Глава 12

Деревянная будка с вырезанным в двери ромбом стояла на самом краю лагеря, там, где уже начиналась высокая, пожухлая трава. Я добрел до нее, и когда справив нужду, вышел, в двух шагах, поджидая, стояла медсестра.

— Kommen Sie mit, Herr Major.

Она не стала ждать ответа, которого и не могло быть, а просто взяла меня под локоть, и повела обратно, мимо тех же танков, мимо тех же грузовиков, мимо солдат, которые на этот раз лишь искоса бросали взгляды, не прерывая своих занятий. Мы шли медленнее, чем я двигался сам, — она подстраивалась под мою показную слабость.

В лазарете ждал фельдфебель-врач. Он что-то недовольно бросил медсестре, та ответила короткой фразой. Его осмотр был беглым: приложил руку ко лбу, заглянул в глаза, потрогал пульс на запястье. Его лицо оставалось сосредоточенным и холодным. Он что-то сказал, глядя на мою повязку. Медсестра подошла к походному шкафчику, достала шприц и три ампулы. Стекло холодно блеснуло в тусклом свете. Она быстрыми, точными движениями набрала жидкость из ампул — одну за другой. Лекарство было разным: одна жидкость прозрачная, другая — чуть желтоватая.

Я не сопротивлялся. Не было смысла. Когда игла вошла в мышцу плеча, я лишь чуть вздрогнул, позволив этому спазму сойти за естественную реакцию. Уколы были сделаны один за другим: в плечо, в предплечье здоровой руки, и последний — глубоко в мышцу бедра. Боль была острой, но кратковременной.

Фельдфебель что-то коротко сказал, похлопал медсестру по плечу и вышел. Она помогла мне лечь, поправила одеяло. Постояла недолго, глядя на мое лицо. В ее взгляде мелькнуло что-то сложное — не сочувствие, а скорее любопытство, будто она разглядывала сложный, но неисправный прибор.

Потом молча вышла.

Я лежал и ждал. Тяжесть накатывала волнами, каждая следующая глубже предыдущей. Звуки лагеря за стенкой брезента стали густыми, тягучими, отдаленными. Храп раненых превратился в ровный, монотонный шум, похожий на шум моря. Мысли, еще минуту назад острые и ясные — проволока, часовые, приземистая самоходка, — начали расползаться, терять форму. Я пытался цепляться за них, но они ускользали, как жирные черные рыбы в мутной воде.

Последним ощущением перед тем, как провалиться в черную, липкую бездну, стало сожаление. Я так и не разглядел Ваньку. И теперь время, драгоценное время, будет украдено сном.

Проснулся от холода. В палатке было темно и тихо, только прерывистое, хриплое дыхание одного из раненых нарушало безмолвие. Я лежал неподвижно, приходя в себя, пытаясь собрать рассыпавшиеся мысли воедино.

Уколы. Меня усыпили. Надолго? Определить было невозможно. По полной тишине снаружи — глубокая ночь, может предрассветные часы.

Осторожно, миллиметр за миллиметром, я повернул голову. Ночник у входа светил тускло, медсестры на ее табурете не было. В палатке, кроме раненых, никого.

Тогда я начал шевелить пальцами ног, руками, оценивая состояние. Слабость в наличии, но та дремучая одурь, что накатила после уколов, отступила. Я медленно поднялся с койки, и шаркая босыми ногами, вышел из палатки. Лагерь спал, если не считать редких огней у постов и мерного шага патрулей вдалеке. Я снова поплелся к деревянной будке на краю лагеря — логичное место для ночного визита. Тело двигалось автоматически, изображая ту же показную слабость, но голова работала как никогда.

Справив нужду, я вышел и, вместо того чтобы сразу возвращаться, замер, будто дезориентированный, глядя в темноту. Потом, неуверенными, шаркающими шагами, двинулся не вдоль рядов палаток, а по краю, туда, где видел колючую проволоку.

Ночь была моим союзником. Звездного света хватало чтобы видеть. Я приблизился к забору ближе, чем днем — метров на пятнадцать, остановившись возле засохшего дерева.

За проволокой было тихо. Фигуры под навесом сливались в темные бугорки. Но одна из них шевелилась. Не лежала, а сидела, прислонившись к столбу, и ее плечи мелко, беспрестанно дрожали. Что-то в очертаниях этой сгорбленной спины, в постановке головы, показалось знакомым.

Я сделал еще несколько шагов вперед, вышел из тени. Лунный свет упал на лицо того человека. Молодое, но искаженное опухолью и ссадинами. Один глаз заплыл, губа была разбита. Но я узнал его. Эдик. Наш, станичник, один из тех, кто ушел с Ванькой в тот рейд.

Внутри всё словно оборвалось. Инстинкт требовал броситься к проволоке, спросить про сына. Но я понимал, — один неверный звук, жест — и всё пропало.

Поэтому я просто стоял, заставляя себя дышать ровно, сохраняя пустое выражение лица. Просто контуженный офицер, забредший не туда. Но мои глаза, казалось, впивались в Эдика, пытаясь силой воли передать хоть что-то: я здесь. Я вижу тебя.

Он поднял голову. Его единственный здоровый глаз, тусклый и безжизненный, скользнул по моей фигуре, по немецкой форме, и так же безучастно опустился вниз. Он не узнал. Не увидел за майорскими погонами, в полумраке, своего. Видел только врага. Еще одного немца, который смотрит на него, как на вещь.

Не выдержав, я сделал невольный шаг вперед, рука сама потянулась — не знаю зачем, может, просто обозначить хоть какой-то жест.

— Sie! Was machen Sie hier?

Резкий, грубый голос прозвучал прямо за спиной. Я обмер, медленно, с преувеличенной неловкостью поворачиваясь.

Часовой. Молодой парень в каске, с винтовкой на ремне. Его лицо было не столько злым, сколько озадаченным. Он тыкал пальцем в сторону лазарета, потом в меня, что-то быстро и сердито говоря. Смысл был ясен: что вы тут делаете, господин майор? Вам не положено здесь быть. Возвращайтесь.

Я уставился сквозь него, изображая полное непонимание. Сделал вид, что пытаюсь обойти его, чтобы снова посмотреть в сторону загона для пленных.

Солдат нахмурился, его недоумение сменилось раздражением. Он шагнул ко мне, решительно взял под локоть — так же, как до этого делала медсестра, но грубее, без тени почтительности.

— Zurück. Ins Lazarett. Sofort.

Его голос не оставлял сомнений. Он развернул меня и, не выпуская, повел прочь от проволоки, назад, к рядам палаток. Я не сопротивлялся, позволив телу обмякнуть, изображая покорность и слабость. Но когда я оглянулся в последний раз, краем глаза, Эдик уже снова сидел, уткнувшись лбом в колени, одинокая дрожащая тень за колючей стеной.

Часовой довел меня почти до самого лазарета, бросил короткое, отрывистое:

— Bleiben Sie hier! — и, убедившись, что я больше не двигаюсь, ушел, время от времени оборачиваясь.

Я постоял еще мгновение, а зайдя под брезент, рухнул на койку.

Эдик жив. Значит, и другие… значит, и Ванька… мог быть здесь.

Мысли кружились, как пойманные в клетку птицы, бились о стены невозможного. Вытащить сына из-за колючей проволоки, посреди вражеского лагеря, под носом у сотен солдат… Каждая придуманная схема рассыпалась при первом же взгляде на реальность.

Утром пришла медсестра с миской теплой овсяной каши и ломтем черного хлеба. Я ел медленно, механически, изображая ту же апатию. Рана на предплечье, которую я снова потревожил ночью, ныла тупым, назойливым огнем. Хорошо, что ныла. Это был мой щит.

Вскоре после завтрака в палатку вошел фельдфебель. Взгляд был более сосредоточенным, чем вчера. Он снова осмотрел рану, кивнул, видимо, удовлетворенный ее видом, и сел на табурет рядом с койкой.

— Verstehen Sie mich? — спросил он четко, глядя мне прямо в глаза.

Я уставился в пространство за его левым плечом, в луч пыльного солнечного света, пробивавшегося сквозь щель в брезенте. Он вздохнул, достал из кармана карандаш и небольшой блокнот в серой обложке. Сунул их мне в руки.

— Schreiben Sie. Ihren Namen. Einheit. — Он сделал вид, что пишет в воздухе, указывая на бумагу.

Я держал карандаш неуверенно, как ребенок, и провел им по бумаге несколько бессмысленных загогулин. Потом бросил карандаш и блокнот на одеяло, отвернувшись к стенке палатки.

Фельдфебель что-то пробормотал себе под нос — в его тоне сквозило раздражение. Он забрал карандаш с блокнотом, постоял еще мгновение, глядя на мою спину, и развернулся к выходу.

Именно в этот момент полог палатки откинулся, и внутрь шагнул еще один человек. Я оцепенел. Это был знакомый мне гауптман.

Он вошёл не спеша, как хозяин, осматривая помещение беглым, оценивающим взглядом. Его лёгкая полевая форма, в отличие от запыленной формы фельдфебеля, сидела безупречно, будто только что от портного. Лицо — резкое, с тонкими губами и высокими скулами. Те самые глаза: бледно-серые, прозрачные, лишенные какого-либо тепла. Они не просто смотрели — они сканировали, впитывали детали и тут же их анализировали. На его левой щеке, от скулы почти до угла рта, виднелся тонкий, белый шрам.

Рядом с ним, как тень, стоял подручный с плеткой. Молодой, с аккуратными чертами лица и холеными руками. На нем были офицерские хромовые ботинки, на которых даже пыль степных дорог, казалось, не решалась задержаться. В его взгляде, скользнувшем по раненым, читалось то же знакомое брезгливое равнодушие, что и тогда, когда он вытирал мою кровь со своего сапога.

Фельдфебель вытянулся, щелкнув каблуками.

— Herr Hauptmann!

Капитан кивнул фельдфебелю, не удостоив его взглядом. Его глаза остановились на мне. Он не узнал меня, но его взгляд задержался на мне чуть дольше, чем на других.

Мир сузился до точки. Я продолжил смотреть сквозь него, позволяя взгляду расфокусироваться.

Капитан что-то тихо спросил у фельдфебеля, не отводя от меня глаз. Тот что-то ответил, вероятно, пересказывая вердикт старшего врача: контузия, амнезия, глухота.

Подручный с плеткой флегматично осматривал палатку, явно скучая.

Капитан выслушал, кивнул.

На его лице не было разочарования или удовлетворения — только легкая, почти незаметная складка между бровями. Он что-то коротко бросил фельдфебелю, кивнул в мою сторону. Фельдфебель ответил:

— Jawohl, Herr Hauptmann!

И тогда капитан повернулся, чтобы уйти. Но в самый последний момент, уже почти у полога, он снова обернулся. Его ледяной взгляд скользнул по мне в последний раз, задержавшись на майорских погонах на моей гимнастерке.

Потом он исчез за брезентом, пропуская внутрь ослепительную полосу летнего солнца и гул проснувшегося лагеря, а за ним, не глядя по сторонам, скрылся и его молчаливый подручный.

Я остался лежать, стараясь дышать ровно, но сердце колотилось так, словно пыталось вырваться из груди. Он не узнал. Но он почуял. Эта мысль засела в мозгу и не давала покоя. Я лежал, глядя в потолок из брезента, где солнечный свет рисовал дрожащие блики, и чувствовал, как под притворной апатией бурлит паника.

Весь день прошел в этом порочном круге: кровать, попытка мыслить и мучительное безмыслие. Мозг, зажатый между необходимостью действовать и полной невозможности хоть каких-то движений, выдавал лишь пустые, лихорадочные всполохи. План? Какой мог быть план? Украсть оружие и устроить стрельбу? Немыслимо. Поджечь склад? Бесполезно. Любое действие, выходящее за рамки роли тихого идиота, вело прямиком к провалу.

Пытаясь найти выход, за день я трижды добредал к деревянной будке на краю лагеря.

Первый раз — утром. Я ковылял медленно, по-стариковски, но глаза под полуопущенными веками сканировали все вокруг, выискивая щели в охране, слабые места. Но стоило моей траектории хоть на градус отклониться в сторону загона для пленных, как откуда-то появлялся тот же молодой часовой или его напарник. Не грубо, но настойчиво они направляли меня обратно к «правильному» пути, к туалету и обратно. Их действия стали рутинными: увидели бродячего майора — мягко развернули. Я был для них не опасностью, а досадной помехой — старший офицер, которого приходится пасти, как заблудшую овцу.

Второй поход — после полудня. Я вышел, изображая еще большую дезориентацию, шатаясь и останавливаясь, будто теряя нить. Может, смогу подобраться ближе под видом того, что просто заблудился? Не вышло. Из тени палатки караульных вынырнул уже знакомый фельдфебель из лазарета. Он не сказал ни слова, лишь взял меня под локоть с выражением усталого терпения на лице и проводил до самой палатки, усадив на койку твердым жестом: сиди.

Третий раз — вечером. Краем глаза я видел, как у загона с пленными что-то происходит — туда зашли два солдата, вывели одного… Сердце бешено заколотилось. Ванька? Ноги сами понесли меня в ту сторону, уже почти забыв притворную походку. Я успел сделать всего несколько резких шагов, прежде чем передо мной, словно из-под земли, выросла фигура унтер-офицера. Не часового, а именно унтера, с нашивками и холодными глазами.

— Herr Major. Das ist verboten, — сказал он четко, без тени почтительности, блокируя путь своим телом. Его рука легла на кобуру. Он не кричал, не толкал. Он просто констатировал факт и ждал моего повиновения.

В этот момент я не просто изображал — я действительно почувствовал, как разум на мгновение затмевается туманом бессильной ярости. Но инстинкт самосохранения сработал быстрее. Я заморгал, смотря сквозь него, повернулся и поплелся обратно, шаркая ногами по пыльной земле. Спиной я чувствовал его тяжелый, оценивающий взгляд. И понимал: они уже не просто следят. Они меня «пасут».

Вечером, как по расписанию, пришла медсестра. Три укола. Жжение в мышцах, накатывающая волна химического отупения. Я не сопротивлялся. Внутри уже не было ярости, лишь ледяная, всепроникающая усталость и горечь. Я проигрывал. Проигрывал битву за время, за пространство, за сына.

Лекарство втянуло меня в глубокий сон, в котором я снова лежал на земляном полу блиндажа на аэродроме. А напротив стоял Он. Неясный силуэт, но я знал, кто это. И слышал его голос — ровный, безразличный, задающий один и тот же вопрос.

Потом — удар в живот. Воздух с хрипом уходил, и я видел сверкающие, безупречно чистые голенища сапог его подручного. Того, с плеткой. Тот стоял рядом, поправляя перчатку, и его лицо было искажено не злобой, а скучающим отвращением, будто он убирал паутину.

— Говна ты гестаповская… — пытался я прошипеть во сне, но губы не слушались, выдавая лишь кровавый пузырь.

И снова удар. Плеткой. По лицу. Я чувствовал, как горячая струйка ползет по виску. Подручный наклонялся, и я видел его ухоженные пальцы, достающие из кармана белоснежный платок. Он тщательно, с какой-то болезненной педантичностью, вытирал кончик плетки, а потом — носок своего сапога. Его губы шевелились, он что-то говорил тихим, вкрадчивым голосом, но слов я не различал, только интонацию — спокойное, бытовое осуждение «беспорядка».

Потом в поле зрения возникало лицо капитана. Он листал не словарь, а какие-то бумаги. Смотрел на меня, потом на бумаги. Его ледяные глаза сузились. Он что-то сказал подручному. Тот кивнул, и его плетка описала в воздухе короткую, свистящую дугу…

Дергаясь, я пытался увернуться, и это движение тела в реальности — этот слабый, непроизвольный спазм — и выдернуло меня из плена кошмара прямо в его центр.

Я лежал, не дыша, уставившись в ледяные глаза, нависшие надо мной. Во рту был привкус крови — то ли ощущение от сна, то ли от того, что я прикусил губу. Все тело ныло призрачной болью от только что пережитых ударов.

И тогда, медленно, как сквозь туман, я начал различать другие детали. Темнота в палатке была неполной. Кроме света у входа, был еще один источник — слабый отсвет на полированной коже, на металле. Я повел глазами, не двигая головы.

Кроме гауптмана, по периметру моей койки, отступив на шаг, стояли трое. Солдаты. Пехотинцы в полной выкладке, в касках. Стволы их автоматов не были направлены прямо в меня, но пальцы лежали на спусковых скобах. В тусклом свете их лица были безличными масками, но я чувствовал их взгляды, тяжелые и ожидающие.

Загрузка...