Глава 15. ТЕОДИЦЕЯ


Какая странная вещь — бессонница! Как бы ни слипались глаза и ни ломило всё тело от дневной усталости, каждый раз происходит одна и та же вещь — сознательное «Я» упорно не желает исчезать, упорно не желает совершать таинственный скачок в своё подсознательное состояние, в котором его ожидают самые странные видения, именуемые снами, и отчаянно цепляется за саморефлексию, за постоянное размышление о самом себе и наблюдение за всеми своими состояниями. Днём, когда все мысли поглощены будничными делами, мы ведём себя настолько инстинктивно и автоматически, что почти не уступаем в этом животным, но зато ночью, в полутьме-полусне, оставаясь наедине с самими собой, никак не можем избавиться от яростных и соблазнительных воспоминаний, которые не дают возможности позволить душе на какое-то время оставить тело и отправиться в странствия по царству Морфея. У животных не бывает подобной бессонницы, и они могут не спать лишь потому, что их мучает боль или голод; но почему наше «Я» так упорно не желает оставлять земной мир и отправляться в потустороннее царство сна? Неужели потому, что у него нет уверенности в благополучном возвращении обратно, в том, что непременно наступит пробуждение?

Боэций в который раз перевернулся с бока на бок и снова лёг поудобнее, в очередной раз пытаясь избавиться от всех этих мыслей и заснуть. Однако возбуждённое сознание вдруг прояснилось настолько, что изгнало последние остатки дремоты, таившиеся в уголках глаз и побуждавшие их слипаться, поэтому ничего не оставалось делать, как продолжить наблюдение за собственными размышлениями. Когда-то, когда он был моложе и страстно хотел женщин, лучшим средством от бессонницы и ночного ужаса перед тем самым единственным и беспробудным исчезновением сознания, которое зовётся смертью, была приятная, томная усталость от любовных игр и ласк. Да и сама обнажённая теплота нежного женского тела навевала такой умиротворённый покой, что смерть представлялась лишь в виде жалкого призрака, поспешно отступающего перед любовью. О, эта пленительная ночная страсть, когда весь мир сокращается до размеров постели, зато возбуждённые чувства переполняют вселенную!

С годами чувств становилось всё меньше и всё реже любовное возбуждение могло всколыхнуть застоявшуюся кровь. Зато всё больше становилось мыслей и всё чаще эти мысли обращались к одной и той же теме: что будет с их духовной субстанцией — «Я», когда перестанет биться сердце? Бессонная ночь и одиночество — вот два главных условия, позволявших глубоко проникнуться мистическим трепетом перед неизбежным уходом из этого мира.

Боэций уже давно, ещё задолго до появления в его доме Беатрисы, перестал спать с женой, и причиной здесь были не столько угасавшие в своей привычной успокоенности чувства, сколько классическая холодность самой Рустицианы. Для неё, истовой христианки и непреклонной римлянки, любви, как сладострастного соития двух нежных сердец, просто не существовало. Был лишь греховный акт, который можно было оправдать деторождением и осквернить наслаждением. Стоило ли удивляться, что она точно истукан лежала в постели, а это могло погасить любовный пыл самого похотливого фавна. Поэтому супружеская постель не давала Боэцию ничего, кроме разочарования, да к тому же в последние годы, когда ей уже перевалило за сорок, Рустициана принялась немилосердно храпеть!

И тогда он окончательно переселился в свою спальню и больше не появлялся в покоях жены. Однако Боэций был ещё крепок душой и телом, а потому иногда позволял себе — «лишь для того, чтобы отдать дань природе и не позволять избытку семени давить на мозг и отвлекать от философских размышлений» — пригласить в свою постель юную рабыню. Чтобы это не имело характера любовной связи и не пробуждало в нём самом никаких иных чувств, кроме чистого сладострастия, эти рабыни постоянно менялись. Впрочем, в последнее время и подобные ночи становились всё реже.

«Это и понятно, — думал про себя Боэций, — ведь если в молодости, когда все члены полны животного огня, мы уделяем большую часть времени удовлетворению своих телесных желаний, то в зрелости нам всё больше хочется заглянуть за тот порог, переступая который мы оставляем свои тела...»

Его дисциплинированный, логический разум был просто не в состоянии уступить вере, тем более вере слепой и нерассуждающей, а потому он всё чаще и неистовее пытался найти неопровержимые доказательства бытия Бога — единственного гаранта бессмертия наших душ. Однако, чем тщательнее он над этим размышлял, тем больше противоречий обнаруживал. Последнее из таких противоречий, не дававшее ему спать ни в эту, ни в предыдущие ночи, состояло в следующем.

Свобода человеческого духа для любого, кто в состоянии присмотреться к спонтанности собственного сознания, к мгновенному возникновению и исчезновению в нём самых противоречивых мыслей, — вещь самоочевидная. Наше «Я» свободно по определению, свободно даже тогда, когда добровольно заключает себя в рамки всевозможных догм и запретов. Оно свободно следовать правилам логики или нарушать их, свободно мыслить любое положение и его отрицание, свободно отказаться от своих мыслей, если понимать под мыслями именно то, что имеет вербальную форму, и сосредоточиться на ощущениях или образах; короче — свободно ото всего, кроме своей свободы!

И вот из этой-то самоочевидной для нас свободы собственного духа вытекало самое сильное сомнение в существовании Бога! Ну действительно, если он наделил нас свободой, то как можно понять и оправдать существование того зла, которое мы совершаем? Это была всё та же проблема теодицеи — «Богооправдания», которой Боэций уделял последнее время очень много внимания. Пусть всеведение Бога, — а он знает всё в вечности, где мировые события существуют одномоментно и сразу как одно настоящее, — не лишает нас свободы, ведь мы действуем во времени, где есть прошлое, настоящее и будущее, пусть наша свобода и всеведение Бога действуют в непересекающихся областях — всё равно это не слишком приближает нас к пониманию существования зла. Ведь, допуская зло, Бог является или не Всеблагим, или не Всемогущим, то есть лишается одного из двух своих важнейших предикатов, а вместе с этим и права называться Богом!

Получается, что наша свобода, обвиняя Бога в наличии зла, тем самым заставляет сомневаться в Его существовании! «Ну хорошо, — продолжал размышлять Боэций, уставившись в темноту, которая начинала сереть, предвещая скорое наступление рассвета. — Если не существует ничего, обладающего большим могуществом, чем Бог, а для того, Кто Всемогущ, нет ничего невозможного, то, значит, Бог может содеять и зло? Нет, конечно же, нет, ведь Бог — это любовь, это высшее благо! Получается, что если тот, Кто Всемогущ, не может содеять зла, тогда зло есть ничто? Оно лишь видимость, призрак, который мы считаем реально существующим только потому, что ограничены в познании Вселенной. А Вселенная исполнена полноты бытия, а следовательно, и блага, поскольку всё, что имеет в этом мире бытие, создано Богом, который есть высшее благо...»

Рассуждение казалось достаточно убедительным, но против него активно протестовал обычный здравый смысл. Если зло — это «ничто», тогда страдания и лишения, достающиеся порядочным людям, — тоже «ничто»? Адские мучения невиновного — «ничто»? Поруганная добродетель и торжествующая мерзость — «ничто»?

От этих будоражащих вопросов можно было сойти с ума. И так бывало всегда, когда абстрактная логика входила в противоречие с полнокровной жизнью. То, что разуму казалось правильным и справедливым, активно опровергалось чувствами, и это вечное противостояние не давало смятенной душе возможности успокоиться в вере.

Заметив тонкий розовый луч, проникавший сквозь неплотно прикрытый оконный занавес, Боэций понял, что ночь философского смятения уже прошла и пора возвращаться к обычным государственным делам. Тем более что и двор, и сенат сейчас находились в Вероне, так что все столичные проблемы ложились на плечи первого министра.

Тяжело вздохнув, он поднялся с ложа, ощущая во всём теле неприятную вялость — очевидное последствие бессонной ночи. От неё могли избавить только утреннее омовение и бодрящий массаж, поэтому Боэций первым делом направился в тепидарий. Ему не хотелось никого видеть, ведь удел философа — одиночество, а он, как политик, был вынужден постоянно общаться с толпой, так что сейчас он даже не стал звать рабов, решив сделать это лишь после того, как искупается в бассейне.

В доме было тихо, и на пути в тепидарий Боэций встретил лишь заспанного атриенсиса, который с откровенным недоумением взглянул на хозяина. Домашние привыкли, что он засыпал очень поздно и просыпался ближе к полудню.

— Пришли ко мне бальнеаторов и распорядись о завтраке, — негромко сказал Боэций и проследовал дальше, направляясь на мерный плеск воды, которая лилась в бассейн из широко разинутых пастей двух бронзовых львов. Бесшумно отодвинув занавес, он вошёл в тепидарий, и тут вдруг какое-то странное неосознанное чувство заставило его мгновенно отпрянуть назад и укрыться за колонной — в бассейне купалась Беатриса.

То пускаясь вплавь, так, что над водой виднелась одна её голова с небрежно заколотыми красивыми волосами, то становясь на мелкое место и начиная шаловливо разбрызгивать вокруг себя воду, окружавшую её мелкой радугой брызг, она была похожа на речную наяду... Осознав это банальное, но пришедшее на ум первым сравнение, Боэций невольно усмехнулся и мысленно добавил: «На наяду, которая и не подозревает о присутствии рядом старого фавна».

Но чего ждёт он сам и почему не выходит из-за колонны? Задав себе этот вопрос, Боэций вдруг почувствовал внутреннюю неловкость. Ему нравилось любоваться обнажённой девушкой, особенно когда она взбиралась на край бассейна, чтобы потом, разбежавшись, с тихим визгом броситься в воду. У Беатрисы были идеально красивые ноги, от которых пришёл бы в восторг любой скульптор, и округлые женские бёдра — бёдра взрослой, полностью сформировавшейся женщины. Но эти женские бёдра через плавный изгиб лона и ягодиц переходили в тонкую девичью талию. Совсем девичьими были и небольшие округлости нежных грудей, увенчанные перламутровыми сферами сосков, и худые плечи, и трогательная шея... Впрочем, глаза мужчины, смотрящего на обнажённую женщину, всегда затуманивает пелена желания, если только он не художник и не пресыщенный развратник. Поэтому, воспринимая женскую наготу через призму своего желания сразу и целиком, мужчина готов порой принять это впечатление за красоту и совершенство. Но стоит только начать оценивать по отдельности пятки, икры, лодыжки, колени, бёдра, ягодицы — и всё целостное очарование исчезает.

Поймав себя на том, что его дыхание становится всё более взволнованным, Боэций смутился окончательно. Он смотрит на Беатрису не глазами отца, а как на девушку, уже созревшую для любви! Конечно, понять истоки подобного отношения было несложно, ведь, чтобы относиться к ней как к ребёнку, он должен был бы взять её на руки сразу после рождения и видеть ежедневно, год за годом, отмечая превращение грудного младенца в маленькую девочку, маленькой девочки в девочку-подростка, девочки-подростка во взрослую девушку. А он узнал Беатрису всего несколько месяцев назад, не успев даже хорошенько изучить её характер!

И всё же в этом невольном подглядывании было что-то постыдное, тем более, что история Рима эпохи империи изобиловала случаями инцеста, начиная от императора Гая Калигулы, который жил со своими сёстрами как с жёнами, и кончая одним из многочисленных «солдатских императоров», который, по слухам, отличался таким безмерным сладострастием, что начал со своей матери, когда ему едва исполнилось четырнадцать лет, а закончил собственным сыном, разменяв шестой десяток. Поэтому Боэций обрадовался, когда Беатриса окончательно вылезла из бассейна и облачилась в короткую тунику, едва доходившую ей до середины бёдер. Он уже хотел было выйти из-за колонны и подойти к дочери, как вдруг Беатриса, всё ещё не замечая присутствия отца, опустилась на колени, молитвенно сложила перед собой руки и прикрыла глаза. Слегка приоткрытые губы её заметно шевелились.

«Почему она молится здесь и что за внезапная перемена настроения? — удивлённо подумал Боэций. — Неужели ей тоже передался экзальтированный и взбалмошный характер её матери?»

Стараясь ступать как можно тише, он осторожно вышел из своего укрытия и направился к Беатрисе. Ему оставалось дойти до неё не больше пяти метров, когда она, видимо, что-то услышав, широко открыла глаза, негромко вскрикнула и тут же вскочила на ноги.

— Доброе утро! — ласково сказал Боэций, откровенно любуясь свежим и нежным лицом дочери, которое мгновенно стал заливать восхитительный румянец, и это придало ей восхитительное очарование невинности.

— Доброе утро, отец! — тихо сказала она, опуская глаза.

— Я не помешал тебе?

Она отрицательно покачала головой, по-прежнему смотря в пол и не замечая того, как откровенно её тонкая туника, надетая на влажное тело, обрисовывает очертания груди и сосков.

— Извини, что я вошёл незаметно, — продолжал Боэций. — Я увидел, что ты молилась.

Она снова кивнула, всё так же не поднимая глаз.

— Но почему в таком странном месте? — продолжал настаивать Боэций. — И о чём ты хотела попросить нашего Бога?

— Когда я ещё жила с мамой, то привыкла молиться после каждой, пусть даже самой незначительной радости, которую нам посылал Господь, — нерешительно ответила Беатриса, робко посмотрев на отца, — а это купание доставило мне такую радость...

— Милое дитя!

— И, кроме того, я хотела попросить Бога заступиться за Максимиана и оберегать его во имя нашей любви...

— Оберегать? — удивился Боэций. — Но разве ему что-то угрожает?

— Да, — кивнула дочь, — ведь через несколько дней он должен жениться на готской принцессе, а поскольку он обещал мне этого не делать, то может навлечь на себя гнев короля.

— Ах, вот в чём дело! — воскликнул магистр оффиций, мгновенно вспоминая о том, что обещал Максимиану поговорить с Теодорихом, но так и не смог этого сделать, поскольку тот со всем своим двором отправился в Верону. Оттуда король собирался поехать в Байи — знаменитый курорт с целебными источниками, где проводили италийские зимы многие римские императоры и где у Теодориха, заядлого садовода, был любимый сад, посаженный им собственными руками. Боэций давно уже не видел юного поэта, которому пришлось последовать за своим отцом и который в этот момент тоже должен был находиться в Вероне. Собственная забывчивость заставила его нахмурить брови и задуматься. Беатриса молча стояла перед отцом, ожидая, когда он снова заговорит.

— Да, — наконец произнёс Боэций, — нашему милому юноше действительно может понадобиться Божья помощь... Ну-ну, не бойся, ничего страшного, — поспешно добавил он, заметив, как Беатриса переменилась в лице, — просто на какое-то время, до тех пор, пока я не смогу убедить короля отменить своё решение, Максимиану лучше всего будет скрыться в одном из самых отдалённых поместий своего отца. Ведь ты переписываешься с ним, правда? — вдруг быстро добавил он и лукаво взглянул на дочь.

Она молча кивнула головой, но на этот раз её взгляд был не смущён, а внимателен.

— Вот и отлично. Напиши ему о моём совете и поскорее отправь письмо. До Вероны не так далеко, и гонец успеет обернуться за трое суток. Если хочешь, я сам напишу Максимиану и отправлю письмо с королевской почтой. Я всё равно собирался через два дня написать в Верону.

Беатриса кивнула, и Боэций, давно забыв о своём невольном подглядывании, вдруг почувствовал себя счастливым оттого, что у него есть дочь, которую рано или поздно он выдаст замуж. Расставшись с ней, — а Беатриса направилась в свои комнаты, — Боэций решил, что напишет в Верону не через два дня, а сразу же после бани и завтрака, и отправит письмо завтра же. Однако из послания Симмаха, которое два часа спустя доставил измученный гонец, Боэций понял, что в Верону — и немедленно — придётся отправиться ему самому.

«Плохие новости, Северин Аниций, — писал его тесть, — очень плохие новости! Я потому пишу об этом в самом начале, чтобы ты, пока будешь читать моё письмо, уже заранее настроился на самый решительный лад. Наступают времена, когда нам всем предстоит проявить и твёрдость, и находчивость, и мужество. Наступают тяжёлые времена, сын мой!

Итак, по порядку. На вчерашнем заседании сената, которое происходило в присутствии короля Теодориха, королевский референдарий Киприан заявил, что две недели назад на границе с Византийской империей королевским дозором был перехвачен секретный гонец в Константинополь.

Имени его он не назвал — оно якобы осталось неизвестным, поскольку гонец был ранен стрелой и умер, когда его везли обратно в Равенну. То, что Киприан лжёт, было очевидно, неясно лишь, в чём именно лжёт и для чего он это делает.

После этого он зачитал письмо, найденное при обыске гонца. Оно адресовано императору Юстину и написано нашим общим другом Альбином. Так это на самом деле или не так, мне лично сказать сложно, поскольку сам сенатор, разумеется, отрицал своё авторство, но те идеи и предложения, которые в нём содержались, и ты, и я неоднократно слышали из уст нашего неосторожного друга. Эти идеи хорошо известны, поэтому я не буду их повторять, дабы меня не обвинили в том, что я их разделяю, — на тот случай, если моё письмо вдруг постигнет участь писем Альбина.

Король был явно разъярён, но, пытаясь сохранить перед сенатом видимость объективности, потребовал доказательств подлинности этого письма. И тогда на сцену вышли три шута, три персонажа, о которых можно говорить словами комедии Аристофана:


Взглянуть с небес — вы подленькими кажетесь,

Взглянуть с земли — вы подлецы изрядные.


Каждый из них тебе хорошо знаком. Во-первых, это мерзавец Василий, который был некогда изгнан с королевской службы за то, что, наделав долгов, пытался рассчитаться со своими кредиторами, строча на них доносы в королевскую цензуру. Во-вторых, это Гауденций, которому за его многочисленные преступления та же королевская цензура повелела отправиться в изгнание. Когда же он, не желая подчиниться, устремился под защиту святого убежища, то сам Теодорих приказал ему покинуть Равенну, угрожая в случае повторного отказа заклеймить и сослать силой. О третьем, Опилионе, можно сказать только то, что это родной брат Киприана, а потому все дальнейшие слова излишни. К сожалению, все трое римляне...

И вот эти три преступника, в отношении каждого из которых уже был вынесен приговор (разумеется, не превративший их в порядочных людей), оказались главными свидетелями. Все трое поклялись на Библии, подтвердив, что письмо является подлинным и что они готовы поддержать все обвинения, которые выдвинул королевский референдарий против сенатора Альбина. Союз четырёх негодяев, достойный умиления!

О дальнейшем писать тяжело и грустно. Наш бедный друг был арестован прямо в том здании, где заседал сенат. Отдавая приказ об аресте, король имел такой зловещий и торжествующий вид, что я, кажется, понял его дальнейшие намерения. Видимо, он решил воспользоваться этими обвинениями для того, чтобы разом избавиться от неугодных сенаторов. Поэтому я почти уверен, что арест Альбина первый, но далеко не последний.

В конце заседания сената король распорядился немедленно послать за тобой, чтобы по прибытии в Верону ты смог участвовать в суде священной консистории, перед которым вскоре должен будет предстать наш общий друг. Королевский гонец прибудет или одновременно с моим, или немного позже.

Я тоже бы очень хотел тебя видеть, тем более что наступают такие времена, когда негодяи объединяются, чтобы обвинять людей порядочных. Что ещё нам остаётся делать, как не, объединившись, выступить против негодяев? Я знаю, как тяжело на сенаторов подействовал арест Альбина, и с уверенностью могу предположить, что в решающий момент они окажутся на нашей стороне.

До скорой встречи, и да хранит тебя Бог!»

Загрузка...