мы не дадим ему ничего, — продолжил я, фиксируя его взгляд. — И не потому, что мне жалко золота. А потому, что это бесполезно. Он не отпустит ее. Он придумает новую причину, новую ложь. С такими людьми по чести играть не получится.

— А как же тогда? — прошептал он одними губами. — Бросить ее там?

— Ни за что. Мы ее заберем. Мы сделаем так, что он сам ее вернет.

Прошка смотрел на меня с недоверием. Для него князь был всемогущим божеством, стихийным бедствием, с которым нельзя спорить. Мысль о том, что барина можно заставить, не укладывалась в его картину мира.

Поднявшись, я прошелся по кабинету, постукивая тростью. У меня появилась отличная идея. Получится ли?

От автора: если Вам нравится эта история, то простимулируйте автора «тычком» в

Загрузка...