Глава 29. ТРАВА ЗАБВЕНИЯ


За те несколько часов, которые Максимиан провёл в катакомбах, слыша из-за стены сначала душераздирающие крики, а затем и предсмертные стоны своего благодетеля, он сильно изменился. Сам он понял это уже на следующий день, когда явился в таверну «Золотой баран» и хозяин, не узнав его, предложил снять комнату, приняв за нового постояльца. Да и мудрено было узнать в этом измученном и оборванном человеке с потухшим взором, дрожащими руками и седыми прядями волос того самого самоуверенного юношу, каким он был во время своего первого приезда в город. Он не мог спать, не мог думать — в ушах звенели дикие крики того, кого он всегда видел спокойным, доброжелательным и улыбающимся. Максимиан приказал подать вина. И вот здесь, сидя в своей комнате и отчаянно пытаясь заглушить невыносимые воспоминания, он и допустил первую ошибку: расплатился за вино золотой монетой времён императора Константина из ларца. Перед тем, как выбраться из катакомб, Максимиан пересыпал всё содержимое ларца в мешок, в котором они с его несчастным слугой хранили свои запасы хлеба и мяса. И ему даже не пришло в голову, как странно будет выглядеть в этой жалкой таверне золотой, особенно учитывая то, что все старались расплачиваться более поздними монетами императора Феодосия, имевшими меньший вес при том же номинале.

Впрочем, Максимиану было уже всё равно. Он даже не обратил внимания на удивлённый взгляд хозяина «Золотого барана», позабывшего принести ему сдачу. Но ещё более этот толстяк удивился второму требованию своего постояльца — доставить ему принадлежности для письма. А Максимиан, проливая отчаянные слёзы над кружкой неразбавленного вина, решил вдруг сочинить эпитафию тому, кто ещё недавно был надеждой всех честных римлян и чей холодный, покрытый синяками и запёкшейся кровью труп теперь лежал в подземелье местной тюрьмы, словно труп жалкого бродяги.


Здесь славный Северин Боэций

Отдал последний долг природе.

О нём скорбят и Рим, и Греция,

Зато теперь он стал свободен.

А наши души пусть согреют

Слова Философа — луч солнца.

В сырой земле лишь тело тлеет,

В веках же имя остаётся!


На следующий день Максимиан отправился к представителю гильдии гробовщиков и, передав ему текст своей эпитафии, снова расплатился золотыми императора Константина. У него просто не оставалось других денег, хотя на этот раз он обратил внимание на то, с каким удивлением хмурый невзрачный гробовщик долго рассматривал сначала золотые монеты, а затем и самого заказчика. Это удивило и заставило насторожиться Максимиана, но в любом случае дело уже было сделано и теперь оставалось только дождаться похорон Боэция и немедленно покинуть Тичин.

На выходе из мастерской, где делали саркофаги, он вдруг столкнулся с каким-то стариком, который показался ему подозрительно знакомым. Они разминулись, обменявшись пристальными взглядами, и лишь потом, спустя несколько часов, Максимиан понял, что этот старик полностью соответствовал тому описанию, какое Афраний давал своему нанимателю: седая борода, выпученные, ракообразные глаза и огромный отвисший нос. Да, человека с подобной внешностью трудно с кем-нибудь спутать. Максимиан решил соблюдать максимальную осторожность, ведь если всё обстоит именно так, то он стал невольным похитителем драгоценностей, принадлежавших этому человеку!

Тем временем слухи о смерти бывшего магистра оффиций успели распространиться по всему городу, поэтому его похороны вызывали большой интерес. Ещё днём, когда могильщики копали землю под скромный, чёрного мрамора, саркофаг, к месту будущего погребения стали стекаться толпы любопытных. Старинный обычай запрещал хоронить кого бы то ни было в пределах городской черты, и Боэцию предстояло упокоиться на небольшом кладбище, находившемся в ограде старинной церкви Святого Павла, неподалёку от городской тюрьмы, но за стенами города. И то, что Боэция должны были похоронить именно в церковном приделе словно уже канонизированного мученика, придавало его похоронам особое значение. Начальник городской стражи — старый гот по имени Лангодист собрал большой отряд воинов, дабы не допустить массовых столкновений между представителями римской и готской общин города. И тем не менее обстановка успела накалиться до такой степени, что, когда после отпевания из церкви вынесли простые деревянные носилки, на которых покоилось зашитое в саван тело Боэция, в толпе раздались яростные проклятия в адрес всех готов и короля Теодориха.

Одного из последних защитников римской вольности хоронили как погибшую надежду — с мрачно сжатыми кулаками и слезами на глазах. И Максимиан был в толпе и также плакал и проклинал готов вместе со всеми. Впрочем, готская стража была настроена весьма решительно, а римские горожане безоружны, поэтому дальше проклятий дело не зашло. К вечеру, когда стало темнеть, а тело бывшего магистра оффиций уже было погребено в саркофаге, толпа начала быстро расходиться, и вскоре кладбищенский придел опустел. Максимиан остался один и не торопился уходить, медленно бродя по старинному некрополю, зачем-то толкаясь в железные двери склепов и рассеянно читая надгробные надписи. Но странное дело — чем свежее было погребение, тем реже надписи на гробницах, на иных даже не указывалось никаких имён! Словно покойники были уверены в том, что Господь на небесах сумеет отличить их одного от другого, а потому и нет надобности указывать, где именно похоронено тело.

Но Максимиан думал совсем о другом. Со смертью Боэция закончился какой-то, может быть, даже самый важный и самый счастливый период в его жизни. Поэта настолько угнетала мысль о будущем, что даже не пугал вид ночного некрополя. Впрочем, проведя столько времени в катакомбах, Максимиан уже разучился пугаться темноты, её таинственных шорохов и звуков. Это было ценное качество, благодаря ему он не растрачивал силы, сохраняя их для настоящей опасности. О такой опасности очень скоро его возвестило негромкое лошадиное ржание, раздавшееся где-то неподалёку.

Было совсем темно, поскольку луна пряталась за тучи, и Максимиан, легко укрывшись в тени большого склепа, стал напряжённо всматриваться в темноту, ожидая появления таинственного всадника. Почему-то он вновь вспомнил о сокровище, которое, зашив в мешок, носил под своим плащом. А что если оно проклято и может принести несчастье его обладателю? Сколько таинственных смертей связано с ним? Кто знает, кто его таинственный обладатель?

В этот момент послышался скрип открываемой металлической калитки, а затем стал медленно приближаться перестук лошадиных копыт. Незнакомец был или язычником, или самим дьяволом, если осмелился въехать верхом на освящённую землю церкви! Когда луна на какой-то миг осветила дорожку между надгробиями, Максимиан осторожно выглянул из-за своего укрытия и... застучал зубами от ужаса!

По дорожке верхом на вороном жеребце ехал всадник, одетый во всё чёрное — просторный плащ, широкий головной убор, чёрные перчатки. Чёрная маска закрывала половину лица, и из-под неё выглядывала густая седая борода. Было так тихо, что слышалось лишь дыхание лошади, пугливо фыркавшей и раздувавшей ноздри.

Максимиан, по-прежнему укрываясь в тени склепа, стал медленно пятиться назад, ощупывая рукоятку своего верного кинжала, спрятанного на груди. Внезапно он оступился и едва не упал на землю. Боясь быть услышанным, он ухватился за каменную стену, затем осторожно нагнулся и поднял с травы тот предмет, который задела его нога. Сначала он подумал, что это обычный камень, только округлой формы, но затем, поднеся его поближе к лицу, убедился, что это череп, тяжёлый и чёрный череп, забитый землёй и травой.

Стук копыт раздавался совсем рядом. Очевидно, всадник уже подъезжал к склепу. Максимиана лихорадило, он влажной рукой ощупывал череп, ему сделалось безумно страшно. Как только чёрный силуэт всадника показался из-за угла склепа, он резко выскочил вперёд и с такой силой метнул череп, что едва не потерял равновесие. В следующее мгновение, выхватив кинжал, он бросился вперёд, но лишь затем, чтобы успеть перехватить жеребца. Максимиан так и не понял, куда он попал, но всадник боком рухнул на землю, даже не вскрикнув.

Жеребец вскинул голову, но Максимиан уже натягивал поводья и через минуту был в седле. Не оглядываясь на лежащее в траве тело и не думая ни о чём другом, кроме скорейшего бегства, он развернул жеребца и тронул его к выходу с кладбища. Спустя каких-нибудь полчаса он уже мчался галопом по ночной дороге, удаляясь прочь от города.

Только под утро, отъехав как можно дальше и едва не загнав жеребца, Максимиан остановился на первом попавшемся постоялом дворе и, едва успев войти в комнату и запереть за собой дверь, тут же повалился на ложе и глубоко заснул. Снились ему пещеры, могилы, черепа, летучие мыши и чей-то хриплый каркающий голос, повторявший одно и то же слово: «Дьявол, дьявол, дьявол...» Проснулся он только к вечеру, выспавшийся, но в мрачном расположении духа. Впрочем, что было томиться тяжёлыми воспоминаниями, когда теперь у него оставалась главная забота — Беатриса и были деньги на то, чтобы обеспечить их безбедную жизнь за пределами сурового бенедиктинского монастыря!

На следующий день, отдохнув и переодевшись, он снова тронулся в путь. Вскоре ровная дорога, непрерывно мелькавшая под копытами его жеребца, да буйная кровь молодости, стучавшая в висках в такт копытам, подняли его настроение В конце концов, он был поэтом, а потому не просто понимал, но чувствовал одну простую истину — пока есть желание любви и успех в ней, всё остальное не так уж и страшно. Всё поправимо на свете, пока есть любимые глаза, которые ты стремишься увидеть сияющими от радости твоего возвращения! А люди, одержимые подлостью, страхом, жестокостью... не потому ли они таковы, что никогда не любили или не ценили любви так, как она того заслуживает? Горячая от любви кровь не потерпит холодных житейских мерзостей, нежность к любимому существу не станет мириться с жестокостью к другим — так не поэтому ли Бог есть любовь? А раз это так, то какая разница, на каком языке, какими обрядами и в какой религии его славить?

Лишь через несколько дней, уже подъезжая к окрестностям монастыря, Максимиан снова помрачнел, представив слёзы Беатрисы при известии о гибели её отца. И всё равно неистовое желание поскорее увидеть жену заставляло его спешить. Он свернул на дорогу, что вела к монастырю, и ещё издали услышал унылый колокольный звон. Не в силах сдержать безумного волнения, Максимиан осадил коня и перешёл на шаг Новая тревога с неистовой силой овладела его сознанием, и он почувствовал себя так плохо, что едва удерживался в седле.

А вдруг за те почти два месяца его отсутствия произошло что-то непоправимое? А вдруг, этот колокольный звон возвещает о похоронах Беатрисы? И как назло на всём протяжении пути не было видно ни одной повозки, ни одного всадника, ни одного странника, чтобы спросить о причине неумолкающего гула колоколов! У Максимиана закружилась голова. Он был просто не в силах двигаться дальше, остановил коня, спрыгнул на землю и опустился на колени. Никогда в жизни он не молился так горячо и неистово, никогда у него не перехватывало горло и не наворачивались слёзы при этом внутреннем разговоре с Богом. «Только бы она была жива! Умоляю Тебя, только бы она была жива!»

— Что с тобой, сын мой?

Максимиан удивлённо поднял голову и увидел остановившегося неподалёку священника, маленького роста, седого, с непокрытой головой и приветливыми глазами, которые с искренним сочувствием и недоумением смотрели на него. Шатаясь от слабости, Максимиан поднялся на ноги и, непроизвольно приложив руку к беснующемуся сердцу, спросил:

— Скажи мне, отец... скажи... что означает этот колокольный звон? Это хоронят... хоронят... кого?

— Нет, юноша, этот колокол созывает братию на молитву за упокой души трёх добрых христиан...

— Кого? — обессилев от волнения, прошептал Максимиан.

— Нашего доброго папы Иоанна I, отравленного в тюрьме, куда он был заключён по злому навету после того, как вернулся из Константинополя, а также двух благородных патрициев, зверски казнённых по приказу нечестивого короля, — Симмаха и Боэция.

— А в самом монастыре... никто не умер? — ещё не веря своему счастью, спросил Максимиан.

— Нет, — осуждающе покачал головой священник, заметив облегчённый вздох юноши — Бог миловал. Впрочем, месяц назад произошло несчастье...

— Какое?

— Брат Клемент надорвался, пытаясь в одиночку перетащить павшую лошадь и...

Не слушая дальше, Максимиан взлетел в седло и принялся неистово понукать жеребца. Всё остальное происходило как в бреду. Распугивая в сторону монахов и служек, он влетел в ворота, спрыгнул на землю, отбросил поводья и побежал в свою келью. В дверях он столкнулся с Беатрисой, сначала обнял её и принялся лихорадочно целовать глаза, щёки, губы, а потом, не в силах выразить то, как много она для него значит, опустился на землю и устало прижался лицом к её коленям.

— Максимиан!

— Беатриса... Беатриса... Беатриса... — Он плакал и не находил слов от счастья, снова и снова повторяя её имя.


То, что должно было стать свадебным пиром, оказалось тризной. Теодорих выглядел совсем не так, как должен был бы выглядеть король, успешно расправившийся со своими политическими противниками, и это приводило в изумление и Конигаста, и Тригвиллу, но зато повергло в глубокую задумчивость Кассиодора. Когда-то красивое лицо короля было мрачным, изуродованным глубокими морщинами, лишь на щеках прикрытыми седой бородой, а глаза обведены столь обширными чёрными кругами, что один только взгляд был способен привести в ужас. Поэтому, не желая поймать на себе такой взгляд, все сотрапезники сосредоточенно хмурились и желали про себя скорейшего окончания этого странного пира.

Впрочем, у каждого из них были собственные причины для мрачного безмолвия: Тригвилле предстояли похороны дочери, к которой он был очень сильно привязан; Конигаст боялся предстоящего возвращения своей бывшей любовницы и дочери короля Амаласунты, которая была замужем за вестготским королём Аталарихом II, но, по слухам, недавно овдовела; Киприан всегда вёл себя так, словно был точной копией Теодориха, ну а Кассиодор...

Магистр оффиций вдруг почувствовал такую ненависть к этим жующим и сопящим готам, что вспомнил о том, как некогда, много лет назад, король Теодорих специальным эдиктом запретил своим готским придворным во время пира громко выпускать газы, требуя, чтобы для этого они каждый раз успевали покинуть тот зал, где происходило пиршество. Однажды это даже стало причиной сердечного приступа у одного старого готского графа, который столь усердно сдерживался, помня об эдикте короля, что его сердце просто не выдержало.

«За всё время готского господства над Италией это их единственное достижение в области хорошего тона, — злобно подумал Кассиодор, глядя на смачно чавкающего Тригвиллу, — но, Боже мой, сколько ещё потребуется лет, чтобы они научились есть тихо!»

Женщин за столом не было — королева Элия давно болела и не выходила к гостям, Тригвилла и Конигаст были вдовцами, а Киприан никогда и не женился потому, что откровенно предпочитал мальчиков. «Я не император Нерон, чтобы позволить себе обвенчаться с собственным возлюбленным!» — подвыпив, со смехом говорил он.

Впрочем, на этот раз за столом не было не только смеха, но даже малейшего оживления, которое обычно вызывает вино: танцовщиц и музыкантов давно отправили прочь, а из придворных шутов по залу, печально звеня бубенцами, бродил лишь один, старый и горбатый карлик Пенелон, который, несмотря на всё своё внешнее уродство, усугубляемое дурацким нарядом, имел удивительно живые глаза — в меру печальные и в меру насмешливые.

Кассиодор знал, что этот уродец умница, и не сомневался, что ему была прекрасно известна причина всеобщего уныния. Поэтому, когда во время очередной молчаливой смены блюд Тригвилла вдруг сделал едва заметное движение ногой и Пенелон с криком полетел на пол, он молча напрягся, ожидая возможного скандала.

И действительно, Пенелон вскочил на ноги с явным желанием досадить своему обидчику. Тригвилла ненавидел карлика за одну из его шуток, которую тот позволил себе проделать над готом во время очередного пира. Дождавшись того момента, когда Тригвилла напьётся до такой степени, что станет клевать носом, Пенелон осторожно привязал к его рукам сандалии, после чего, громко застучав в бубен над ухом готского герцога, разбудил его. Очнувшийся Тригвилла под общий хохот присутствующих машинально принялся тереть себе лицо надетыми на руки сандалиями Именно после этого случая он и стал злейшим врагом маленького уродца.

— Знаешь, дядюшка, — вдруг заговорил Пенелон, приближаясь к Теодориху и бесцеремонно дёргая его за рукав, — мне почему-то кажется, что теперь не ты должен молиться Господу Богу, а Он тебе!

— Что ты несёшь? — устремив на него хмурый взгляд, хрипло спросил король. — Почему?

— Да потому, что благодаря твоей светлейшей мудрости Господь Бог проводит сейчас время в куда лучшей компании!

Это был настолько дерзкий намёк на три недавние смерти Боэция, Иоанна I и Симмаха, что Киприан даже поперхнулся, а Кассиодор бросил быстрый взгляд на короля.

— Всемогущий король! — возопил Тригвилла, поднимаясь со своего места, и его примеру, но только молча последовал Конигаст.

— Молчать! — вдруг рявкнул Теодорих. Всем молчать и пусть говорит шут!

— А я хочу выпить! — вдруг заявил Пенелон.

У меня есть тост!

По молчаливому знаку Теодориха один из слуг подал шуту чашу с вином, и тот, отважно взгромоздившись на стул, вдруг заплакал.

— Господи, спаси и помилуй это несчастное государство, в котором мой бедный король уничтожает лучших из лучших, оставляя вокруг себя одних предателей! Кто поможет ему в трудную минуту, кто даст ему умный совет? Ведь он отправил к Богу тех, кто прославил его царствование, а не тех, «чья память порастёт травой забвения»!

Пока Пенелон, запрокинув назад голову и отчаянно дрожа всем телом, пил свою чашу, в зале повисла такая тишина, что присутствующие могли слышать собственное дыхание. Глаза четырёх сотрапезников боязливо устремились на лицо короля, но тот смотрел совсем не на шута.

Незадолго до тоста Пенелона слуга поставил перед королём блюдо с гигантским осётром. Нижняя губа рыбы была прикушена, а вместо глаз вставлены блестящие чёрные оливки. Благодаря этому голова рыбы производила очень странное впечатление, и теперь широко раскрытые глаза Теодориха с безумным ужасом были устремлены на неё. Король отчаянно приподнялся с места и принялся тыкать пальцем в сторону рыбы, отодвигаясь от стола всё дальше и дальше.

— Симмах, Симмах! — кричал он. — Прости, ради Христа, прости!

Тут какой-то суеверный ужас охватил и всех присутствующих, ибо они знали, что принцепс сената в отличие от Боэция и Иоанна I был казнён через отсечение головы. Тригвилла бросился к рыбе, словно и впрямь надеясь узнать в её голове голову Симмаха, Конигаст жадно припал к чаше с вином, а Киприан принялся горячо молиться Кассиодор побледнел не меньше самого короля и на несколько мгновений прикрыл глаза, ощущая сильное головокружение.

А Теодорих, продолжая кричать, бросился вон из зала и уже где-то там, за порогом, потерял сознание, упав на руки своего придворного врача Эльпидия.

Кассиодор провёл всю ночь без сна, а на следующее утро обнаружил в своих волосах первые седые пряди. Когда он явился во дворец, то узнал, что Теодорих тяжело болен кровавым поносом и чуть ли не ежечасно впадает в бред, продолжая умолять принцепса сената о прощении. Через три дня король умер, и в соответствии с его последним приказанием всё конфискованное имущество было возвращено семьям Боэция и Симмаха.

Загрузка...