Почувствовав, что я колеблюсь, она сказала:
— Это единственный путь, доктор Делавэр. Я не хочу, чтобы мама узнала о том, что он вернулся.
— А Дон Рэмп?
— И его я не хочу ни во что посвящать. Это не его проблема.
— Ладно, — сказал я. — Мы обговорим детали, когда встретимся завтра. Да, кстати, я поговорил с доктором Урсулой, и она позволила мне повидать твою маму.
— Это хорошо. Я уже говорила с мамой, и она согласна встретиться с вами. Завтра — вот здорово, правда? Значит, мы можем отменить нашу с вами встречу и вместо этого назначить вашу встречу с мамой?
— Хорошо. Я буду у вас к двенадцати часам.
— Спасибо, доктор Делавэр. Я скажу, чтобы для вас приготовили ленч. Чего бы вам хотелось?
— О ленче не стоит беспокоиться, но все равно спасибо.
— Точно?
— Точно.
— Вы знаете, как нас найти?
— Я знаю, как попасть в Сан-Лабрадор.
Она проинструктировала меня, как найти ее дом.
Я все записал и сказал:
— Ладно, Мелисса, до завтра.
— Доктор Делавэр?
— Да, Мелисса?
— Мама волнуется. Из-за вас. Хотя я и рассказала ей, какой вы хороший. Она беспокоится, что вы о ней подумаете. Из-за того, как она обошлась с вами тогда, столько лет назад.
— Скажите ей, что я все понимаю и что рога у меня вырастают только в период полнолуния.
Она не засмеялась.
Я сказал:
— Я не собираюсь вести себя с ней грубо, совсем нет, Мелисса. Все будет хорошо.
— Надеюсь на это.
— Мелисса, часть того, с чем тебе приходится иметь дело, — причем гораздо более важная, чем умение распоряжаться деньгами, — это отход от прошлой жизни. Тебе предстоит найти свою дорогу и позволить маме делать все самой. Я знаю, что это трудно, — думаю, тебе потребуется много мужества, чтобы пройти весь этот путь. Просто позвонить мне — для этого тоже нужно было набраться мужества. У нас обязательно все получится.
— Я понимаю, — сказала она. — Просто это трудно. Когда кого-то так сильно любишь.
9
Начало отрезка шоссе, соединяющего Лос-Анджелес с Пасаденой, обозначено четырьмя тоннелями, входы в которые украшают изящные каменные фестоны. В наши дни такую вещь вряд ли утвердил бы какой-нибудь муниципальный совет, но этот кусочек прогресса был врезан в котловину давным-давно, он был для города первым, этот подземный путь для непрестанного движения, которое отождествлялось со свободой.
Сейчас это грязная и некрасивая асфальтовая лента. Три узкие полосы движения на уровне улицы, окаймленные уродливыми от выхлопных газов кленами и разношерстными по стилю домами. Психотические сооружения эстакад возникают без предупреждения. Бетонные пешеходные мосты, побуревшие от времени, — претензии Лос-Анджелеса на собственную патину — бросают жутковатые тени на асфальтовое покрытие. Каждый раз, выезжая на это шоссе, я думаю о Натаниеле Уэсте и Джеймсе Кейне — фигурах из истории Южной Калифорнии, которых, вероятно, никогда в действительности не существовало, но которых представляешь себе с каким-то мрачным удовольствием.
Я также думаю о Лас-Лабрадорас и о том, что места вроде аристократических частей Пасадены, Сьерра-Мадре и Сан-Лабрадора могли бы с таким же успехом находиться на луне — такова степень их общения и обмена с огромным человеческим муравейником, расположенным на другом конце шоссе.
Лас-Лабрадорас. Сельские Девушки.
Встреча с ними произошла у меня за много лет до того, как я познакомился с Мелиссой. В ретроспективе схожесть между прошлым опытом и нынешним показалась очевидной. Почему же я раньше не сообразил?
Это были женщины, называвшие себя девушками. Две дюжины женщин, которые в студенческие годы принадлежали к женским университетским общинам, потом весьма удачно повыходили замуж, смолоду вписавшись в «поместную» жизнь, отправили по парочке детей учиться и стали искать, чем бы заполнить время. Видя прибежище в общении, они сошлись вместе и образовали добровольное объединение — эксклюзивный клуб, как бы возродив дни студенческого землячества. Их штаб-квартира расположилась в одном из бунгало отеля «Кэткарт» — это «гнездышко», которое стоило 200 долларов в день, досталось им бесплатно, включая обслуживание, так как одному из их мужей принадлежал немалый кус этой гостиницы, а другой был владельцем банка, державшего закладную. После того как был разработан регламент и избраны должностные лица, женщины стали присматривать себе какой-нибудь смысл существования, raison d'etre. Очень привлекательной казалась работа в больнице, поэтому бóльшую часть своих усилий на первоначальной стадии они посвятили переделке и функционированию магазина подарков при больнице Кэткарта.
Потом у сына одной из этих дам оказалась редкая мучительная болезнь, и он был помещен в Западную педиатрическую клинику — единственное место в Лос-Анджелесе, где лечили это заболевание. Ребенок выжил, но болезнь перешла в хроническую форму. Мать ушла из клуба, чтобы уделять больше времени сыну. Лас-Лабрадорас решили предложить свои добрые услуги Западной педиатрической.
В то время я работал в ее штате третий год, вел программу психосоциальной реабилитации для тяжелобольных детей и их родителей. Главный врач вызвал меня к себе в офис и предложил найти нишу для «этих девушек», говоря о проблемах финансирования гуманитарных наук и подчеркивая необходимость «контактировать с позитивными силами внутри общества».
В один из вторников мая я облачился в тройку и поехал в отель «Кэткарт». Там отведал вареных креветок на ломтиках поджаренного хлеба и сандвичей со срезанными корками, выпил слабого кофе и познакомился с «девушками».
Их возраст приближался к сорока, все они были жизнерадостны, привлекательны и неподдельно очаровательны, от них веяло чувством долга с примесью некоторого смущения. Шестидесятые были их студенческими годами, и хотя это в общем означало четыре года жизни без тревог и забот в Южнокалифорнийском или Аризонском университете, или в каком-то другом месте, еще не охваченном недовольством и враждебностью, дыхание бурного времени коснулось даже защищенных сеньорит. Они знали, что они сами, их мужья и дети, то, как они живут и будут продолжать жить, — все это являло образ Врага. Бастиона избранных, к штурму которого яростно призывали все эти немытые радикалы.
В то время я носил бороду и ездил на «додже-дарт», который балансировал на грани смерти. Несмотря на костюм и только что сделанную стрижку, я предполагал, что в их глазах я должен был выглядеть как воплощение Радикальной Опасности. Но они приняли меня тепло, с напряженным вниманием слушали мою послеобеденную лекцию, не отрывали глаз от экрана во время демонстрации слайдов — больные дети в палатах, операционные. Такой показ мы, штатные сотрудники, в самые черные минуты называли «слезодавильным дневным сеансом».
Под конец у них у всех глаза были на мокром месте. И они еще никогда не были так уверены, что хотят помочь.
Я решил, что лучшим применением их талантов была бы работа с семьями только что продиагностированных пациентов. Такие ассистенты-социопсихологи могли бы прорубаться сквозь бюрократическую волокиту, которую больницы плодили еще быстрее, чем долги. Еженедельные двухчасовые дежурства в форменной одежде, сшитой по их собственным моделям, улыбки и приветствия и сопровождение экскурсий по этой юдоли страданий. Работа внутри системы, с тем чтобы смягчить некоторые из наиболее жестких ее граней, но без погружения в глубины травмы и трагедии, в кровь и внутренности. Главврач счел эту идею замечательной.
Девушки тоже так считали. Я составил программу обучения. Лекции, списки литературы, обходы больницы, беседы, дискуссионные группы, ролевые занятия.
Они оказались отличными слушательницами курсов, вели подробные записи, делали умные замечания. Полушутя спрашивали, не собираюсь ли я их тестировать.
По прошествии трех недель они окончили курс обучения. Главврач преподнес им дипломы, перевязанные розовыми ленточками. За неделю перед тем, как должен был вступить в действие график дежурств, я получил письмо, написанное от руки на бумаге ледяного цвета.
ЛАС-ЛАБРАДОР
БУНГАЛО В, ОТЕЛЬ «КЭТКАРТ»
ПАСАДЕНА, КАЛИФОРНИЯ 91125
Дорогой доктор Делавэр!
От имени Сестер и себя лично я хочу поблагодарить Вас за то внимание, которое Вы нам оказывали на протяжении этих последних нескольких недель. Мы все единодушны в том, что очень много узнали и что этот опыт был нам весьма и весьма полезен.
Однако мы, к своему сожалению, не сможем участвовать в программе «Добро пожаловать», так как такое участие создает некоторые проблемы стратегического свойства для некоторых членов нашей общины. Мы надеемся, что это не причиняет Вам чрезмерных неудобств, и взамен своего участия в Вашей программе вносим пожертвование в Рождественский фонд Западной педиатрической клиники.
Желаем Вам всяческих благ и искренне благодарим за огромную работу, которую Вы ведете.
Искренне Ваша,
Президент Лас-Лабрадорас
Нэнси Браун
Я нашел домашний телефон миссис Браун в справочнике и позвонил на следующий день в восемь утра.
— О, здравствуйте, — сказала она. — Как поживаете?
— Ничего, Нэнси, держусь. Только что получил ваше письмо.
— Да. Мне очень жаль. Знаю, это выглядело ужасно, но мы просто не можем.
— Вы упомянули о каких-то проблемах стратегического свойства. Не могу ли я чем-нибудь помочь?
— Нет, я сожалею, но… Это никак не связано с вашей программой, доктор Делавэр. Просто ваше… окружение.
— Мое окружение?
— Больницы. Окружающая обстановка. Лос-Анджелес. Голливуд. Многих из нас буквально поразило, насколько все скатилось вниз. Некоторые девочки считают, что им просто слишком далеко ездить.
— Слишком далеко или слишком опасно?
— Слишком далеко и слишком опасно. Многие мужья тоже против этих поездок.
— Но у нас никогда не было с этим никаких проблем, Нэнси. Вы бы приезжали сюда в дневное время и пользовались специальной парковочной площадкой.
Молчание.
Я сказал:
— Пациенты ездят туда-сюда каждый день, и ничего не случается.
— Ну… вы знаете, как это бывает.
— Да, наверно, — сдался я. — Что ж. Всего хорошего.
— Я знаю, для вас это звучит глупо, доктор Делавэр. И, честно говоря, самой мне эта реакция кажется чрезмерной — я пробовала им это высказать. Но у нас в уставе записано, что мы в чем-то либо участвуем всей группой, либо не участвуем вообще. Мы проголосовали, доктор Делавэр, и вот что получилось в итоге. Приношу вам свои извинения, если мы создали для вас проблемы. И мы искренне надеемся, что больница примет наш дар — он от чистого сердца.
— Не сомневаюсь, что больница именно так и поступит.
— До свидания, доктор Делавэр. Желаю вам удачного дня.
* * *
Записки на хорошей бумаге, денежные откупные, телефонные отговорки. Наверно, это и есть сан-лабрадорский стиль.
Я думал об этом на всем пути до конца шоссе, потом на Арройо-Секо, потом когда повернул на восток по Калифорнийскому бульвару, мимо Калифорнийского технического. Затем быстрая серия петляний по тихим улицам пригорода, и передо мной возник бульвар Кэткарта, по которому я продолжил свой путь на восток, в дебри Сан-Лабрадора.
Святой. Покровитель сельских тружеников.
Канонизация, прошедшая мимо внимания Ватикана.
Даже само происхождение этого места уходит корнями в откупные.
Бывший когда-то частным владением Кэткарта, наследника династии, которой принадлежала железнодорожная компания Восточного побережья, Сан-Лабрадор имел вид города старой застройки, но на картах значился городом лишь последние пятьдесят лет.
Кэткарт приехал в Южную Калифорнию в начале века на разведку коммерческих возможностей для семьи. То, что он здесь увидел, ему понравилось, он начал скупать рельсовые пути и гостиницы в деловой части города, апельсиновые рощи, бобовые фермы и скотоводческие земли к востоку от Лос-Анджелеса и набрал себе феод площадью в четыре квадратных мили в предгорьях хребта Сан-Гэйбриел. Построив подобающий особняк, он окружил его садом мирового класса и назвал имение Сан-Лабрадор — такое небольшое самовозвеличение, задавшее работу епископальным языкам.
Потом, в середине Великой депрессии, он обнаружил, что его средства не безграничны. Оставив себе триста с небольшим акров, он поделил остальное на участки. И сдавал их в аренду другим богатым людям — магнатам немного помельче, чем он сам, которые были в состоянии содержать участки от двух до семи акров. Причем обставлял все сделки ограничительными условиями, которые гарантировали, что он будет доживать остаток жизни в ничем не омрачаемой гармонии с природой и вкушая сладкие плоды западной цивилизации.
Остаток жизни оказался у него небольшим — в 1937 году он умер от инфлюэнцы, оставив завещание, по которому его владения переходили к городу Сан-Лабрадору, если таковой будет существовать до истечения двух лет. Магнаты-арендаторы быстренько составили соответствующий документ и протолкнули его через окружной надзорный совет Лос-Анджелеса. Особняк и сад Кэткарта превратились в принадлежащие округу, но финансируемые частным образом музей и ботанической сад, которые никто не посещал, пока не построили шоссе.
В послевоенные годы землю поделили на еще более мелкие участки — по пол-акра — для быстро развивающегося класса людей свободных профессий. Но ограничительные условия не были сняты: здесь по-прежнему не разрешалось селиться ни цветным, ни выходцам с Востока, ни евреям, ни мексиканцам. Никаких многоквартирных домов. Никакого алкоголя в общественных местах. Никаких ночных клубов, театров или мест «низменных развлечений». Размещение торговых заведений было ограничено территорией в восемь кварталов вдоль бульвара Кэткарта, причем ни одно здание не должно было быть выше двух этажей, его архитектурный стиль неизменно выдерживался в духе испанского Возрождения, а чертежи представлялись на утверждение в муниципалитет.
Законы штата и федеральное законодательство впоследствии аннулировали эти расистские ограничения, но остались лазейки, позволяющие обойти закон, и Сан-Лабрадор сохранился белым, словно лилия. Прочие ограничения выдержали испытание временем и судебными тяжбами. Возможно, это объяснялось их солидным юридическим обоснованием. Или какую-то роль играло и то, что многие судьи и по крайней мере два окружных прокурора жили в Сан-Лабрадоре.
Каковы бы ни были причины, но иммунитет округа к переменам оставался действенным. Проезжая сейчас по Кэткарту, я не замечал, чтобы что-то изменилось с тех пор, как я был здесь последний раз. Когда же это было? Три года назад. Выставка Тернера в музее, прогулка по библиотеке и парку. Вместе с Робин…
Движение на шоссе было редкое, но очень неторопливое. Бульвар рассекала широкая разделительная полоса зелени. По южной стороне тянулся все тот же набор магазинов, уютно устроившихся в похожих на шкатулки для драгоценностей зданиях в стиле испанского Возрождения и казавшихся еще меньше по соседству с тронутыми красноватым оттенком ржавчины фисташковыми деревьями, которые посадил в те давние времена сам Кэткарт. Врачи-терапевты, стоматологи… множество ортодонтистов. Магазины одежды для обоих полов, предлагающие такие модели, что по сравнению с ними «Брукс бразерс» покажутся представителями «новой волны». Изобилие химчисток, цветочных магазинов, художников по интерьеру, банков, брокерских контор. Три магазина канцелярских товаров на два квартала — я вдруг понял, почему так много. Почти на каждой вывеске красуются «эсквайр», «лтд.», псевдовикторианские изыски. Негде поесть, негде попить, негде отдохнуть. И на каждом шагу указатели, направляющие бродячего туриста в сторону музея.
Латиноамериканец в синем муниципальном комбинезоне толкал перед собой по тротуару пылесос промышленной мощности. Редкие седовласые фигуры обходили его стороной. В остальном на улицах было пустынно.
Так видится высшему обществу решение проблем бегства из больших городов в пригородные поселки. Почти как на картинке. Подкачало только небо, тусклое и закопченное, затянувшее дымкой предгорья. Ибо деньги и связи ничего не могли поделать с географией: ветры с океана сдували сюда смог, и он, оказавшись в образуемой холмами ловушке, оставался здесь надолго. Воздух Сан-Лабрадора был непригоден для дыхания сто двадцать дней в году.
Следуя указаниям Мелиссы, я проехал шесть кварталов после торговой зоны, повернул налево в первом же разрыве разделительной полосы и выехал на Котсуолд-драйв, затененную кронами сосен прямую дорогу, которая начала петлять и взбираться в гору уже почти через километр, туда, где царили прохладная тень и безмолвие, как после ядерной войны: характерный и обычный для Лос-Анджелеса дефицит человеческого присутствия был здесь особенно заметен.
Это из-за автомобилей — их просто не было. Ни одной машины у обочины. Надпись на табличках «ПАРКОВКА ЗАПРЕЩАЕТСЯ В ЛЮБОЕ ВРЕМЯ» проводится в жизнь с помощью полицейского сапога и грабительских штрафов. Возвышаясь над пустынными улицами за покатыми лужайками, стояли большие дома с черепичными крышами. По мере подъема дома становились больше.
На вершине холма дорога разделялась: к западу она вела в Эссекс-Ридж, к востоку — в Сассекс-Ноул. Здесь никаких домов не было видно, только зелеными стенами высотой в два этажа росли мирты, можжевельник и фотинии с красными ягодами, а дальше за ними — лес из дуба, гингко и амбрового дерева.
Я сбросил скорость и ехал потихоньку, пока наконец не увидел того, что искал. Сосновые ворота ручной резьбы на толстых столбах, крытых патинированным железом — сосна того твердого, вощеного сорта, который видишь в буддийских храмах и на стойках восточных баров. К столбам примыкали чугунная ограда и почти четырехметровая живая изгородь. Цифра 1 стояла на левой створке ворот, а 0 на правой. Слева от цифры 1 располагались фотоэлемент и переговорное устройство.
Я остановил машину, высунул из окна руку и нажал кнопку устройства.
Из динамика послышался голос Мелиссы:
— Это вы, доктор Делавэр?
— Привет, Мелисса.
— Секундочку.
Послышался скрип и скрежет, и ворота открылись внутрь. Я поехал вверх по крутой каменной дорожке, которую только что полили, и в воздухе еще висела водяная пыль. Мимо посаженных в правильном порядке ладаноносных кедров и пустующей сторожки, в которой могла бы разместиться пара семей из среднего класса. Потом еще множество деревьев — целая роща монтеррейских сосен, за которой не видно было неба и которая тянулась несколько мгновений, прежде чем уступить место родственникам помельче: искривленным, похожим на карликовые деревья бонсай кипарисам и горному кизилу в окружении свободно растущих групп багряных рододендронов, белой и розовой японской камелии.
Темная дорожка. Тишина казалась угнетающей. Я подумал о Джине Дикинсон, о том, как она идет сюда, к воротам, совсем одна. По-новому взглянул на ее несчастье. И оценил ее прогресс.
Деревья наконец кончились, и взору открылась лужайка размерами с футбольное поле — трава на ней так великолепно выглядела, что могла показаться свежеуложенным дерном, — по краю ее были разбиты круглые клумбы бегонии и жасмина. В дальнем западном конце, среди кипарисов я увидел вспышки света. Движение, блеск металла. Двое — нет, трое мужчин — в одежде цвета хаки, но слишком далеко, чтобы их можно было хорошо рассмотреть. Сыновья Хернандеса? Теперь мне стало понятно, зачем ему нужно было пятеро.
Садовники обрабатывали растения ручными садовыми ножницами, приглушенное лязганье которых почти не нарушало тишину. Никаких пневматических или моторных инструментов. Еще одно ограничительное условие? Или правила этого дома?
Дорожка окончилась безупречным полукругом, дугу которого украшали две финиковые пальмы. Между узловатыми стволами пальм — два пролета лестницы с широкими ступенями из букейканьонского камня и увитой глициниями каменной балюстрадой вели к дому; он был персикового цвета, трехэтажный, шириной с целый квартал.
То, что могло быть просто монолитно-грубым, было всего-навсего монументальным. И удивительно приятным для глаза, ибо визуальный полет направлялся причудливыми поворотами архитектурного карандаша. Тонкое смещение углов и подъемов, богатство деталей. Высокие освинцованные арочные окна защищены коваными решетками в неомавританском стиле, красивого ярко-зеленого цвета. Балконы, веранды, карнизы, обломы и средники вырезаны из известняка кофейного цвета. На восточном конце — известняковая колоннада. Испанская черепица уложена с мозаичной точностью. Вставки из цветного стекла в виде пятилистников размещены с полным пренебрежением к синхронии, но с безошибочным чувством гармонии.
Но сами размеры дома — и его безлюдье — производили тягостное и печальное впечатление. Словно пустой музей. Неплохо посетить такое место, но я бы не пожелал себе жить здесь, страдая фобией.
Я припарковался и вышел из машины. К клацанью садовых ножниц теперь добавились птичьи крики и шелест ветерка в листьях. Я поднялся по ступеням, безуспешно пытаясь представить себе, каково было бы расти здесь, будучи единственным ребенком.
Вход был достаточно велик, чтобы туда мог въехать автофургон. Двустворчатая дверь из лакированного дуба тоже отделана патинированным железом; каждая створка разделена на шесть выпуклых панелей. На панелях были вырезаны сценки из сельской жизни, живо напомнившие мне школьного Чосера. Я с интересом рассматривал их, нажимая кнопку звонка.
Два раза пропел баритоном дверной колокольчик, потом открылась первая створка и появилась Мелисса — в белой блузке с застежкой донизу, выглаженных синих джинсах и белых теннисных туфлях; она казалась еще более миниатюрной, чем раньше. Кукла в кукольном домике, построенном в слишком крупном масштабе.
Она пожала плечами и сказала:
— Ничего себе домик, правда?
— Очень красивый.
Она улыбнулась, успокоенная.
— Его проектировал мой отец. Он был архитектором.
Это самое большое высказывание об отце, какое я от нее услышал за девять лет. Интересно, что еще выплывет теперь, когда я пришел в дом.
Она мимолетно коснулась моего локтя и отступила.
— Входите же, — сказала она. — Я вам покажу дом.
Дом представлял собой огромное пространство, битком набитое сокровищами. Холл таких размеров, что можно играть в крокет, а в дальнем конце его красовалась изогнутая лестница из зеленого мрамора. За лестницей анфилада похожих на громадные пещеры комнат — специально построенные выставочные галереи, величественные и безмолвные, неотличимые друг от друга по назначению. Соборные потолки и потолки с кессонами, зеркально отполированные панели, гобелены, окна верхнего света из цветного стекла, восточные и обюссоновские ковры на полах из инкрустированного мрамора, расписанной вручную керамической плитки и французского орехового паркета. Столько блеска и роскоши, что моя нервная система не выдержала нагрузки и начала кружиться голова.
Я вспомнил, что однажды мне уже приходилось испытывать нечто подобное. Я был тогда студентом второго курса и совершал одиночный вояж по Европе, имея льготный железнодорожный билет второго класса и тратя четыре доллара в день. Вот я в Ватикане. Смотрю, вытаращив глаза, на покрытые золотом стены, на эти сокровища, собранные во имя Господа. Потом постепенно отхожу в сторону и начинаю наблюдать за другими туристами и итальянскими крестьянами, приехавшими из южных деревень, они тоже глазеют, разинув рты. Перед выходом из очередного зала крестьяне обязательно опускают монеты в ящик для пожертвований; такие ящики поставлены там у каждой двери.
Мелисса рассказывала и показывала, играя роль экскурсовода в своем собственном доме. Мы находились в заставленной книгами пятистенной комнате без окон. Она показала на подсвеченную картину, висевшую над каминной полкой.
— А это Гойя. Отец купил картину в Испании, когда искусство было гораздо более доступным. Его не интересовало то, что было в моде, — эта вещь считалась очень малозначительным произведением Гойи до совсем недавнего времени, еще каких-то нескольких лет назад; вообще портретная живопись, как слишком декоративная, была declasse[3]. А теперь аукционные фирмы все время пишут нам письма. У отца хватило прозорливости съездить в Англию и привести оттуда целые коробки прерафаэлитов, когда все другие считали, что это просто китч. То же самое и с прозрачной, как дымка, живописью пятидесятых, когда эксперты отмахивались от нее, считая несерьезной.
— А ты владеешь материалом, — сказал я.
Она порозовела.
— Меня учили.
— Джейкоб?
Она кивнула и посмотрела в сторону.
— Ладно. Наверно, на сегодня вы видели достаточно.
Повернувшись, она пошла к выходу из комнаты.
— А сама ты интересуешься искусством? — спросил я.
— Я не очень хорошо в нем разбираюсь — не так, как отец или Джейкоб. Мне действительно нравятся красивые вещи. Если это никому не вредит.
— Что ты хочешь этим сказать?
Она нахмурилась. Мы вышли из комнаты с книгами, прошли мимо открытой двери в еще один огромный зал с расписанными вручную ореховыми балками на потолке и высокими французскими дверями в противоположной стене. За стеклом была видна еще одна лужайка, еще лес и цветы, выложенные камнем тропинки, статуи, аметистового цвета плавательный бассейн, опущенная площадка под навесом из вьющихся растений, огороженная темно-зеленым теннисным брезентом. Издалека доносились гулкие удары отскакивающего мяча.
Метрах в шестидесяти в обратном направлении, левее корта, находилось длинное, низкое здание персикового цвета, напоминавшее конюшню: с десяток деревянных дверей, некоторые из них были приоткрыты, а перед ними широкий, мощенный булыжником двор, полный сверкающих, длинноносых старинных автомобилей. Булыжная мостовая была усеяна амебообразными лужицами воды. Склонившись над одним из автомобилей, кто-то в сером комбинезоне с куском замши в руке полировал горящее рубиновым цветом крыло этого великолепного образчика автомобилестроения. По раструбам воздуходувки я догадался, что это был «дюзенберг», и спросил Мелиссу, так ли это.
— Да, — ответила она, — это он и есть. — Смотря прямо перед собой, она повела меня обратно, через наполненные произведениями искусства пещеры, в переднюю часть дома.
— Я не знаю, — вдруг сказала она. — Просто кажется, что очень многое бывает сначала прекрасным, а потом оказывается отвратительным. Как будто красота может быть проклятьем.
Я спросил:
— Макклоски?
Она сунула руки в карманы джинсов и энергично кивнула.
— Я много о нем думаю в последнее время.
— Больше, чем раньше?
— Намного больше. После нашего разговора. — Она остановилась, повернулась ко мне, часто мигая.
— Зачем ему было возвращаться, доктор Делавэр? Что ему надо?
— Может быть, ничего не надо, Мелисса. Может быть, это все ровным счетом ничего не значит. И выяснить это лучше моего друга не сможет никто.
— Надеюсь, что это так, — сказала она. — Я правда надеюсь. Когда он сможет начать?
— Я устрою, чтобы он позвонил тебе как можно скорее. Его зовут Майло Стерджис.
— Хорошее имя, — сказала она. — Надежное.
— Он надежный парень.
Мы пошли дальше. Крупная полная женщина в белом форменном платье полировала столешницу, держа в одной руке метелку из перьев, а в другой тряпку. Открытая жестянка с полировальной пастой стояла у нее возле колена. Она слегка повернула лицо в нашу сторону, и наши глаза встретились. Мадлен. Хотя у нее прибавилось седины и морщин, она выглядела все еще сильной. Узнавание подтянуло ее лицо; потом она повернулась ко мне спиной и возобновила работу.
Мелисса и я вернулись в холл. Она направилась к зеленой лестнице, и, когда коснулась поручня, я спросил:
— Если говорить о Макклоски, ты волнуешься и за собственную безопасность?
— За свою безопасность? — удивилась она, поставив ногу на первую ступеньку. — А почему я должна за нее волноваться?
— Просто так. Ты только что говорила, что красота может стать проклятьем. Может, ты чувствуешь себя обремененной или в опасности из-за своей внешности?
— Я? — Она засмеялась слишком быстро и слишком громко. — Идемте же, доктор Ди. Нам наверх. Я покажу вам, что такое красота.
10
Верхняя площадка лестницы оказалась двухметровой розеткой из черного мрамора с инкрустацией в виде солнца с лучами, выполненной в синих и желтых тонах. У стен стояла мебель во французском провинциальном стиле — пузатая, на гнутых ножках, почти до неприличия украшенная инкрустацией маркетри. Картины эпохи Ренессанса сентиментальной школы — херувимы, арфы, религиозный экстаз — конкурировали с ворсистыми обоями цвета старого портвейна. От площадки расходились веером три коридора. Еще две женщины в белом пылесосили правый. Остальные два были темны и пусты. Скорее похоже на гостиницу, чем на музей. Печальная, бесцельная атмосфера курорта в мертвый сезон. Мелисса повернула в средний коридор и провела меня мимо пяти белых филеночных дверей, украшенных черными с золотом ручками из французской эмали.
У шестой она остановилась и постучала.
Голос изнутри произнес: «Да?»
Мелисса сказала:
— Пришел доктор Делавэр, — и открыла дверь.
Я был готов к новой мегадозе великолепия, а оказался в небольшой, простой комнате — в гостином уголке не более четырех метров в длину и в ширину, окрашенном в темно-серый голубиный цвет и освещенном единственным светильником из молочного стекла на потолке.
Четверть задней стены занимала белая дверь. Другие стены были голыми, если не считать единственной литографии: сцена с изображением матери и ребенка в мягких тонах, которая не могла быть ничем иным, кроме как работой Кассатт. Литография располагалась точно над центром обтянутого розовым с серой отделкой двойного сиденья. Сосновый кофейный столик и два сосновых стула создавали уголок для беседы. На столике кофейный сервиз твердого английского фарфора. На сиденье женщина.
Она встала и сказала:
— Здравствуйте, доктор Делавэр. Я Джина Рэмп.
Мягкий голос.
Она пошла мне навстречу, и ее походка представляла собой странное смешение грации и неуклюжести. Вся неуклюжесть была сосредоточена над шеей — она держала голову поднятой неестественно высоко и склоненной на одну сторону, словно отшатываясь от удара.
— Рад познакомиться с вами, миссис Рэмп.
Она взяла мою руку, быстро и несильно сжала ее и тут же отпустила.
Она была высокого роста — по крайней мере сантиметров на двадцать выше дочери — и все еще стройна, как манекенщица; на ней было платье до колен, с длинными рукавами, из блестящего серого хлопка. Застегнуто спереди до самой шеи. Накладные карманы. Серые сандалии на плоской подошве. Простое золотое обручальное кольцо на левой руке. В ушах серьги в виде золотых шариков. Больше никаких украшений. Никакого запаха духов.
Волосы светлые, с первыми проблесками седины. Они у нее были коротко подстрижены, прямые, с начесанной на лоб пушистой челкой. Вид мальчишеский. Почти аскетический.
Овал ее бледного лица словно был создан для кинокамеры. Четко очерченный прямой нос, твердый подбородок, широко расставленные серо-голубые с зелеными крапинками глаза. Пухлогубый шарм старой студийной фотографии уступил место чему-то более зрелому. Более спокойному. Чуточку размылись контуры, слегка расслабились швы. Лучики от улыбок, морщинки на лбу, намек на обвисание в том месте, где губы соединяются со щеками.
Сорок три года, как я узнал из старой газетной вырезки, она и выглядела на них ни на день не моложе. Но возраст смягчил ее красоту. Каким-то непостижимым образом подчеркнул ее.
Она повернулась к дочери и улыбнулась. Потом почти ритуально наклонила голову, демонстрируя мне левую сторону своего лица. Туго натянутая кожа, белая, словно кость, и стеклянно-гладкая. Слишком гладкая — словно нездоровый глянец испарины при лихорадке. Линии челюсти острее, чем можно было ожидать. Чуть заметнее проступают кости лица, словно здесь удален подкожный слой мышц и заменен чем-то искусственным. Ее левый глаз слегка, еле заметно провисал, а кожу под ним покрывала густая сеть белых нитевидных шрамов. Шрамов, которые казались плавающими сразу под поверхностью ее кожи.
На шее, непосредственно под челюстью, видны были три красноватые полосы — словно кто-то сильно ударил ее и следы пальцев остались. Левая сторона ее рта была противоестественно прямой, резко контрастируя с усталым глазом и придавая ее улыбке некоторую однобокость, которая создавала впечатление неуместной иронии.
Она снова повернула голову. Свет упал на кожу лица под другим углом, и она приобрела мраморный цвет яйца, которое окунули в чай.
Гештальт, нарушенный порядок. Поруганная красота.
Она обратилась к Мелиссе:
— Спасибо, родная, — и улыбнулась кривоватой улыбкой.
Левая сторона лица в улыбке почти не участвовала.
Тут до меня дошло, что на какой-то момент я забыл о присутствии Мелиссы. Я повернулся, спеша улыбнуться ей. Она пристально смотрела на нас с жестким, настороженным выражением на лице. Потом вдруг растянула уголки губ и заставила себя присоединиться к этому празднику улыбок.
Ее мать сказала:
— Иди-ка сюда, малышка. — И шагнула к ней, протягивая руки. Прижала Мелиссу к себе. Пользуясь своим преимуществом в росте, стала покачивать ее, гладить ее длинные волосы.
Мелисса отступила назад и посмотрела на меня с раскрасневшимся лицом.
Джина Рэмп продолжала:
— Со мной будет все в порядке, малышка. Ты беги.
Мелисса проговорила срывающимся голосом:
— Желаю приятной беседы. — Оглянувшись еще раз, она вышла из комнаты.
Дверь она оставила открытой. Джина Рэмп подошла и закрыла ее.
— Прошу вас, усаживайтесь поудобнее, доктор, — сказала она, снова наклонив голову так, чтобы видна была только здоровая сторона лица. — Хотите кофе? — Жест в сторону фарфорового сервиза.
— Нет, благодарю вас. — Я сел на один из стульев. Она вернулась на прежнее место. Села на самый край, держа спину прямо, скрестила ноги в щиколотках, руки положила на колени — точно в такой же позе вчера у меня дома сидела Мелисса.
— Ну вот, — сказала она и опять улыбнулась. Наклонилась вперед, чтобы поправить одну из чашек на столе, и занималась этим дольше, чем было нужно.
Я поспешил нарушить тишину.
— Приятно видеть вас, миссис Рэмп.
Выражение огорчения вступило в борьбу с улыбкой и победило.
— Наконец-то, да?
Прежде чем я успел ответить, она сказала:
— Я не такой уж невыносимый человек, доктор Делавэр.
— Конечно, нет, — подхватил я. Получилось слишком резко. Она вздрогнула и посмотрела на меня долгим взглядом. Что-то такое в ней — в этом доме — выбивало меня из колеи. Я откинулся на спинку стула и прикусил язык. Она переменила ноги и повернула голову, словно в ответ на указание режиссера. Теперь я видел только ее правый профиль. Она сидела напряженная и настороженно-вежливая, словно Первая Леди во время телеинтервью в прямом эфире.
Я сказал:
— Я пришел сюда не для того, чтобы судить вас. Нужно поговорить об отъезде Мелиссы в университет. Вот и все.
Она плотнее сжала губы и покачала головой.
— Вы так много помогли ей. Вопреки мне.
— Нет, — возразил я. — Благодаря вам.
Она закрыла глаза, втянула в себя воздух сквозь сжатые зубы и впилась ногтями в колени под серым платьем.
— Не беспокойтесь, доктор Делавэр. Я прошла долгий путь. Я могу выдержать и суровую правду.
— Правда, миссис Рэмп, состоит в том, что если Мелисса выросла в замечательную девушку, то это произошло в значительной мере благодаря тому, что дома ее очень любили и поддерживали.
Она открыла глаза и медленно покачала головой.
— Вы добры ко мне, но правда состоит в том, что, даже зная, что не выполняю свой материнский долг по отношению к ней, я не могла вытащить себя из… из этого. Кажется таким слабоволием, но…
— Я знаю, — перебил я. — Состояние тревоги может парализовать человека не хуже, чем полиомиелит.
— Состояние тревоги, — повторила она. — Как мягко сказано. Это больше похоже на смерть. Которая приходит снова и снова. Как будто живешь на улице Смерти, никогда не зная… — Она повернулась, и мелькнула полоска поврежденной плоти. — Я чувствовала себя, словно в мышеловке. Такой беспомощной, несостоятельной. И продолжала ничего не делать для нее.
Я молча слушал.
Она продолжала:
— Вы знаете, что за тринадцать лет я не была ни на одном родительском собрании? Не аплодировала школьным спектаклям, не сопровождала класс на экскурсии и прогулки, не встречалась с матерями тех немногих детей, с которыми она играла. Я не была ей матерью, доктор Делавэр. В истинном смысле этого слова. Она должна была за это на меня обидеться. Может, даже и возненавидеть.
— Она что, дала вам это понять когда-нибудь?
— Нет, что вы! Мелисса добрая девочка, да и чрезмерная почтительность мешала ей назвать вещи своими именами. Хотя я и пыталась вызвать ее на это.
Она снова наклонилась вперед.
— Доктор Делавэр, она напускает на себя храбрый вид — ей кажется, что она всегда должна быть взрослой, всегда вести себя, как подобает настоящей маленькой леди. И все это из-за меня, из-за моей слабости. — Она коснулась больной стороны лица. — Я заставила ее повзрослеть раньше времени, я украла у нее детство. Поэтому знаю, что обиды и гнева не может не быть. Они есть — закупорены глубоко внутри.
Я сказал:
— Я не собираюсь сидеть здесь и говорить, что вы дали ей идеальное воспитание. Или что ваши страхи не передавались ей. Они передавались, влияли на нее. Но все это время — судя по тому, что я видел, когда лечил ее, — она воспринимала вас как близкое и любящее существо, питающее ее любовью без всяких условий. Она и сейчас воспринимает вас так же.
Она наклонила голову, зажала ее в ладонях — словно похвала причиняла боль.
Я продолжал:
— Когда она мочилась вам на простыни, вы не сердились, а баюкали и утешали ее. Для ребенка это значит гораздо больше, чем родительское собрание.
Она подняла глаза и пристально посмотрела на меня. Обвисание лицевых тканей теперь стало заметнее. Изменив положение головы, она переключилась на вид в профиль. Улыбнулась.
— Я теперь вижу, в чем польза вашего подхода для нее, — сказала она. — Вы выдвигаете свою точку зрения с… силой, с которой трудно спорить.
— Нам с вами есть необходимость спорить?
Она закусила губу. Одной рукой опять быстро прикоснулась к изуродованной стороне лица.
— Нет. Конечно, нет. Просто я в последнее время отрабатываю… честность. Стараюсь видеть себя такой, какая я на самом деле. Это часть моего лечения. Но вы правы. Речь сейчас не обо мне. О Мелиссе. Что я могу сделать, чтобы помочь ей?
— Уверен, вам известно, какое двойственное чувство вызывает у Мелиссы вопрос об учебе в университете, миссис Рэмп. В данный момент оно выражается у нее в том, что она беспокоится за вас. Беспокоится, что если бросит вас на этой стадии лечения, то может свестись на нет весь достигнутый вами прогресс. Поэтому важно, чтобы она услышала от вас — совершенно недвусмысленно, — что с вами будет все в порядке. Что и без нее вы будете продолжать делать успехи. Что вы хотите, чтобы она уехала. Если вы действительно этого хотите.
— Доктор Делавэр, — сказала она, глядя мне в лицо, — конечно же, я этого хочу. И я ей уже говорила это. Я ей это говорила с тех пор, как узнала, что ее приняли. Я вне себя от радости за нее — это такой великолепный шанс. Она должна поехать!
Ее пыл застал меня врасплох.
— Я хочу сказать, — продолжала она, — что, как мне кажется, этот период является переломным для Мелиссы. Вырваться отсюда. Начать новую жизнь. Конечно, мне будет ее не хватать — очень. Но я наконец достигла такой стадии, что могу думать о ней так, как и должна была с самого начала. Как о моем ребенке. Я продвинулась чрезвычайно далеко, доктор Делавэр. Я готова сделать некоторые поистине гигантские шаги. Посмотреть на жизнь под другим углом зрения. Но я не могу убедить в этом Мелиссу. Знаю, что она говорит правильные слова, но своего поведения она не изменила.
— А чего бы вам хотелось?
— Она чересчур опекает меня. Продолжает наблюдать. Урсула — доктор Каннингэм-Гэбни — пробовала говорить с ней на эту тему, но Мелисса уклоняется от разговоров с ней. Кажется, у них межличностный конфликт. Когда я сама пытаюсь сказать ей, как хорошо идут у меня дела, она улыбается, гладит меня по плечу, говорит «Здорово, мам» — и уходит. Не подумайте, что я ее осуждаю. Ведь я сама столько времени позволяла ей играть роль родительницы. Теперь расплачиваюсь за это.
Она опять опустила глаза, подперла голову рукой и долго так сидела.
— Больше четырех недель у меня не было ни одного приступа, доктор Делавэр. Я вижу мир впервые за очень долгое время и чувствую, что могу с этим справиться. Словно я заново родилась. Я не хочу, чтобы Мелисса себя ограничивала из-за меня. Что я могу сказать, чтобы убедить ее?
— Похоже, вы говорите как раз то, что нужно. Просто, может быть, она еще не готова это услышать.
— Я не хочу вот так выйти и заявить, что не нуждаюсь в ней, — разве я могу когда-нибудь так ее обидеть? Да это и неправда. Она мне очень нужна. Так, как любой матери нужна любая дочь. Я хочу, чтобы мы всегда были близки друг другу И в моих словах нет ничего такого, что можно было бы истолковать двояко, поверьте. Мы с доктором Каннингэм-Гэбни работали над этим. Четкая формулировка того, что хочешь сообщить. Мисси просто отказывается слушать.
Я сказал:
— Часть проблемы состоит в том, что в ее внутреннем конфликте есть элементы, которые не имеют никакого отношения ни к вам, ни к вашему прогрессу. Любая восемнадцатилетняя девушка будет испытывать волнение, впервые покидая стены родного дома. Та жизнь, которую Мелисса вела до сих пор — сложившиеся между вами отношения, размеры этого дома, изоляция, — делает для нее отъезд еще страшнее, чем для среднего первокурсника. Фокусируясь на вас, она избегает необходимости разбираться с собственными страхами.
— Этот дом, — сказала она, разводя руки в стороны — Какой-то монстр, не правда ли? Артур коллекционировал вещи, вот и построил себе музей.
Это прозвучало с намеком на горечь. И она сразу же попыталась замаскировать его.
— Конечно, он это сделал не ради собственной персоны — не такой человек был Артур. Он поклонялся красоте. Украшал свой мир. И действительно обладал утонченным вкусом. У меня нет чутья на веши — я могу понять, что картина хорошая, если ее поставить передо мной, но никогда не смогла бы заниматься накопительством — это просто не в моем характере.
— Вам никогда не приходила в голову мысль о переезде?
Она слабо улыбнулась.
— Мне приходит в голову множество мыслей, доктор Делавэр. Когда дверь открыта, то очень трудно не перешагнуть через порог. Но мы — доктор Каннингэм-Гэбни и я — работаем вместе, чтобы сдерживать мои порывы, не давать мне забегать вперед. Мне предстоит еще долгий путь. И даже если бы я была готова бросить все и отправиться бродить по миру, я никогда бы не поступила так с Мелиссой — не выбила бы всякую опору у нее из-под ног.
Она потрогала фарфоровый чайник.
— Остыл. Вы правда не хотите, чтобы нам снизу принесли свежего? Или что-нибудь перекусить — как насчет ленча?
Я сказал:
— Я правда ничего не хочу, но все равно спасибо.
— Вы говорили, что, опекая меня, она уходит таким образом от собственных проблем. Если это так, то как же быть?
— Она будет осознавать улучшение вашего состояния естественным путем, постепенно, по мере того, как вы будете продвигаться все дальше и дальше вперед. По правде говоря, вам, может быть, и не удастся уговорить ее поехать в Гарвард до истечения срока подачи заявлений.
Она нахмурилась.
Я продолжал:
— Мне кажется, ситуацию осложняет и кое-что еще — ревность.
— Да, я знаю, — сказала она. — Урсула говорила мне, как она ревнует.
— У Мелиссы очень много причин для ревности, миссис Рэмп. За короткое время на нее обрушилась масса перемен, помимо вашего успешного лечения: смерть Джейкоба Датчи, ваше второе замужество. — Возвращение сумасшедшего, подумал я про себя. — Для нее ситуация усугубляется еще и тем, что она ставит себе в заслугу — или в вину — то, что инициатором большой части этих перемен была она сама. Она уговорила вас согласиться на лечение, она же познакомила вас с вашим мужем.
— Я знаю, — согласилась она. — И это правда. Это она заставила меня лечиться. Пилила меня до тех пор пока не добилась своего, да благословит ее Бог. И лечение помогло мне проделать окошко у себя в камере — иногда я чувствую себя такой идиоткой, что не сделала этого раньше, упустила столько лет… — Неожиданно она изменила позу, повернувшись ко мне всем лицом. Как бы выставляя его напоказ.
О своем втором замужестве она промолчала. Я не настаивал.
Она вдруг встала, сжала кулак, поднесла его к лицу и уставилась на него.
— Я должна как-то убедить ее, должна. — От напряжения изуродованная сторона ее лица побелела, опять стала похожей на мрамор, красные полосы на шее побледнели. — Я ведь ее мать, в конце концов!
Молчание. Отдаленное жужжание пылесоса.
Я сказал:
— То, что вы говорите сейчас, звучит довольно убедительно. Почему бы вам не позвать ее и не сказать ей этого?
Она подумала. Опустила кулак, но не разжала его.
— Да, — ответила она. — Хорошо. Я согласна. Давайте так и сделаем.
* * *
Она извинилась, открыла дверь в задней стене и скрылась в соседней комнате. Я услышал приглушенные шаги, звук ее голоса, встал и заглянул туда.
Она сидела на краю кровати под пологом в огромной кремовой спальне, где потолок был украшен росписью. Роспись изображала куртизанок в Версале, наслаждающихся жизнью перед потопом.
Она сидела, слегка согнувшись, больная сторона лица ничем не защищена, и прижимала к губам трубку белого с золотом телефона. Ее ноги стояли на темно-фиолетовом ковре. Кровать была застлана стеганым атласным покрывалом, телефон помещался на ночном столике в китайском стиле. Высокие окна с двух сторон обрамляли кровать — прозрачное стекло под сборчатыми занавесками с золотой бахромой. Зеркала в золотых рамах, масса кружев, тюля и картин в радостных тонах. Столько старинных французских вещей, что сама Мария-Антуанетта могла бы чувствовать себя здесь как дома. Она кивнула, сказала что-то и положила трубку на рычаг Я вернулся на свое место. Через минуту она вышла со словами:
— Она уже поднимается. Вы не возражаете, если мы поговорим здесь?
— Если не возражает Мелисса.
Она улыбнулась.
— Нет, она не будет возражать. Она вас очень любит. Видит в вас своего союзника.
Я сказал:
— А я и есть ее союзник.
— Конечно, — сказала она. — Мы все нуждаемся в союзниках, не правда ли?
* * *
Несколько минут спустя в коридоре послышались шаги. Джина встала, встретила Мелиссу в дверях, взяла ее за руку и втянула в комнату. Положив обе руки на плечи Мелиссы, она торжественно смотрела на нее, словно готовясь произнести благословение.
— Я твоя мать, Мелисса Энн. Я делала ошибки и плохо выполняла свой материнский долг, но все это не меняет того факта, что я — твоя мать, а ты — мое дитя.
Мелисса смотрела на нее вопросительно, потом резко повернула голову в мою сторону.
Я улыбнулся ей улыбкой, которая, я надеялся, была ободряющей, и перевел взгляд на ее мать. Мелисса последовала моему примеру.
Джина продолжала:
— Я знаю, что моя слабость возложила на тебя тяжкое бремя, малышка. Но все это скоро изменится. Все будет совсем иначе.
При слове «иначе» Мелисса напряглась.
Джина заметила это, притянула ее ближе, прижала к себе. Мелисса не сопротивлялась, но и не откликнулась на ее порыв.
— Я хочу, чтобы мы всегда были близки друг другу, малышка, но я так же хочу, чтобы каждая из нас жила и своей жизнью.
— Мы и живем так, мама.
— Нет, дорогая моя девочка, мы живем не так. Не совсем так. Мы любим друг друга и заботимся друг о друге. Ты самая лучшая дочь, какую любая мать может только пожелать себе. Но то, что нас с тобой связывает, слишком… запутанно. Нам надо это распутать. Развязать узлы.
Мелисса немного отстранилась и пристально посмотрела на мать.
— О чем ты говоришь?
— О том, что поездка на восток — это твой золотой шанс. Твое яблоко. Ты заслужила его. Я так горжусь тобой — тебя ждет впереди прекрасное будущее, и у тебя есть и ум, и талант, чтобы добиться успеха. Так что используй этот шанс — я настаиваю на этом.
Мелисса освободилась от объятий матери.
— Ты настаиваешь?
— Нет, я не пытаюсь… Я хочу сказать, малышка, что…
— А что, если я не хочу его использовать?
Это было сказано негромко, но неуступчиво. Обвинитель, готовящий почву для атаки.
Джина сказала:
— Просто я думаю, что ты должна поехать, Мелисса Энн. — Ее голос звучал уже не так убедительно.
Мелисса улыбнулась.
— Это замечательно, мама, но разве тебе не интересно, что думаю я?
Джина снова привлекла ее к себе и прижала к груди. Лицо Мелиссы ничего не выражало.
Джина сказала:
— Что думаешь ты — это очень важно, девочка, но я хотела бы убедиться в том, что ты уверена, на самом деле думаешь, что твое решение принято не под влиянием беспокойства за меня. Потому что у меня все хорошо, и я собираюсь сделать так, чтобы и впредь все было хорошо.
Мелисса снова посмотрела на нее снизу вверх. Ее широкая улыбка стала холодной. Джина отвела от нее глаза, не разжимая объятий.
Я сказал:
— Мелисса, твоя мама много думала над этим. Она уверена, что справится.
— Уверена?
— Да, уверена, — сказала Джина. Она повысила голос на пол-октавы. — И я ожидаю, что ты с уважением отнесешься к этому мнению.
— Я уважаю все твои мнения, мама. Но это не значит, что я должна вокруг них строить и свою жизнь.
Джина открыла и закрыла рот.
Мелисса взялась за руки матери и отцепила их от себя. Отступив назад, она продела большие пальцы в петли для ремня на своих джинсах.
Джина сказала:
— Прошу тебя, малышка.
— Я не малышка, мама. — Все еще с улыбкой.
— Нет. Ты не малышка. Конечно, ты не малышка. Прости, что я тебя так называю, — от старых привычек трудно отделаться. Об этом как раз и идет речь — об изменениях. Я работаю над тем, чтобы измениться, — ты ведь знаешь, как много я работаю, Мелисса. Это означает другую жизнь. Для всех нас. Я хочу, чтобы ты поехала в Бостон.
Мелисса с вызовом посмотрела на меня.
Я сказал:
— Говори с матерью, Мелисса.
Мелисса переключила внимание снова на Джину, потом опять на меня. Ее глаза сузились.
— Что здесь происходит?
Джина сказала:
— Ничего, ма… Ничего не происходит. Мы с доктором Делавэром очень хорошо побеседовали. Он помог мне еще лучше во всем разобраться. Я понимаю, почему он тебе нравится.
— Понимаешь?
Джина хотела ответить, но запнулась и остановилась.
Я пояснил:
— Мелисса, у вас в семье происходят очень важные изменения. Это трудно для всех. Твоя мама ищет правильный путь показать тебе, что у нее действительно все хорошо. Чтобы ты не чувствовала себя обязанной заботиться о ней.
— Да, — сказала Джина. — Именно так. У меня правда все хорошо, дорогая. Поезжай и живи своей жизнью. Принадлежи себе самой.
Мелисса не пошевельнулась. Ее улыбка исчезла. Она начала ломать руки.
— Похоже, взрослые уже решили, что лучше всего подходит для такой малютки, как я.
— Ну, что ты, дорогая, — сказала Джина. — Это совсем не так.
Я возразил:
— Никто ничего не решил. Самое важное — это чтобы вы обе продолжали разговаривать — держать каналы связи открытыми.
Джина подхватила:
— Конечно, мы так и сделаем. Мы это преодолеем, правда, девочка моя?
Протягивая руки, она сделала несколько шагов к дочери.
Мелисса попятилась от нее к двери и остановилась, ухватившись для опоры за дверную раму.
— Это здорово, — сказала она. — Просто здорово.
Ее глаза сверкали. Она показала на меня пальцем.
— От вас я этого никак не ожидала.
— Дорогая! — воскликнула Джина.
Я поднялся.
Мелисса затрясла головой и вытянула руки с выставленными вперед ладонями.
Я сказал:
— Мелисса…
— Разговор окончен. Нам не о чем больше говорить! Она содрогнулась от ярости и бросилась вон из комнаты.
Я высунул голову за дверь, увидел, как она бежит прочь по коридору — мелькают ноги, развеваются волосы.
Я подумал, не побежать ли за ней, но решил не делать этого и повернулся снова к Джине, пытаясь изобрести какое-нибудь глубокое высказывание.
Но она была не в состоянии меня слушать.
Ее лицо стало пепельно-серым, рукой она схватилась за грудь. Открытый рот ловил воздух. Тело начала бить дрожь.
Дрожь становилась все сильнее. Я кинулся к ней. Она попятилась от меня, спотыкаясь, качая головой, показывая, чтобы я не подходил ближе, в глазах у нее плескался ужас.
Сунув руку в карман платья, она стала шарить в нем и спустя очень долгое, как мне показалось, время вынула небольшой ингалятор из белого пластика в виде буквы L. Взяв короткий конец в рот, она закрыла глаза и попыталась плотно охватить его губами. Но зубы стучали по пластику, и ей трудно было удерживать ингалятор во рту. Мы встретились глазами, но ее взгляд был остекленевший, и я понял, что она была где-то далеко отсюда. Наконец ей удалось зажать мундштук в зубах и вдохнуть, нажав металлическую кнопку, расположенную сверху длинного конца аппарата.
Послышалось слабое шипение. Ее щеки оставались втянутыми. С изуродованной стороны больше. Она сжимала ингалятор одной рукой, а другой для устойчивости ухватилась за угол диванчика. Задержала дыхание на несколько секунд, потом вынула прибор изо рта и рухнула на сиденье.
Ее грудь бурно поднималась и опускалась. Я стоял там и наблюдал, как ритм дыхания замедлился, потом сел рядом с ней. Ее все еще колотила дрожь — она передавалась мне через подушки диванчика. Она дышала ртом, стараясь замедлить ритм дыхания. Закрыла, потом открыла глаза. Увидела меня и снова их закрыла. Ее лицо блестело от выступившей на нем испарины. Я коснулся ее руки. Она ответила слабым пожатием. Ее рука была холодной и влажной.
Мы сидели рядом, не двигаясь и не разговаривая. Она попыталась что-то сказать, но у нее ничего не вышло. Она откинула голову на спинку диванчика и стала смотреть в потолок. Ее глаза наполнились слезами.
— Это был несильный приступ, — сказала она слабым голосом. — Я с ним справилась.
— Да, я видел.
Ингалятор все еще был у нее в руке. Она посмотрела на него, потом опустила его опять в карман. Наклонившись вперед, она взяла мою руку и снова сжала ее. Выдохнула. Вдохнула. Выдохнула длинную, прохладную, пахнущую мятой струю воздуха.
Мы сидели так близко друг к другу, что мне было слышно, как бьется ее сердце. Но меня интересовали другие звуки — я прислушивался к шагам. Думал о Мелиссе — как она вернется и увидит нас в таком положении.
Когда ее рука расслабилась, я убрал свою. Еще через несколько минут ее дыхание пришло в норму.
Я спросил:
— Позвать кого-нибудь?
— Нет-нет, все в порядке. — Она похлопала себя по карману.
— Чем заряжен ингалятор?
— Мышечным релаксантом. Урсула и доктор Гэбни работали с ним. Он очень хорошо действует. Хотя и на короткий срок.
Ее лицо блестело от пота, прядки челки прилипли ко лбу. Больная сторона выглядела как надувной пластик.
Она выдохнула:
— Уф!
Я предложил:
— Принести вам воды?
— Нет-нет, я чувствую себя хорошо. Просто это выглядит страшнее, чем есть на самом деле. И приступ был слабый — впервые за… четыре недели… я…
— Это был трудный разговор.
Она приложила руку к губам.
— Мелисса!
Вскочив, она выбежала из комнаты.
Я поспешил за ней, следуя за ее тонким силуэтом по одному из темных коридоров к винтовой лестнице в задней части дома. Стараясь не отставать, чтобы не потеряться в огромном доме.
11
Эта лестница кончалась у короткого коридора прямо перед буфетной размерами с мою гостиную. Мы прошли через нее и оказались в кухне, по величине не уступавшей банкетному залу; стены здесь были выкрашены в цвет заварного крема, а пол выложен белой шестиугольной керамической плиткой. Две стены занимали холодильники и морозильники, разделочные столы; с чугунных скоб на потолке свисало множество медных горшков и кастрюль.
Никаких запахов готовящейся пищи. На одном из столов — блюдо с фруктами. Восьмиконфорочная плита промышленного вида была пуста.
Джина Рэмп вела меня дальше, мимо второй кухни меньшего размера, мимо комнаты, где хранилось столовое серебро, и облицованного панелями обеденного зала, в котором можно было бы принять целый съезд. Она смотрела то в одну сторону, то в другую и звала Мелиссу по имени.
Ответом было молчание.
Мы пошли обратно, повернули пару раз и оказались в комнате с расписанными потолочными балками. Через французские двери вошли двое мужчин в белых костюмах для тенниса, с ракетками в руках и перекинутыми через шею полотенцами. Полукружия пота выступали у них под мышками. Оба были крупные и хорошо сложенные.
Тому, что помоложе, на вид не было и тридцати. У него были густые спутанные волосы соломенного цвета, спускавшиеся ниже плеч. На длинном, худом лице доминировали узкие темные глаза и подбородок с такой глубокой ямкой, что в ней можно было спрятать бриллиант. Чтобы добиться такого загара, как у него, явно потребовалось не одно лето.
Второй выглядел лет на пятьдесят с небольшим. Плотного сложения, без признаков дряблости — пожизненный атлет, не теряющий формы. С тяжелой челюстью и голубыми глазами. Коротко подстриженные черные волосы, седые виски, седые усы, подстриженные точно по ширине рта. Здоровый румянец на лице, кое-где изборожденном морщинами. Человек с рекламы «Мальборо» в загородном клубе.
Он поднял одну бровь и сказал:
— Джина? Случилось что-нибудь? — Голос у него был сочный и звучный, из тех, что кажутся дружелюбными, даже если, по существу, это не так.
— Ты видел Мелиссу, Дон?
— Конечно, всего минуту назад. — Он перевел глаза на меня. — Что-нибудь случилось?
— Ты знаешь, где она сейчас, Дон?
— Она уехала с Ноэлем…
— С Ноэлем?
— Он занимался машинами, а она вылетела из дома, словно пушечное, ядро, что-то ему сказала, и они уехали. На «корвете». Что-нибудь не так, Джин?
— О Господи. — Джина бессильно поникла.
Человек с усами одной рукой обнял ее за плечи. Бросил на меня еще один изучающий взгляд.
— Что происходит?
Джина заставила себя улыбнуться и поправила волосы.
— Ничего, Дон. Просто… Это доктор Делавэр. Тот психолог, о котором я тебе говорила. Мы с ним попробовали поговорить с. Мелиссой об университете, а она расстроилась. Я уверена, что это пройдет.
Он взял ее за руку, сложил губы так, что его усы поднялись в середине, и опять поднял брови. Сильный и немногословный. Еще один из тех, кто рожден для кинокамеры…
Джина сказала:
— Доктор, это мой муж, Дональд Рэмп. Дон, доктор Алекс Делавэр.
— Рад познакомиться с вами. — Рэмп протянул крупную руку, и мы обменялись кратким рукопожатием. Молодой человек отошел в угол комнаты.
Рэмп сказал:
— Они не могли слишком далеко отъехать, Джин. Если хочешь, я могу поехать за ними и посмотреть, не удастся ли их вернуть.
Джина ответила:
— Нет, не надо, Дон. — Она коснулась его щеки. — Это издержки жизни с подростком в семье, дорогой. Ничего, я уверена, она скоро вернется, — может быть, они просто поехали заправиться.
Молодой человек рассматривал нефритовую вазу с таким напряженным увлечением, что оно вряд ли могло сойти за неподдельное. Он брал ее в руки, ставил на место, опять брал.
Джина повернулась к нему.
— Как идут сегодня дела, Тодд? — Ваза опустилась и осталась на месте.
— Прекрасно, миссис Рэмп. А у вас?
— Копошусь понемножку, Тодд. А как успехи у Дона сегодня?
Блондин улыбнулся ей так, будто рекламировал зубную пасту, и сказал:
— Движения у него есть. Теперь нужно только работать.
Рэмп со стоном потянулся.
— Эти старые кости бунтуют против работы. — Он повернулся ко мне. — Доктор, это Тодд Никвист. Мой тренер, инструктор по теннису и вообще Великий Инквизитор.
Никвист усмехнулся и одним пальцем коснулся своего виска.
— Доктор.
Рэмп сказал:
— Я не только страдаю, но еще и плачу за это.
Обязательные улыбки окружающих.
Рэмп посмотрел на жену.
— Ты уверена, что моя помощь не нужна, дорогая?
— Да, Дон. Мы просто подождем, они скоро должны будут вернуться. Ведь Ноэль еще не закончил?
Рэмп выглянул из дверей, посмотрел в сторону мощеного двора.
— Похоже, что нет. И «изотту», и «делахэя» пора полировать воском, а он пока еще только помыл.
— Ладно, — сказала Джина — Значит, скорее всего, они все-таки поехали заправляться. Они вернутся, и тогда мы с доктором Делавэром продолжим с того места, где остановились. А вы, мистер, отправляйтесь в душ. И ни о чем не беспокойтесь.
Напряженный голос. Они все держатся напряженно. Разговор выдавливается, словно фарш из мясорубки.
Натянутое молчание.
Я почувствовал себя так, будто случайно забрел в середину чужого диалога.
Джина предложила:
— Кто-нибудь хочет выпить?
Рэмп потрогал свою талию.
— Только не я. Я пошел в душ. Приятно было познакомиться, доктор. Спасибо за все.
Я ответил:
— Нет проблем. — Хотя и не совсем понял, за что он меня благодарит.
Он вытер лицо одним концом полотенца, подмигнул неизвестно кому и пошел было прочь. Но потом вдруг остановился, оглянулся через плечо на Никвиста.
— Продолжай в том же духе, Тодд. Увидимся в среду. Если обещаешь, что обойдется без пытки в тисках для пальцев.
— Будьте спокойны, мистер Р., — сказал Никвист, опять усмехнувшись. Потом обратился к Джине: — Я бы выпил пепси, миссис Р. Или что у вас есть, лишь бы было холодное и сладкое.
Рэмп все еще смотрел на него, словно раздумывая, не вернуться ли ему, потом удалился.
Никвист согнул и разогнул колени, вытянул шею, расчесал пальцами свою гриву и проверил натяжение сетки на ракетке.
Джина сказала:
— Скажу Мадлен, чтобы она приготовила вам что-нибудь.
Никвист воскликнул:
— Чудненько. — Но его улыбка пропала.
Оставив его стоять там, где он стоял, она повела меня в переднюю часть дома.
* * *
Мы сидели в мягких креслах в одной из «пещер», окруженные творениями гения и фантазии. Всякий не занятый искусством кусочек пространства был зеркальной поверхностью. Отражение превращало истинную перспективу в какую-то немыслимую шутку. Почти утонув в подушках, я чувствовал себя уменьшенным. Как Гулливер в Бробдингнаге.
Она покачала головой и сказала:
— Какое несчастье! Наверно, мне надо было вести разговор как-то иначе?
Я ответил:
— Вы все сделали правильно. Ей потребуется время, чтобы реадаптироваться.
— Но у нее нет столько времени. Надо будет в срок уведомить Гарвард.
— Как я уже говорил, миссис Рэмп, может оказаться нереальным ожидать, что она будет готова к какому-то произвольно назначенному сроку.
Она ничего не ответила на это.
Я продолжал:
— Допустим, она останется на один год здесь, наблюдая за тем, как улучшается ваше состояние. Привыкая к переменам. Она сможет перевестись в Гарвард, будучи и на втором курсе.
— Наверно, — сказала она. — Но я правда хочу, чтобы она ехала, — не из-за себя. — Она потрогала больную сторону лица. — Из-за нее самой. Ей необходимо выбраться. Из этого места. Это такое… это совсем особый мир.
Здесь у нее есть все, и самой не надо ничего делать. Это может нанести ей непоправимый вред.
— Похоже, вы боитесь, что если она не уедет сейчас, то не уедет никогда.
Она вздохнула.
— Несмотря на все это, — сказала она, обводя взглядом комнату, — на всю эту красоту, здесь может таиться зло. Дом без дверей. Поверьте мне, я знаю.
Это заставило меня вздрогнуть. Я думал, что она ничего не заметила, но она спросила.
— Что с вами?
— Фраза, которую вы только что произнесли, — дом без дверей. Когда я лечил Мелиссу, она часто рисовала дома без дверей и окон.
— О, — сказала она. — Боже мой. — Ее рука нащупала карман, в котором лежал ингалятор.
— Вы когда-нибудь говорили это в ее присутствии?
— Нет, не думаю — было бы ужасно, если говорила, да? Подсказала ей этот образ.
— Совсем не обязательно, — возразил я. Слушайте все, слушайте, грядет великий утешитель. — Это дало ей возможность иметь дело с конкретным образом. Когда она стала поправляться, то начала рисовать дома с дверями. Я сомневаюсь, что этот дом когда-нибудь станет длиннее тем, чем был для вас.
— Как вы можете быть в этом уверены?
— Я ни в чем не могу быть уверен, — мягко сказал я. — Просто я не считаю, что надо заранее исходить из того, что ваша тюрьма — это и ее тюрьма.
Несмотря на мягкость, это ранило ее.
— Да, конечно, вы правы — она личность, индивидуальность, и я не должна рассматривать ее как свое полное подобие. — Пауза. — Так вы думаете, ничего, если она будет жить здесь?
— Пока.
— Пока — это сколько?
— Столько, сколько ей будет нужно, чтобы свыкнуться с мыслью об отъезде. Судя по тому, что я видел девять лет назад, у нее очень хорошее чутье на протекание внутренних процессов.
Она ничего не сказала, устремив взгляд на трехметровые старинные часы, облицованные черепаховыми пластинками.
Я предположил:
— Может быть, они решили прокатиться?
— Ноэль не закончил работу, — возразила она. Как будто этим все было сказано.
Она встала, медленно прошлась по комнате, глядя себе под ноги. Я стал более внимательно рассматривать картины. Фламандцы, голландцы, итальянцы эпохи Возрождения. Картины, которые я, по идее, должен был бы определить. Но краски были ярче и свежее, чем на работах Старых мастеров, когда-либо виденных мной в музеях. Тут я вспомнил, что говорил мне Джейкоб Датчи об Артуре Дикинсоне с его страстью к реставрации. И понял, как сильно ощущалась в доме аура этого давно ушедшего из жизни человека.
Дом-памятник.
Мавзолей, родной мавзолей.
С противоположного конца комнаты она сказала:
— Мне ужасно неловко. Я ведь хотела поблагодарить вас. Сразу же, как только мы познакомились. За все, что вы сделали тогда, много лет назад, и за то, что делаете сейчас. Но из-за случившегося я забыла. Пожалуйста, простите меня. И примите мою благодарность, которая позорно запоздала.
Я ответил:
— Принято.
Она опять посмотрела на часы.
— Надеюсь, они скоро вернутся.
* * *
Они не вернулись.
Прошло полчаса — тридцать очень долгих минут, заполненных разговором о пустяках и ускоренным курсом фламандского искусства, который был прочитан хозяйкой дома с энтузиазмом робота. Все это время у меня в ушах звучал голос Датчи. Интересно, какой голос был у человека, который был его учителем?
Когда тема иссякла, она поднялась и сказала:
— Может быть, они действительно поехали прокатиться. Вам нет смысла дольше ждать. Простите, что отняла у вас столько времени.
С трудом выбравшись из засосавших меня подушек, я последовал за ней по пути, усеянном препятствиями в виде предметов мебели, который привел нас к парадным дверям.
Она открыла одну из них и спросила:
— Когда она вернется, должна ли я сразу продолжить наш разговор?
— Нет, я бы не форсировал события. Пусть ее поведение послужит вам ориентиром. Когда она будет готова к разговору, вы это поймете. Если захотите, чтобы я присутствовал при вашем следующем разговоре, и если это подойдет Мелиссе, то я в вашем распоряжении. Но может статься, что она сердита на меня. И считает, что я ее предал.
— Мне очень жаль, — сказала она. — Я не хотела испортить ваши отношения.
— Это поправимо, — отозвался я. — Важно то, что происходит между вами двоими.
Она кивнула. Похлопала себя по карману. Подошла ближе и коснулась моего лица — так, как прикасалась к лицу мужа. Дала мне возможность с близкого расстояния посмотреть на ее шрамы — похоже на белую парчу — и поцеловала меня в щеку.
* * *
Опять на шоссе. Опять на планете Земля.
Сидя в пробке на пути к центральной части города, я слушал группу «Джипси кингз» и старался не думать о том, испортил я дело или нет. Но все равно думал об этом и пришел к выводу, что сделал лучшее из возможного.
Приехав домой, я позвонил Майло. Он поднял трубку и проворчал: «Да?»
— Ну и ну! Вот так дружеское приветствие!
— Зато отпугивает всяких подонков, которые пытаются вешать лапшу на уши и что-то вынюхивают. Что слышно?
— Ты готов приступить к работе по выяснению подноготной этого бывшего заключенного?
— Да. Я думал об этом и решил, что пятьдесят в час плюс расходы будет вполне приемлемо. Как на это посмотрят клиенты?
— У меня еще не было возможности обсудить финансовые детали. Но я бы на твоем месте не беспокоился — недостатка в средствах у них нет. И клиентка говорит, что имеет полный доступ к большим суммам.
— А что ей могло бы помешать?
— Ей только восемнадцать лет, и…
— Так ты хочешь, чтобы я работал на саму девчушку, Алекс? Бог мой, о скольких же коробках печенья идет речь?
— Она не капризный тинэйджер, Майло. Ей пришлось быстро взрослеть — слишком быстро. У нее есть собственные деньги, она сказала, что проблем с оплатой не будет. Мне просто нужно, чтобы она точно представляла себе, с какими расходами это связано. Я думал, что улажу все сегодня, но не смог, из-за некоторых обстоятельств.
— Сама девчушка, — проворчал он. — На кого, ты думаешь, я похож?
— Ну, — сказал я, — мы с тобой похожи сами на себя.
— Бог мой! — опять воскликнул он. Потом сказал: — Расскажи-ка мне побольше об этом. Кто все-таки пострадал и каким точно образом.
Я начал описывать ему нападение на Джину Рэмп. Он сказал:
— Ну и ну! Это похоже на дело Макклоски.
— Как, тебе известно это дело?
— Мне известно об этом деле. Оно случилось за несколько лет до того, как я начал работать, но в академии это был учебный материал. Процедуры допроса.
— Были какие-то особые причины для такого интереса?
— Странность этого дела. А парень, который читал нам этот курс… Элай Сэвидж был одним из тех, кто первоначально вел допросы.
— Странность в каком смысле?
— В смысле мотивов. Ведь полицейские похожи на других людей — так же любят классифицировать, сводить все к нескольким основным вещам. Деньги, ревность, месть, страсть или какое-нибудь сексуальное извращение — вот тебе девяносто девять процентов мотивации преступлений против личности. А этот случай просто не вписывался ни в одну из категорий. Насколько я помню, у Макклоски с пострадавшей когда-то кое-что было, но кончилось без скандала, по-дружески, за полгода до того, как он устроил ей расправу с кислотой. С его стороны не было никакой тоски и сетований, никаких анонимных писем или любовных излияний, никаких телефонных звонков, никаких приставаний и преследования, ничего такого, что обычно бывает в ситуациях с неразделенной любовью. А она ни с кем другим не встречалась, так что ревность вроде бы можно было исключить. Деньги были не очень хороши в качестве мотива, потому что у него не было на нее страхового полиса и никто не раскопал никаких доказательств, что он заработал на этом деле хотя бы десять центов — напротив, он немало заплатил тому типу, который сделал всю грязную работу. Если взять месть, то высказывалось предположение, что он мог считать ее виновной в неудаче своего делового предприятия — кажется, это было агентство для фотомоделей…
— Ну, ты меня впечатляешь.
— Впечатляться тут нечем. Такой случай трудно забыть. Я помню, нам показывали фотографии ее лица. До и после и в промежутке — ей сделали массу операций. Вид был по-настоящему жуткий. Я тогда задавал и задавал себе вопрос, каким надо быть человеком, чтобы сделать такое другому человеку. Теперь-то я, конечно, тертый калач, но то было время святой наивности. Так вот, если говорить о деньгах в качестве мотива, то оказалось, что и к потере агентства она не имела никакого отношения. Макклоски покатился под гору, потому что пил и пичкал себя наркотиками и сам лез из кожи вон, чтобы это стало ясно во время допросов. Без конца повторял детективам, которые вели расследование, что он сам испортил себе жизнь, и просил, чтобы его прикончили из жалости. Хотел, чтобы все знали, что контракт с непосредственным исполнителем его затеи с кислотой никак не был связан с бизнесом.
— А с чем он был связан?
— В том-то и загвоздка. Он отказывался говорить об этом, как бы на него ни давили. Становился глух и нем, как только речь заходила о мотиве. Остается только психопатический аспект, но никто не раскопал никаких прецедентов насилия — он был порядочное дерьмо, любил ошиваться возле гангстеров, строить из себя крутого. Но это была скорее рисовка — все, кто знал его, говорили, что он слабак.
— Бывает, что слабаки кусаются.
— Или назначаются на должность. Так что, конечно, он мог и притворяться. Мог быть на самом деле проклятым садистом, но так здорово это скрывал, что никто его и не вычислил. Так думал Сэвидж, по интуиции, — какой-нибудь психологический заскок, может, половое извращение. Это дело у него в зубах навязло. Он считался первоклассным специалистом по допросам и гордился этим. В конце лекции он произносил речь о том, что мотив Макклоски фактически не имеет значения, а важно то, что этот подонок отправился за решетку на долгий срок, и что наша работа заключается именно в этом — изолировать их. А разматывают их пускай психиатры и психоаналитики.
Я сказал:
— Долгий срок истек.
— Сколько он отмотал? В тюрьме?
— Тринадцать лет из двадцати трех по приговору — ему скостили срок за примерное поведение и освободили условно на шесть лет.
— Обычно освобождают условно на три года — вероятно, здесь была какая-то сделка. — Он поморщился. — Плата по номиналу за линию поведения. Сожги кому-нибудь лицо, изнасилуй ребенка, да что угодно сделай, потом походи в класс душеспасительного чтения и не попадайся на мордобое — тебе тут же скостят половину срока. — Он помолчал, потом сказал: — Тринадцать лет, так? Значит, вышел уже довольно давно. И, говоришь, только что вернулся в город?
Я кивнул.
— Провел бóльшую часть своего условного срока в Нью-Мексико и Аризоне. Работал в индейской резервации.
— Надо же, какой благодетель нашелся. Старый плут.
— Целых шесть лет вряд ли проплутуешь.
— А кто знает, был ли он паинькой эти шесть лет, — кто знает, во сколько смертей это обошлось индейцам? Но даже если он ничего предосудительного не сделал, то шесть лет — это не так уж долго по сравнению с перелопачиванием дерьма в какой-нибудь выгребной яме или с дополнительной отсидкой. Может, он еще и в религию ударился, как Чаки Колсон?
— Я не знаю.
— А что еще ты знаешь о нем?
— Только то, что условный срок истек и он чист и свободен, что его последнего полицейского куратора по условному освобождению зовут Бейлисс и что он вот-вот уйдет или уже ушел на пенсию.
— Похоже, твоя восемнадцатилетняя протеже сама неплохой сыщик.
— Она это все узнала от одного из слуг, некоего Датчи — он был у них чем-то вроде супердворецкого. Он не выпускал Макклоски из своего поля зрения с тех пор, как тот был осужден. Датчи ревностно опекал всю семью. Но он уже умер.
— А, — сказал Майло. — Беспомощные богатые люди теперь брошены на произвол судьбы. Пытался ли Макклоски установить контакт с семьей?
— Нет. Насколько мне известно, пострадавшая и ее муж даже еще не в курсе, что он вернулся. Мелисса — дочь пострадавшей — знает, и это не дает ей спокойно жить.
— Немудрено, — заметил он.
— Значит, ты все-таки думаешь, что Макклоски опасен.
— Кто знает? С одной стороны, ты располагаешь фактом, что он вот уже шесть лет, как вышел из тюрьмы, и ничего пока не предпринял. С другой стороны, ты располагаешь фактом, что он бросил индейцев и вернулся сюда. Может, для этого есть веская причина, не таящая в себе ничего угрожающего. А может, и нет. Резюме: неплохо было бы это выяснить. Или хотя бы попытаться.
— Ergo[4]…
— Да, ergo. Пора прочистить старый сыщицкий глаз. Ладно, если она хочет, чтобы я это сделал, то я это сделаю.
— Спасибо, Майло.
— Да, да. Дело в том, Алекс, что если даже у него есть веская причина для возвращения, то я все равно не был бы спокоен.
— Почему?
— Из-за того, что я тебе уже рассказывал, — из-за отсутствия мотива. Из-за того, что никто не знает, за каким чертом он это сделал. Никто ни на чем его так и не подловил. Может, за тринадцать лет он расслабился и проговорился соседу по камере. Или побеседовал с тюремным психоаналитиком. Но если он ничего этого не сделал, значит, он скрытный подонок. Mueho patient. Очень терпеливый. А это у меня в организме нажимает всякие кнопки. По правде говоря, если бы я не был таким мачо, непобедимым парнем, это бы меня чертовски перепугало.
12
После того как он повесил трубку, я подумал, не позвонить ли мне в Сан-Лабрадор, но решил дать Мелиссе и Джине попробовать разобраться самим.
Я спустился к пруду, побросал камешки рыбкам кои и сел лицом к водопаду. Рыбки казались более активными, чем обычно, но было похоже, что корм их не интересует. Они гонялись друг за другом плотными группками из трех-четырех особей. Гонялись, плескались, ударялись о каменный бортик.
В удивлении я наклонился и приблизил лицо к воде. Рыбы не обращали на меня внимания и продолжали кружить.
И я понял, в чем дело. Самцы гонялись за самками.
Икра. Блестящие гроздья облепляли стебли выросших по углам пруда ирисов. Белая икра, нежная, словно мыльные пузырьки, сверкала в лучах заходящего солнца.
Первый раз за все время, что существует пруд. Может быть, это какой-то знак.
Я присел на корточки и некоторое время наблюдал, думая, не съедят ли рыбки икру прежде, чем выведутся мальки. И выживут ли хотя бы некоторые из них.
На меня вдруг накатило желание спасти их, но я знал, что это не в моих силах. Мне некуда поместить икру — у профессиональных рыбоводов бывает несколько прудов. А если взять икру и положить в ведерки, то у мальков не останется ни одного шанса выжить.
Ничего не поделаешь, оставалось только ждать.
Чувство бессилия — вот самое лучшее завершение чудесного дня.
Я снова поднялся к дому и приготовил обед — бифштекс, салат и пиво. Съел его в постели, слушая грамзапись: Моцарт в исполнении Перлмана и Цукермана. Я почти целиком погрузился в музыку, и лишь крошечный сегмент сознания был начеку, ожидая телефонного звонка из Сан-Лабрадора.
Концерт окончился. Телефон не зазвонил. Проигрыватель автоматически поставил новую пластинку. Чудо технологии. Последний ее писк. Подарок от человека, который предпочитал механизмы людям.
Еще один темпераментный дуэт заявил о себе: Стен Гетц и Чарли Берд.
Не помогли и бразильские ритмы. Телефон молчал.
Какая-то часть меня вынырнула из волн музыки. Я думал о Джоеле Макклоски, который, казалось, раскаялся, но мотива не раскрывал. Я думал о том, как он сломал жизнь Джины Пэддок. Ей остались шрамы, видимые глазу и невидимые. О крючках, которые люди вонзают друг в друга, наживляя их любовью. О том, как бывает больно, когда приходится их выдирать.
Импульсивно, даже не додумав до конца, я позвонил в Сан-Антонио.
Женский голос — у его обладательницы явно был запущенный синусит — сказал: «Йейлоу». Оттуда доносился звук работающего телевизора. Похоже, какая-то комедия: монотонный смех нарастал, достигал высшей точки и убывал электронным отливом.
Мачеха.
Я сказал:
— Здравствуйте, миссис Оверстрит. Это Алекс Делавэр, звоню из Лос-Анджелеса.
Секундное молчание.
— Ах… О, здравствуйте, док. Как поживаете?
— Прекрасно. А вы?
Вздох — такой долгий, что я мог бы оттарабанить весь алфавит.
— Хорошо, насколько это возможно.
— А как мистер Оверстрит?
— Ну… мы все молимся и надеемся на лучшее, док. Как жизнь в Л.А.? Не была там несколько лет. Держу пари, что все стало еще больше, и быстрее, и шумнее, и что-то там еще, — похоже, жизнь всегда идет этим путем, не правда ли? Вы бы видели Даллас и Хьюстон, да и у нас тоже, хотя и не в такой степени, — нам еще есть куда идти, прежде чем наши беды начнут нас беспокоить по-настоящему.
Словесная атака. Чувствуя себя так, как будто получил сильнейший удар в зону защиты, я сказал:
— Жизнь идет вперед.
— Если вам везет, то да. — Вздох. — Ну, ладно, хватит философствовать — это ведь никому и ничему не поможет. Наверно, вы хотите поговорить с Линдой.
— Если она дома.
— Да она только и есть, что дома, сэр. Дома. Бедняжка никогда не выходит, хотя я не перестаю твердить ей, что для девушки ее возраста неестественно все время сидеть дома, играя в медсестричку и становясь все мрачнее из-за того, что нет никакой разрядки. Заметьте, я вовсе не предлагаю, чтобы она выходила и веселилась каждый вечер, зная, в каком состоянии ее папочка. Никогда нельзя заранее сказать, что может случиться в следующую минуту. Вот она и боится сделать что-нибудь такое, заметьте, о чем будет потом сожалеть. Но это великое сидение не может никому принести никакой пользы. И особенно ей самой. Улавливаете, что я хочу сказать?
— Угу.
— Надо смотреть на это вот как: пудинг из тапиоки, который никто не ест, покрывается коркой, черствеет и крошится по краям, и скоро он уже ни на что не годен — то же самое можно сказать и о женщине. Это так же верно, как присяга, поверьте.
— Угу.
— Ну, ладно… Пойду позову ее, скажу, что вы звоните по междугородному.
Кланк. Трубка упала на что-то твердое.
Крики, заглушающие шум на линии:
— Линда! Линда, это тебя!.. Линда, к телефону! Это он, Линда, — ну, ты знаешь кто. Да иди же побыстрее, это междугородный!
Шаги, потом озабоченный голос:
— Подождите, я возьму трубку в другой комнате.
Несколько секунд спустя:
— Хорошо — секундочку — готово. Клади трубку, Долорес.
Заминка. Щелк. Обрыв смеховой дорожки.
Вздох.
— Привет, Алекс.
— Привет.
— Эта женщина. И долго она жует твое ухо?
— Сейчас посмотрим, — сказал я. — О, часть мочки уже отъедена.
Она принужденно засмеялась.
— Поразительно, что от моего еще кое-что осталось. Поразительно, что папа не… Вот… как ты поживаешь?
— Хорошо. Как он?
— И так и сяк. Один день выглядит прекрасно, а назавтра не может встать с постели. Хирург сказал, что он определенно нуждается в операции, но слишком слаб, чтобы выдержать это прямо сейчас — большая гиперемия, и они все еще не знают точно, сколько вовлечено артерий. Они пытаются стабилизировать его состояние покоем и лекарствами, укрепить его в достаточной степени, чтобы провести дополнительное обследование. Я не знаю… что можно сделать? Так обычно бывает. Ну вот… как у тебя дела? Хотя я уже спрашивала об этом.
— Ничего, работаю.
— Это хорошо, Алекс.
— Кои мечут икру.
— Что-что?
— Ну, кои — рыбки у меня в пруду — откладывают икру. Впервые за все это время.
— Как интересно, — воскликнула она. — Значит, теперь ты станешь палочкой.
— Ага.
— Ты готов к такой ответственной миссии?
— Не знаю, — сказал я. — Их выведется масса. Если вообще это произойдет.
Она заметила:
— Знаешь, на это можно ведь посмотреть и по-другому. По крайней мере, не надо будет возиться с пеленками.
Мы оба засмеялись, синхронно сказали «ну, вот…» и снова засмеялись. Синхронность. Но неестественная. Как в плохом летнем театре.
Она спросила:
— Был в школе?
— На прошлой неделе. Похоже, дела там идут хорошо.
— Даже очень хорошо, судя по тому, что я слышала. Пару дней назад я разговаривала с Беном. Из него получился превосходный директор.
— Он славный парень, — сказал я. — И организованный. Ты порекомендовала прекрасную кандидатуру.
— Да, он такой. Очень организованный. — Она снова механически засмеялась. — Интересно, примут ли меня на работу, когда я вернусь.
— Уверен, что примут. А у тебя уже есть конкретные планы — относительно возвращения?
— Нет, — оборвала она. — Как я могу сейчас?
Я молчал.
Она сказала:
— Прости, Алекс, я не хотела быть резкой. Просто это ожидание… ад какой-то. Иногда я думаю, что ожидание — самая трудная вещь на свете. Еще хуже, чем… Ладно, нет смысла зацикливаться на этом. Все это — часть процесса взросления, когда становишься большой девочкой и уже не шарахаешься от фактов действительности, не так ли?
— Я бы сказал, что за последнее время на твою долю пришлось этих самых фактов более чем достаточно.
— Да, — согласилась она. — Полезно для дубления старой шкуры.
— Мне, положим, твоя шкура нравится такой, как она есть.
Пауза.
— Алекс, спасибо, что приезжал в прошлом месяце. Те три дня, что ты здесь провел, были самыми лучшими днями в моей жизни.
— Хочешь, приеду к тебе опять?
— Я хотела бы сказать «да», но тебе от меня не будет никакой пользы.
— Это вовсе не обязательно.
— Очень мило с твоей стороны так говорить, но… Нет, из этого ничего не получится. Мне надо… быть с ним. Следить, чтобы был хороший уход.
— Как я понимаю, хорошей сиделки из Долорес не вышло?
— Ты правильно понимаешь. Она — воплощенная беспомощность, и сломанный ноготь у нее — целая трагедия. До сих пор она принадлежала к компании везучих дураков — ей раньше никогда не приходилось иметь дело ни с чем подобным. Но по мере того, как ему становится хуже и хуже, она все больше теряет голову. А когда она теряет голову, она говорит. Боже, как она говорит. Не знаю, как папа это выносит. Слава Богу, я здесь и могу его укрыть — ведь она будто непогода, словесная буря.
Я сказал:
— Знаю. Этот ливень обрушился и на меня.
— Бедненький.
— Ничего, выживу.
Молчание. Я попытался представить себе ее лицо, ее светловолосую головку у себя на груди. Ощущение наших тел… Образы никак не приходили.
— Ну, что ж, — сказала она очень усталым голосом.
— Может быть, я что-то могу для тебя сделать дистанционно?
— Спасибо. Наверно, ничего, Алекс. Просто пускай у тебя будут хорошие мысли обо мне. И береги себя.
— И ты, Линда.
— Со мной будет все хорошо.
— Я знаю.
Она сказала:
— Кажется, я слышу его кашель… Да, определенно слышу. Надо бежать.
— Пока.
— Пока.
* * *
Я переоделся в шорты, тенниску и кроссовки и постарался выбегать из себя этот телефонный звонок и те двенадцать часов, которые ему предшествовали. Вернулся домой, как раз когда садилось солнце, принял душ и облачился в свой потертый желтый купальный халат и резиновые шлепанцы. Когда стемнело, я снова спустился в сад и лучом фонарика прошелся по поверхности воды. Рыбки пребывали в неподвижности; даже свет не разбудил их.
Посткоитальное блаженство. Мне показалось, что некоторые гроздья икры рассеялись, но несколько осталось — те, что прилепились к стенкам пруда.
Я пробыл в саду с четверть часа, когда раздался звонок. Ну наконец-то новости из Сан-Лабрадора. Надо надеяться, мать и дочь сели за стол переговоров.
Одним прыжком я взлетел на верхнюю площадку, ворвался в дом и схватил трубку на пятом звонке.
— Алло.
— Алекс? — Знакомый голос. Знакомый, хотя я давно его не слышал. На этот раз образы посыпались, словно карамельки из автомата.
— Здравствуй, Робин.
— Ты как будто запыхался. С тобой все в порядке?
— Нормально. Просто сделал дикий бросок снизу, из сада.
— Надеюсь, я ничему не помешала?
— Нет-нет. Что случилось?
— Ничего особенного. Просто хотела сказать привет.
Мне показалось, что ее голосу недостает бодрости, но прошло уже немало времени с тех пор, как я был экспертом по чему-либо имевшему к ней отношение.
— Привет. Как поживаешь?
— Великолепно. Отделываю гитару для Джоуни Митчелл. Она собирается записывать свой следующий альбом.
— Здорово.
— Много приходится резать вручную. Но сложность работы как раз и увлекает. А ты что поделываешь?
— Работаю.
— Это хорошо, Алекс.
Она сказала то же самое, что и Линда. С точно такими же интонациями. Протестантская этика или что-то такое во мне?
Я спросил:
— Как Деннис?
— Его уже нет. Сбежал.
— Вот как?
— Все нормально, Алекс. Это назревало давно, так что ничего особенного не произошло.
— Ладно.
— Я не пытаюсь строить из себя крутую бабу, Алекс, не хочу сказать, что мне все нипочем. Было тяжело. В первое время. Пусть даже это происходит по обоюдному согласию, все равно остается… некая пустота. Но теперь для меня все уже позади. Это было не так, как… Ну, то, что было у нас с ним, — я хочу сказать, было и хорошее, были и свои проблемы. Но совсем не так, как… у нас с тобой.
— Так и должно быть.
— Да, — вздохнула она. — Не знаю, будет ли еще когда-нибудь так, как было у нас. Я не пытаюсь тебя обрабатывать, просто говорю, что чувствую.
У меня начало саднить веки.
Я сказал:
— Я знаю.
— Алекс, — проговорила она сдавленным голосом, — не считай себя обязанным отвечать вообще. Господи, как глупо это звучит. Я так боюсь попасть в дурацкое положение…
— А в чем дело?
— Мне правда паршиво сегодня, Алекс. Я бы не отказалась от дружеского участия.
Я услышал свой голос, который говорил:
— Я твой друг. В чем проблема?
Вот и вся твоя «железная» решимость.
— Алекс, — сказала она робко, — нельзя ли нам встретиться, чтобы не просто по телефону?
— Разумеется.
Она спросила:
— У меня или у тебя? — И засмеялась слишком громко.
Я ответил:
— Я приеду к тебе.
* * *
Я ехал в Венис словно во сне. Припарковался позади мастерской, выходящей фасадом на Пасифик, не обращая внимания на стенные надписи и запахи помойки, на тени и звуки, наполнявшие улочку.
Пока я шел к парадной двери, она уже открыла ее. В приглушенном свете поблескивали корпуса станков. Сладкий аромат дерева и резкий запах лака доносились из мастерской, смешиваясь с запахом ее духов, который был мне незнаком. Он будил во мне ревность, волнение, предвкушение радости.
На ней было длинное, до пола кимоно с серо-черным рисунком; к краю подола пристали опилки. Изгибы тела под шелком кимоно. Тонкие запястья. Босые ноги.
Ее золотисто-каштановые кудри блестящей массой свободно падали на плечи. Свежий макияж, следы возраста на лице, которых раньше не было. Лицо, похожее очертаниями на сердце, — я так много раз видел его рядом с собой, просыпаясь по утрам. Все еще красивое — и такое же знакомое, как утро. Но что-то в нем показалось новым, не нанесенным на карту. Путешествия, совершенные без меня. Я почувствовал грусть.
Ее темные глаза горели огнем стыда и желания. Она заставила их посмотреть в мои.
Ее губа дрогнула; она пожала плечами.
Я обнял ее, почувствовал, как она обволокла меня и приросла, будто вторая кожа. Я нашел ее губы и ощутил ее жар, подхватил ее на руки и отнес наверх.
* * *
Первое, что я ощутил на следующее утро, было смятение, какое-то грустное разочарование — словно головная боль с похмелья, хотя мы и не пили накануне. Первое, что я услышал, было ритмичное шуршание — снизу доносились неторопливые звуки самбы.
В постели рядом со мной пусто. Некоторые вещи никогда не меняются.
Сев в постели, я заглянул вниз через перила и увидел ее за работой. Она вручную шлифовала сделанную из красной древесины нижнюю деку гитары, закрепленной в тисках с мягкими прокладками. Работала, склонившись над верстаком; на ней был рабочий комбинезон, защитные очки я хирургическая маска, волосы были связаны в кудрявый пучок; у ног скапливалась древесная стружка, похожая по цвету на горьковатый шоколад.
Некоторое время я наблюдал за ней, потом оделся и спустился вниз. Она не слышала меня и продолжала работать, так что мне пришлось встать прямо перед ней, чтобы привлечь ее внимание. Даже тогда она не сразу посмотрела на меня; ее напряженный взгляд был узко сфокусирован на древесине с великолепным рисунком.
Наконец она остановилась, положила напильник на верстак и стянула маску. Стекла очков припорошила розоватая пыль, отчего казалось, будто у нес полопались кровеносные сосудики глаз.
— Это она — та самая, для Джоуни, — сказала она, разжала тиски, вынула инструмент и повернула его ко мне лицевой стороной. — Здесь обычная верхняя дека, но для нижней она требует красного дерева вместо клена и чтобы боковые стенки были с минимальным изгибом — интересно будет послушать, как это будет звучать.
Я сказал:
— Доброе утро.
— Доброе утро. — Она снова зажала гитару в тисках и не подняла глаз даже тогда, когда инструмент был надежно закреплен. Ее пальцы скользнули по напильнику. — Как спалось?
— Отлично. А тебе?
— И мне тоже.
— Будешь завтракать?
— Пожалуй, нет, — ответила она. — Там в холодильнике масса всего. Будь как дома.
Я сказал:
— Я тоже не голоден.
Ее пальцы забарабанили по напильнику.
— Извини.
— За что?
— За то, что не хочу завтракать.
— Тяжкое уголовное преступление. Вы арестованы.
Она улыбнулась, снова посмотрела на верстак и опять на меня.
— Ты ведь знаешь, как это бывает стоит втянуться, и уже не остановишься. Я рано проснулась, в четверть шестого. Потому что на самом деле мне плохо спалось. Не из-за того, что… Просто я не находила себе места от мыслей об этом. — Она погладила выпуклую нижнюю деку гитары и легонько постучала по ней подушечками пальцев. — Все еще обдумывала, как буду добираться до структуры дерева. Это бразильское дерево, радиальной распиловки — можешь себе представить, сколько я заплатила за доску такой толщины? И сколько времени искала такую ширину? Она хочет, чтобы нижняя дека была из одного куска, так что мне никак нельзя запороть эту доску. И это меня сковывает, работа идет медленно. Но сегодня все вдруг пошло легко. Поэтому я и не останавливалась — плыла, куда нес меня этот поток. Который час?
— Десять минут восьмого.
— Ты шутишь, — сказала она, разминая пальцы — Не могу поверить, что работаю уже почти два часа. — Она снова согнула и разогнула пальцы.
Я спросил:
— Болят?
— Нет, я чувствую себя отлично. Делаю эти упражнения для рук для того, чтобы не сводило пальцы, и это на самом деле помогает.
Она опять тронула напильник.
Я сказал:
— Ты попала в струю, малыш. Так что не останавливайся.
Я поцеловал ее в макушку. Она одной рукой схватила меня за запястье, а другой сдвинула очки на лоб. Ее глаза были действительно красные и припухшие. Неплотная подгонка очков или слезы?
— Алекс, я…
Я приложил ей палец к губам и поцеловал в левую щеку. Слабый аромат духов, теперь уже знакомый, защекотал мне ноздри. Смешиваясь с запахом древесных опилок и пота, он будил слишком много воспоминаний.
Я высвободил руку. Она схватила ее, прижала к щеке. Наши пульсы слились в один.
— Алекс, — сказала она, глядя на меня снизу вверх и часто мигая. — Я ничего не подстраивала, чтобы случилось то, что случилось. Пожалуйста, поверь мне. И то, что я сказала о дружбе, это правда.
— Тебе не за что извиняться.
— А я почему-то чувствую, что есть за что.
Я ничего не сказал на это.
— Алекс, что же теперь будет?
— Не знаю.
Она отпустила мою руку, отстранилась и повернулась лицом к верстаку.
— А как же она? — спросила она. — Эта учительница.
Эта учительница. Я говорил ей, что Линда работает директором школы.
Понижение в должности в угоду собственному самолюбию.
Я сказал.
— Она в Техасе. На неопределенное время — болен отец.
— Вот как. Печально это слышать. Что-то серьезное?
— Сердце. Дела его не слишком хороши.
Она повернулась лицом ко мне, опять часто мигая. Вспомнила о засоренных артериях собственного отца? А может, была виновата пыль?
— Алекс, — сказала она, — я не хочу… Знаю, что не имею права спрашивать тебя об этом, но какая у вас с ней договоренность?
Я подошел к верстаку, оперся на него обеими руками и стал смотреть на потолок из рифленой стали.
— Нет никакой договоренности, — ответил я. — Мы с ней друзья.
— Она расстроится из-за этого?
— Не думаю, чтобы это заставило ее разразиться радостным воплем, но я не собираюсь подавать письменный рапорт.
Злость, прозвучавшая в моем голосе, заставила ее схватиться за край верстака.
Я сказал:
— Послушай, извини меня. Просто сейчас столько всего навалилось на мою голову, и я сам чувствую, что… увяз. Не из-за нее — может, лишь в какой-то мере. Но главным образом из-за нас с тобой. Из-за того, что мы вдруг, нежданно-негаданно оказались вместе. Как это было в последний раз… Черт, сколько же прошло времени? Два года?
— Двадцать пять месяцев, — уточнила она. — Но кто считает? — Она положила голову мне на грудь, тронула за ухо, тронула за шею.
— Могло бы быть и двадцать пять часов, — заметил я. — Или двадцать пять лет.
Она глубоко вздохнула.
— Мы подходим друг другу, — сказала она. — Я просто забыла, насколько хорошо подходим.
Она подошла, подняла руки и положила их мне на плечи.
— Алекс, то, что у нас с тобой было, — это как татуировка. Придется очень глубоко резать, чтобы от этого избавиться.
— А я представлял себе рыболовные крючки. И каково их выдергивать.
Она поморщилась и потрогала свою руку.
Я добавил:
— Выбирай ту аналогию, которая тебе больше импонирует. И в том и в другом случае будет очень больно.
Мы молча смотрели друг на друга, пытаясь смягчить молчание улыбками, но нам это не удалось.
Она сказала:
— Это могло бы когда-нибудь повториться, Алекс, — разве нет?
Ответы переполняли мою голову — разноголосица ответов, противоречивое бормотание. Прежде чем я успел выбрать причину, она прошептала:
— Давай хотя бы думать об этом. Что мы теряем, если будем думать об этом?
Я ответил:
— Даже если бы я хотел, то не мог бы об этом не думать. Тебе принадлежит слишком большая часть меня.
Ее глаза наполнились слезами.
— Я возьму то, что смогу получить.
Я заявил:
— Счастливо тебе резать, — и пошел к выходу. Она окликнула меня по имени.
Я остановился и оглянулся. Она стояла, уперев руки в бока, с гримасой готовой расплакаться маленькой девочки, от которой женщины, как мне кажется, не избавляются даже с возрастом. Прелюдия к слезам передается, по всей вероятности, через хромосому X. Прежде чем разверзлись хляби небесные, она рывком опустила на глаза очки, взяла напильник, повернулась ко мне спиной и принялась за работу.
Я ушел, сопровождаемый тем же шелестящим ритмом самбы, под который проснулся. Желания танцевать я не испытывал.
* * *
Зная, что надо заполнить день чем-то безличным — иначе сойду с ума, — я поехал в Биомедицинскую библиотеку университета поискать справочный материал для монографии. Я нашел массу вещей, которые выглядели многообещающе на дисплее компьютера, но относящегося к теме оказалось мало. К полудню я выработал массу теплоты, очень мало света и понял, что пора впрягаться и браться за обработку своих собственных данных.
Вместо этого я прямо из библиотеки позвонил по автомату в телефонную службу — узнать, кто мне звонил. Из Сан-Лабрадора не звонили, было шесть других звонков, ничего срочного. Я ответил на все. Потом поехал в Уэствуд-Вилледж, переплатил за парковку, нашел кафе, выдававшее себя за ресторан, и стал читать газету, одновременно пытаясь прожевать похожий на резину гамбургер.
Ко времени возвращения домой мне удалось протолкнуть день до трех часов пополудни. Я сходил к пруду. Икры немного прибавилось, но рыбки все еще казались вялыми. Я даже засомневался, все ли с ними в порядке, потому что где-то читал, что они могут и покалечиться в судорогах страсти.
Меняется лишь спортивная форма, а сама игра — никогда.
Я покормил их, подобрал сухие листья. Двадцать минут четвертого. Слегка повозился по хозяйству — это заняло еще полчаса.
Когда все предлоги для отсрочки кончились, я пошел в кабинет, вытащил рукопись и принялся за работу. Дело пошло хорошо. Когда я наконец поднял голову от рукописи, то оказалось, что прошло почти два часа.
Я подумал о Робин. Ты ведь знаешь, как это бывает: стоит втянуться, и уже не остановишься. Мы подходим друг другу…
Импульс одиночества — вот что толкает нас друг к другу.
Рыболовные крючки.
Работать, работать.
Защита усердием в нудной работе.
Я сделал над собой усилие и взял ручку. Продолжал работать, пока не кончились все слова и в груди не стало тесно. Было семь часов, когда я поднялся из-за стола, и раздавшийся телефонный звонок обрадовал меня.
— Доктор Делавэр, это Джоан из вашей телефонной службы. Вам звонит какая-то Мелисса Дикинсон. Говорит, что у нее к вам крайне срочное дело.
— Соедините, пожалуйста.
Щелк.
— Доктор Делавэр!
— Что случилось, Мелисса?
— Это мама!
— Что с ней?
— Она исчезла! Боже мой, пожалуйста, помогите мне. Я не знаю-что-делать!
— Подожди, Мелисса. Говори медленнее и скажи мне точно, что произошло.
— Она исчезла! Ее нет! Я не могу ее найти нигде — ни на участке, ни в одной из комнат. Я искала — мы все искали — и ее здесь нет! Пожалуйста, доктор Делавэр…
— Сколько времени ее уже нет, Мелисса?
— С половины третьего! Она уехала в клинику — у нее там в три часа занятия в группе, должна была вернуться к половине шестого, а сейчас уже четыре минуты восьмого, и они тоже не знают, где она. Боже мой!
— Кто «они»?
— Клиника. Эти Гэбни. Она туда поехала — у нее занятия в группе… с трех до… пяти. Обычно она ездит с Доном… или с кем-нибудь еще. Однажды я ее отвозила, но в этот раз… — Она задыхалась, судорожно глотала воздух.
Я сказал:
— Если ты чувствуешь, что сбиваешься с дыхания, найди бумажный пакет и медленно дыши в него.
— Нет… нет, я в порядке. Должна рассказать вам… все.
— Я тебя слушаю.
— Да-да. На чем я остановилась? О Боже…
— Обычно она ездит с кем-нибудь, но в этот раз…
— Она должна была ехать с ним — с Доном, — но решила, что поедет одна! Настаивала на этом! Я сказала ей, что не думаю, что это разумно… Но она заупрямилась — повторяла, что справится, но не смогла! Я знала, что она не сможет, и была права — она не справилась! Но я не хочу, чтобы я была права, доктор Делавэр. Мне не важно, права я или нет, вышло по-моему или нет, вообще ничего не важно! Боже мой, я просто хочу, чтобы она вернулась, хочу, чтобы с ней ничего не случилось!
— Она вообще не появлялась в клинике?
— Нет! И они позвонили нам только в четыре часа и сказали, что ее не было. Они должны были позвонить сразу, правда?
— Сколько нужно времени, чтобы доехать до клиники?
— Двадцать минут. Самое большее. Она выезжала за полчаса, этого более чем достаточно. Они должны были понять, когда она не… Если бы они позвонили сразу же, мы бы сразу и начали ее искать. А теперь ее нет уже больше четырех часов. Господи!
— Может быть такое, — спросил я, — что по дороге она передумала и поехала куда-нибудь еще вместо клиники?
— Куда? Куда она могла поехать?
— Я не знаю, Мелисса, но после разговора с твоей мамой я могу понять ее желание… поимпровизировать. Вырваться из рутины. Такое не так уж редко встречается у пациентов, преодолевающих свои страхи, — иногда они становятся немного безрассудными.
— Нет! — воскликнула она. — Она бы так не поступила, она бы обязательно позвонила. Она знает, как я буду беспокоиться. Даже Дон волнуется, хотя обычно его ничем не проймешь. Он позвонил в полицию, и они начали искать, но до сих пор не обнаружили ни ее, ни «зарю»…
— Так она за рулем своего «роллс-ройса»?
— Да…
— Но тогда ее наверняка не так уж сложно будет найти, даже в Сан-Лабрадоре.
— Тогда почему же никто не видел машину? Как может быть, что никто ее не видел, доктор Делавэр?
Я подумал о пустынных улицах и готов был ответить ка это.
— Наверняка кто-то ее видел, — сказал я. — Может, у нее случилась поломка — это ведь старая машина. Даже «роллсы» имеют недостатки.
— Этого не могло быть. Ноэль содержит все машины в отличной форме, и «заря» была как новенькая. И даже если у нее действительно возникли проблемы, она бы позвонила! Она бы со мной так не поступила. Она ведь как ребенок, доктор Делавэр, — она ни за что там не выживет, она не имеет ни малейшего понятия о том, что такое жизнь там, снаружи. Боже мой! Что, если у нее случился приступ, и она сорвалась со скалы, и теперь лежит там без всякой помощи… Я больше этого не вынесу. Это уж слишком, слишком!
В трубке послышались рыдания — такие громкие, что я невольно отстранился.
Я услышал, как у нее перехватило дыхание.
— Мелисса!..
— Я… мне плохо… не могу… дышать…
— Расслабься, — скомандовал я. — Ты можешь дышать. Ты прекрасно можешь дышать. Делай это. Дыши размеренно и медленно.
На другом конце провода послышался сдавленный вдох.
— Дыши, Мелисса. Дыши. Вдох… и выдох. Вдох… и выдох. Почувствуй, как расслабляются и растягиваются мышцы с каждым вдохом и выдохом. Почувствуй, что ты расслабилась. Расслабься.
— Я…
— Успокойся, Мелисса. Не пытайся разговаривать. Просто дыши и успокаивайся. Дыши глубже и глубже — вдох… и выдох. Вдох… и выдох. Все твое тело тяжелеет, все больше и больше расслабляется. Думай о чем-нибудь приятном — как открывается дверь и входит твоя мама. С ней все в порядке. С ней все будет в порядке.
— Но…
— Ты просто слушай меня, Мелисса. Делай, что я говорю. Ты не поможешь ей, если выйдешь из строя. Ты не поможешь ей тем, что будешь расстраиваться, или тем, что будешь волноваться. Тебе надо быть в самой лучшей форме, так что продолжай дышать и расслабляться. Ты сидишь или стоишь?
— Нет, я…
— Возьми стул и сядь.
Шорох, потом удар.
— Вот… я сижу.
— Хорошо. Теперь найди удобное положение. Вытяни ноги и расслабься. Дыши медленно и глубоко. С каждым вдохом и выдохом расслабление становится все более глубоким.
Молчание.
— Мелисса?
— Все… все нормально. — Шумный выдох.
— Прекрасно. Хочешь, чтобы я приехал?
Шепотом сказанное «да».
— Тогда тебе надо продержаться столько времени, сколько я пробуду в пути. Это займет по меньшей мере полчаса.
— Хорошо.
— Ты уверена? Я могу остаться у телефона, пока ты не придешь в норму.
— Нет… Да. Я в норме. Пожалуйста, приезжайте. Пожалуйста.
— Держись и не сдавайся, — сказал я. — Я уже еду.
13
В темноте пустынные улицы казались еще пустыннее. Когда я одолевал подъем на Сассекс-Ноул, у меня в зеркале заднего вида возникли автомобильные фары и остались там с постоянством двойной луны. Когда я повернул к сосновым воротам дома номер 10, над фарами зажглась красная мигалка.
Я остановился, выключил двигатель и стал ждать. Усиленный динамиком голос сказал:
— Выходите из машины, сэр.
Я повиновался. Патрульная машина сан-лабрадорской полиции уткнулась в мой задний бампер — с зажженными фарами и работающим двигателем. На меня пахнуло запахом бензина и теплом от радиатора. Красная мигалка окрашивала мою рубашку в розовый цвет, обесцвечивала и снова окрашивала.
Дверца со стороны водителя открылась, и вышел полицейский. Крупный и широкий. Одну руку он держал у бедра. Поднял какой-то предмет. Луч фонаря ослепил меня, и я рефлекторно поднял руку.
— Обе руки вверх, чтобы я мог их видеть, сэр.
Я опять повиновался. Луч прошелся по мне вверх и вниз.
Жмурясь, я сказал:
— Я доктор Алекс Делавэр, врач Мелиссы Дикинсон. Меня ожидают.
Полицейский подошел ближе, попал в круг света, исходившего от галогенового светильника на левом столбе ворот, и оказался белым молодым человеком с тяжелой выступающей челюстью, младенчески-розовой кожей и толстым приплюснутым носом. Его шляпа была низко надвинута на лоб. В телевизионной комедии он получил бы прозвище Лось.
— Кто вас ожидает, сэр? — Луч опустился, осветив мои брюки.
— Семья.
— Какая семья?
— Семья Дикинсон-Рэмп. Мелисса Дикинсон позвонила мне относительно своей матери и попросила приехать. Миссис Рэмп уже нашлась?
— Как вы сказали вас зовут, сэр?
— Делавэр. Алекс Делавэр. — Кивком головы я указал на ящик переговорного устройства. — Вы можете позвонить в дом и проверить это.
Он переваривал мое предложение как нечто чрезвычайно трудное для понимания.
Я спросил:
— Можно мне опустить руки?
— Перейдите к задней части вашего автомобиля, сэр. Поставьте руки на багажник. — Не спуская с меня глаз, он подошел к переговорнику. Нажатие кнопки — и голос Дона Рэмпа спросил:
— Да?
— Это офицер Скопек из сан-лабрадорской полиции, сэр. Нахожусь у ваших ворот, и здесь у меня какой-то джентльмен, который утверждает, что является другом семьи.
— Кто этот человек?
— Мистер Делавэр.
— А, да. Все в порядке, офицер.
Из переговорника послышался другой голос, громкий и властный:
— Что-нибудь уже есть, Скопек?
— Нет, сэр.
— Продолжайте искать.
— Да, сэр. — Скопек коснулся своей шляпы и выключил ручной фонарь.
Сосновые створки ворот начали плавно скользить внутрь. Я открыл дверцу «севильи»
Скопек пошел за мной и подождал, пока я не повернул ключ в зажигании. Когда я включил скорость, он просунул лицо в окно со стороны водителя и сказал: