«Странно, — думал Боэций, сидя за овальным столом из лимонного дерева в своей любимой библиотеке, — что имел в виду мудрейший Платон, когда говорил, что государством должны управлять философы? Да, безусловно, поскольку государству необходимо руководствоваться идеей блага, а её лучше всего понимают именно философы, постольку им и надлежит проводить эту идею в жизнь. Безусловно также и то, что ради помощи всем добродетельным и порядочным людям и защиты их от безответственных глупцов и негодяев во главе государства должны стоять те, кто снискал всеобщее уважение своей мудростью, знаниями и справедливостью, то есть опять-таки философы... Но неужели же Платон не понимал того, как много времени отнимают повседневные государственные дела? Один посетитель терзает меня разговорами о своих тяжёлых бедствиях, виною которых стала его собственная скупость, другой жалуется на столь незначительные притеснения и ущемления своих прав, что вопрос о них вполне мог бы решить даже городской префект. Третьи втягивают в самые яростные дрязги и раздоры, а четвёртые готовы обвинить и меня самого во всех тех делах, к которым я не имею ни малейшего отношения. А сколько времени отнимают заботы о своевременной доставке в город продовольствия, сколько дней уходит на устранение нелепейших бюрократических неполадок, сколько раз на день я вынужден не просто отдавать приказания, но ещё и назначать бдительных судей, которые бы следили за их исполнением!.. Я стал забывать о собственных философских занятиях, став первым министром! Занимаясь делами, я перестаю быть философом! Поэтому мне и странно, что великий Платон говорил о них как о лучших правителях государства... Но, может быть, всё объясняется тем, что он сам был весьма далёк от реальных государственных дел и, создавая в своей академии проект идеального государства, воспарял мыслью слишком высоко? Хотя и пытался убедить Дионисия Сиракузского создать подобное государство на Сицилии, но что бы могло выйти из этого? Странное противоречие. Философы должны думать об истине, любить истину, искать истину; их занятие — Бог, Фортуна, Благо, а снабжать города продовольствием следует администраторам».
Боэций устало потёр лоб и приподнял голову. Тишина и полутёмный покой царили вокруг, лишь снаружи, из перистиля[29], доносился слабый плеск фонтана. Загадочно замерли любимые статуи древних богов и героев, неясными силуэтами темнели картины с изображениями пейзажей и исторических сцен. Но не было среди них ни одной, написанной на библейский сюжет, как не было в комнате и распятия, хотя и имелся экземпляр Библии. Комнату освещала единственная масляная лампа, стоявшая перед ним на столе, её блики отражались на стёклах книжных шкафов из слоновой кости, за которыми высились бесконечные ряды книг. Сколько их уже прочитано и написано, сколько отдано четырём домашним писцам! Но сколько ещё он собирался сделать, пытался сделать и делал до тех пор, пока не занял свой нынешний пост!.. Старинная пословица гласила: habeat sua fata libelli[30], хотя, конечно же, это относилось к настоящим книгам, тем, которые переживают своих создателей. И Боэций заботился о судьбе таких книг едва ли не так же, как о судьбе собственных детей!
Слишком мало людей теперь знали греческий, а потому надо было перевести на латынь сочинения двух величайших философов — Платона и Аристотеля, надо было дать к ним комментарии и попытаться доказать, что различия их грандиозных систем не столь велики и имеются пути к примирению. Но пока он успел перевести только некоторые логические трактаты Аристотеля из его знаменитого «Органона», да ещё комментарии к ним Порфирия. Он даже не сумел взяться за «Метафизику».
Кроме того, ещё в молодости, основываясь на трактатах греческих и латинских авторов, Боэций написал ряд учебников по арифметике, геометрии, музыке и астрономии — учебным дисциплинам второго цикла, названного им «квадривиумом», в отличие от первого, состоявшего из грамматики, диалектики (то есть логики) и риторики, который назывался «тривиумом»[31]. Был ещё и ряд собственных логических сочинений, но на божественного Платона просто не хватало времени! И перед первым министром поневоле вставал вопрос: если не хватает времени даже на то, чтобы передать грядущим векам одного из величайших философов веков прошлых, то какой же жизнью он живёт? В чём её смысл? Что оставит он после себя и с чем войдёт в историю культуры? А ведь в смутные времена, тянувшиеся с момента распада империи, рукописи так легко гибнут, уничтожаются, теряются. Скольких сокровищ мысли может недосчитаться человечество, если сейчас даже он, человек, лучше кого бы то ни было понимающий значение культуры, ищет не рукописи, а продовольствие, спасает не великие мысли, а голодный плебс!
Боэций вздохнул и вновь притянул к себе старый свиток, недавно доставленный Кирпом. Эта рукопись содержала в себе копии с некоторых считавшихся утраченными писем знаменитого киника Диогена, причём одно из этих писем настолько шокировало своей откровенной непристойностью, что Боэций поневоле задумался над странной проблемой: стоит ли сохранять для потомства слабости и пороки великих людей? Не лучше ли скрыть эти пороки и не марать облик тех, кто может стать объектом для подражания? Какую пользу принесёт будущим поколениям знание тех плотских мерзостей, которых отнюдь не стыдились некоторые мудрецы?
Вот что содержало это письмо Диогена, в котором он описывал Сополиду своё посещение милетской палестры[32].
«...Сняв с себя плащ и взяв скребок, я вышел на середину и намазался маслом. Вскоре прямо ко мне по местному обычаю подошёл юноша с очень красивым лицом, ещё без бороды. Он протянул мне руку, пробуя, насколько я опытен в борьбе. А я, вроде бы застеснявшись, стал притворяться, будто совсем ничего не умею. Но, как только мне стало угрожать поражение, я схватился с ним по всем правилам искусства. Вдруг у меня неожиданно «встал конь» (других слов я не рискую употребить, опасаясь оскорбить почтенное общество), мой партнёр смутился и убежал, а я, стоя, довёл дело до конца, обойдясь своими средствами.
Это заметил надсмотрщик, подбежал и стал бранить меня. «Послушай, — обратился я к нему, — если бы существовал обычай после умащивания маслом нюхать чихательный порошок, ты бы возмущался, если бы кто-то из умастившихся чихнул в гимнасии? А теперь ты негодуешь, когда у человека, обнявшегося в борьбе с красивым мальчиком, невольно поднялся член.
Не полагаешь ли ты, что наш нос целиком зависит от природы, а вот он всецело находится в нашей власти? Перестань бросаться на входящих и, если хочешь, чтобы ничего подобного не случалось, убирай отсюда мальчиков. Ты уверен, что твои инструкции способны усмирить то, что от природы рвётся в бой, когда сплетаются в борьбе мужчины с юношами?» Я всё это высказал надсмотрщику, и он удалился, а я, подняв свой плащ и котомку, направился к морю».
Боэций снова задумался. Стоит ли философу или историку бояться нареканий переменчивой черни? Ведь умные люди поймут, а, рассчитывая на дураков, нельзя думать о будущем.
Действительно, умные люди поймут... Да и не может он брать на себя ответственность цензора, он, который добровольно взял на себя роль сохранителя культуры! Это письмо Диогена надо обязательно сохранить для будущего наряду со всеми другими его письмами.
Боэций поднялся с кресла и задумчиво прошёлся по комнате. Будущее, будущее, будущее... Что-то в последнее время он стал слишком часто думать о нём, забывая, а то и пренебрегая сиюминутными проблемами. Даже письмо к Иоанну было написано совсем недавно, а гонец отправился в Константинополь всего два дня назад. Нет ли в этом нетерпеливом желании заглянуть в грядущее какого-то предзнаменования? Исторического нетерпения? Попытки понять свою значимость и тот самый высший смысл, который содержит в себе судьба каждого человека, приходящего в этот мир времени и уходящего из него в забвение или в вечность?
Но что такое вечность и что такое время? И как они соотносятся друг с другом? Вечность проста и неделима, в ней нет «до» и «после», прямо противоположные качества принадлежат времени. В вечности господствует Божественное провидение, которое созерцает факты бытия всё и сразу, а во времени смятенно мечется человеческая свобода. Провидение так же просто и неизменно, как центр колеса Фортуны, и именно там пребывает разумная и свободная воля Бога. А все постоянно движущиеся концентрические круги на этом колесе — это судьбы созданных Богом творений, это их внутренние законы, управляющие жизнью творений во времени и пространстве. Чем дальше от центра, тем ощутимее движение колеса Фортуны, чем ближе к центру, тем больше свободы от тлена и изменения обретает человек. Только в вечности и неизменности есть бессмертие и полная свобода, а наша временность и изменчивость обрекают нас на смерть и рабство! И как страшно представить поэтому, что не существует ничего вечного и неизменного, нет никакого Бога, а в мире царит лишь закон постоянного развития и изменения! Но ведь если нет ничего неизменного, то как бы мы узнали об изменениях? Рыбы не подозревают о том, что плавают в воде, до тех пор, пока не оказываются выброшенными на сушу. Так же и мы не знали бы о наличии времени, не будь в мире чего-то вечного.
Нет, конечно же, Бог существует, Всемогущий и Всезнающий, хотя Его Всезнание отнюдь не лишает человека свободы. Пусть Богу известно будущее, но он знает его лишь как настоящее, поскольку в вечности нет перехода от прошлого к будущему, а всё существует сейчас и сразу. Мы знаем прошлое и настоящее — и тем не менее свободны! Если я наблюдаю за наездником и знаю, как управлять лошадью, то это моё знание никак не влияет на его собственную способность управлять. Так же и Бог, предвидя все наши поступки, не вмешивается в нашу свободу... Не вмешивается? Но почему? Почему он разрешает существовать злу и злодеям, почему допускает несчастье достойных? Значит, он Всезнающ, но не Всемогущ? Или всемогущ, но не Всеблаг?
Много раз философ задавал себе эти вопросы, чувствуя себя при этом на краю беспредельной бездны незнания, бездны, в которой таились ответы на самые главные вопросы мироздания, жизни и смерти. И без ответа на них невозможно было ни жить достойно, ни умереть спокойно! Но как найти эти ответы, не доводя себя до мистического экстаза, стирающего все границы пространства и времени и позволяющего приобщиться к Единому Первоначалу? Другой путь — это логика, это строгое осмысление тех понятий, которые позволяют проникнуть в самую суть бытия — если только принять за аксиому, что у бытия есть эта сокровенная суть! И Боэций шёл именно этим путём, переводя с греческого старые и создавая в латинском языке новые философские понятия.
«Субстанция» — то есть то, что лежит в основе и чему принадлежат неотъемлемые свойства — «атрибуты» и привходящие — «акциденции».
«Персона» — то есть уникальная личность, или неделимая субстанция рациональной природы. Но природа личности может быть не только «рациональной», но и «иррациональной», «интеллектуальной», «натуральной», «формальной», наконец![33]
Слова, термины, понятия, и за всем этим неистовая жажда истины и бессмертия! Если мы в состоянии познать истину о вечном, то она приобщит нас к бессмертию... Но кто даст гарантию в том, что принятое нами за истину именно ею и является? Логика! Однако в мире слишком много чудес, которые неподвластны её объяснениям и в которые приходится только верить... Любовь, например...
Боэций вздохнул и вдруг вспомнил о Беатрисе — милом напоминании о той любви, которой он уже никогда в жизни не испытает. Давно спустилась ночь, но ему захотелось прогуляться по саду, и он кликнул лампадария[34], чтобы тот сопровождал его во время прогулки. Проходя вслед за рабом через перистиль, он увидел, что на другой стороне бассейна на фоне белевшей колоннады стоят две тесно прижавшиеся друг к другу фигуры. Сначала Боэций лишь усмехнулся про себя, приняв их за домашних слуг, но, когда подошёл немного ближе, с неожиданным волнением понял свою ошибку. Это были Беатриса и Максимиан.
Никогда в жизни за все свои двадцать два года Максимиан ещё не знал счастья обладания любимой женщиной, хотя как поэт посвятил этой теме немало элегий. Некоторые из них даже снискали одобрение знатоков за тонкость метафор и изящество чувств, но всё это было не более чем имитация, свободный полёт воображения, а не переложенный в гекзаметры опыт. Конечно же, кроме гетер и рабынь, у него были лёгкие увлечения и приятные, хотя и не слишком запоминающиеся связи с некоторыми знатными женщинами. Все эти связи, начинавшиеся с откровенной и необузданной чувственности, так и не становились ничем большим, а потому и не могли претендовать на то чувство, которое, по уверениям древних поэтов, правит миром.
И только сегодня, когда он явился в дом Боэция и, даже не заходя к первому министру, велел рабу-номенклатору[35] доложить о себе его дочери, Максимиан наконец-то стал понимать, чем отличается любовь от обычной страсти. Они с Беатрисой долго гуляли по саду, разговаривали, сидели в беседках, любуясь фонтанами, озарёнными пленительно-пурпурными красками заката, и Максимиан, внимательно присматриваясь к девушке, стал испытывать какую-то всеохватную трепетную нежность. Беатриса была невысокой, но обладала идеально стройной и пропорциональной, без малейших изъянов фигурой. Её тёмные длинные густые волосы слегка кудрявились, что придавало бледному милому лицу девушки какое-то чуть-чуть плутоватое выражение. Губы, не тронутые помадой, имели естественный бледно-алый цвет, а тонкие брови и ресницы служили великолепной оправой драгоценным глазам.
0 да, именно эти невероятно живые глаза, именно эти тонкие нежные руки, рассеянно поправляющие прядь волос, именно эта лёгкая и лукавая усмешка губ придавали Беатрисе такое тонкое очарование, с которым не могли сравниться ни самые пышные полуобнажённые формы, ни самая откровенная эротичность. И Максимиан, давно познавший самые непристойные и изощрённые ласки, которые только изобретает воображение, чтобы обострить утомлённую чувственность, вдруг понял, как может взволновать простое пожатие руки, которую Беатриса робко, но твёрдо тут же отнимала обратно; каким невероятным возбуждением может отзываться лёгкое касание её стройного бедра; как сильно может хотеться обычного поцелуя, если только эти красивые целомудренные губы успевают прошептать «нет», овеяв его собственные губы тёплым и нежным дыханием, и тут же уклониться в сторону.
И он не обижался, не злился, не настаивал, а воспринимал всё это как должное, понимая, что если бы Беатриса вела себя хоть немного иначе, и он бы не смог с новым, неизведанным ранее восторгом повторять про себя: «Да, я влюблён в это маленькое чудо! Да, ради неё я теперь готов на всё».
Погас закат, умолкли птицы, взошла полная луна, а они всё никак не могли расстаться, увлечённые этой упоительной игрой, когда лёгкие, заигрывающие прикосновения сменяются лукавым благодаря лёгкой паузе, но быстрым отстранением, когда сам тон, которым девушка говорит «не надо», возбуждает невысказанным «не надо пока, потому что...» и дополняется загадочным взглядом.
Беатриса мало и неохотно рассказывала о своём прошлом, явно потому, что слишком тяжело давались ей эти воспоминания, но Максимиан и не настаивал на этом, поскольку его теперь больше всего волновало будущее.
— Как же я счастлив, что узнал тебя, carissima[36], — тихо и быстро говорил он. — Как же я рад, что это произошло не слишком поздно, когда бы уже ничего нельзя было поправить. Ты так непохожа на других девушек, что с тобой я могу говорить обо всём, как с собственной душой. Но существует один вопрос, который всегда и всюду мужчины задают тем женщинам, которые им по-настоящему дороги. Позволь же и я спрошу тебя об этом.
— Спрашивай, — так же тихо ответила Беатриса и отвела взгляд.
— Ты уже когда-нибудь любила?
— Нет, но... Нет, Максимиан, нет. — Последнее «нет» прозвучало достаточно решительно, однако он уже почувствовал лёгкую тень колебания и стал настаивать. Беатриса вздыхала, молча качала головой и всё же, побеждённая его настойчивой нежностью, в конце концов рассказала ему о своём первом девичьем увлечении.
Они с матерью постоянно странствовали, редко оседая на одном месте, и виной тому была беспокойная, мятущаяся на грани безумия натура Элпис. Впрочем, порой именно это безумие спасало их от грубостей и преследований плебса, испытывавшего какое-то мистическое почтение к одержимости. Однажды осенью — Беатрисе тогда едва исполнилось восемнадцать лет — они устроились на работу к римскому колону, имевшему прекрасный фруктовый сад. С утра до вечера вместе со всем семейством почтенного арендатора они убирали урожай персиков, груш и винограда. Те же немногие часы, которые отводились для отдыха, Элпис отдавала сочинению религиозных гимнов, а Беатриса проводила в обществе своего ровесника, восемнадцатилетнего сына колона. Этот некрасивый и хрупкий юноша от рождения был глухонемым.
Когда Беатриса в своём рассказе дошла до этого места, Максимиан почувствовал, что перестал ревновать, и всё дальнейшее выслушал уже достаточно спокойно. Да и как можно было ревновать к несчастному, который, конечно же, влюбился в Беатрису, всеми силами старался ей угодить и даже выполнял большую часть её дневной работы! Хотя сама девушка стеснялась говорить об этом, но Максимиан понял, что и Беатриса почувствовала к юноше нечто такое, что ныне ей казалось первой любовью.
— Он был таким трогательным и милым, — говорила она Максимиану, — и всегда смотрел на меня так преданно, что я даже испытывала какую-то неловкость, потому что не знала, как и чем смогу ответить на его чувства. Я не понимала языка жестов, и мы не могли разговаривать, поэтому только гуляли по окрестностям, и он каждый день учил меня одному замечательному искусству, которое потом спасло меня от бесчестия... Вот смотри, — и тут Беатриса вдруг извлекла из складок своей туники небольшой, но очень острый нож с утяжелённой рукояткой. — Он подарил мне этот нож, а мама сшила для него специальный чехол, чтобы я всегда могла носить его при себе.
— Зачем?
Вместо ответа Беатриса ловко взяла нож за лезвие, привстала со скамьи и быстрым движением метнула его в тонкий ствол молодой туи, которая росла почти в двадцати шагах от их беседки. И хотя аллея освещалась только лунным светом, Максимиан услышал глухой стук, свидетельствовавший о том, что нож попал точно в цель. Поражённый её ловкостью, он сорвался с места, добежал до дерева и, выдернув нож из ствола, принёс его Беатрисе.
— А что было дальше? — спросил он, когда она снова опустилась на скамью.
— Ничего, — и при этом ответе ему показалось, что она даже вздохнула. — Когда работа закончилась, арендатор не только расплатился с нами, но и предложил нам остаться жить у него.
— Он хотел женить на тебе своего сына?
— Не знаю... может быть. Но этого не захотела моя мама, и мы отправились дальше.
— Какое счастье! — невольно воскликнул Максимиан. — Иначе мы никогда бы не встретились.
Беатриса слабо и задумчиво улыбнулась. Воспользовавшись этой задумчивостью, поэт немедленно завладел её рукой и, чтобы отвлечь её внимание, спросил:
— Ну, а когда же тебе пригодилось это удивительное умение так ловко метать нож?
— Когда мы оказались в Капуе, — просто ответила она.
Видимо, благодаря тёплой лунной ночи Беатриса подпала под власть какого-то странного настроения, когда всё кажется столь необыкновенным, что можно позволить себе особую доверительность и рассказать о том, о чём никогда не осмелилась бы рассказать при дневном свете. Максимиану не пришлось настаивать — он просто держал девушку за руку и упивался звуками её голоса.
В Капуе Элпис познакомилась с одним богатым вольноотпущенником, имевшим свою книжную лавку. Он охотно и щедро заботился о матери и дочери, хотя сам был женат. Элпис надеялась, что его интерес к ней объясняется её собственной красотой и стихами, а потому охотно принимала все подарки и ухаживания книготорговца. Однако её всё чаще посещали приступы безумия, во время которых Беатриса могла надеяться лишь на помощь их покровителя. И тот весьма искренне заботился о больной поэтессе, приводил к ней врачей и нежно опекал Беатрису. По воспоминаниям девушки, это был рослый, красивый и статный мужчина, который хорошо разбирался в поэзии и умел говорить убедительно и красноречиво. Именно там над постелью больной матери Беатриса вдруг снова почувствовала, что испытывает к нему нечто большее, чем просто благодарность. Она испугалась этих чувств, испугалась того, что придётся обо всём рассказать матери, но тут произошло нечто страшное. Однажды, поздно вечером, когда Элпис лежала в бреду, книготорговец, придя к ним, стал откровенно заигрывать с Беатрисой. Сначала ей были даже приятны его ласки, и потому она почти не отстранялась, но когда он, всё более возбуждаясь, стал срывать с неё пеплум[37], Беатриса испугалась и стала отчаянно вырываться. Она боялась кричать, боялась звать на помощь, поскольку они жили в большом многоквартирном доме и на её крики могли бы сбежаться соседи или городская стража, а Элпис с детства учила свою дочь опасаться людей и не доверять им.
А книготорговец, поняв, что девушка не будет звать на помощь и поэтому целиком находится в его власти, стал играть с Беатрисой, как кот с мышью. Он бросался на неё, она уворачивалась, он повторял свою попытку — и она уворачивалась снова. Дверь была заперта, а комната не отличалась большими размерами, так что рано или поздно он бы достиг своей цели. Беатриса тоже это поняла и, выбрав момент, решилась на отчаянный шаг. Книготорговец отдувался после неудачного нападения, оперевшись рукой о деревянный столб перекрытия, подпиравший потолок, и хищно улыбался ей, готовясь к очередному прыжку. Лучшего момента не стоило и дожидаться — она быстро выхватила свой нож и, метнув его, пригвоздила ладонь книготорговца к столбу. От неожиданности и боли он взревел так, что мгновенно разбудил всех соседей. И даже Элпис очнулась от своего глубокого забытья. После этого начался жуткий переполох — дверь выломали, и в комнату ворвались какие-то люди, но у Беатрисы в её разорванном платье был столь красноречивый вид, что истекающий кровью торговец, которого освободили от ножа, не вызвал ничьего сочувствия и вынужден был поспешно удалиться. На следующий день мать и дочь покинули Капую и больше там никогда не появлялись.
«Странно, — подумал Максимиан, дождавшись конца её рассказа, — но женщины любят или тех мужчин, которые слабее их самих, или тех, кто сильнее, но никогда равных себе по достоинствам. Почему? Потому что они могут только покорять или покоряться, но никогда — дружить, поскольку дружба предполагает именно равенство. Или потому, что любить можно, только жалея или восторгаясь, — и никак иначе?»
— Я буду любить тебя и заботиться о тебе, как о самом дорогом, что у меня есть, — нежно сказал Максимиан, когда она закончила, и он услышал, как задрожал её голос. Сейчас он чувствовал себя невероятно сильным и... счастливым. — И я сделаю всё, чтобы наше с тобой будущее было таким же ясным, как твои чудные глазки, когда их не туманят слёзы. Ну же, не надо плакать, — удивился он, заметив, как Беатриса низко опустила голову. — Лучше пойдём в дом, а то уже стало совсем холодно.
Она позволила ему обнять себя за талию, и, когда они проходили перистиль, Максимиан, повинуясь безотчётно-волнующему побуждению, вдруг замедлил шаг, остановился, медленно наклонился к Беатрисе и осторожно поцеловал её в слегка полуоткрытые пухлые губы. Она слабо дёрнулась, попыталась освободиться, но Максимиан прочно держал её в объятиях, и вскоре она перестала вырываться. Отпрянуть друг от друга их заставил лишь голос Боэция. Беатриса застенчиво опустила голову и, поклонившись отцу, быстро убежала, а Максимиан, радостный, гордый и немного смущённый, остался стоять на месте, чувствуя на себе внимательно-доброжелательный взгляд первого министра. Наконец он вздохнул, поднял глаза и твёрдо сказал:
— Я люблю твою дочь, Северин Аниций, я безумно люблю твою дочь!
— Это прекрасно, — спокойно и даже ласково ответил Боэций, чувствуя лёгкую зависть к этому юноше, зависть любви родителей к любви детей, — но как же твоя свадьба с Амалабергой? Ведь это решение самого короля!
Максимиан растерянно пожал плечами. За весь этот вечер он впервые вспомнил об Амалаберге и теперь умоляюще посмотрел на Боэция. Тот понял его взгляд и задумчиво потрепал юношу по плечу.
— Я попробую поговорить с королём, как только выберу подходящее время. Но не сейчас, а в будущем, так что наберись терпения... — Произнося эту фразу, Боэций даже не подозревал о том, при каких драматических обстоятельствах он сумеет выполнить своё обещание!