Я уже проваливался в дрёму, когда в сознании прорезался какой-то звук. Не тот, к которому я привык за эти дни. Не вой ветра, не скрип снега, не треск дров в костре.
Что-то другое. Низкое, нарастающее, вибрирующее.
Сначала я подумал — уши. Радиация, недоедание, бессонница — мало ли отчего может зашуметь в голове. Но звук не уходил, не таял, а становился чётче, ровнее. В нём появился ритм, пульсация, которую я не мог не узнать.
Вертолёт.
Я сел на матрасе, не веря своим ушам. Часы на столе тикали равнодушно, а звук рос, заполнял собой тесную комнатку, пробивался сквозь бетон и снег. Рокот лопастей, ровный гул двигателя — я слышал это тысячу раз в той, другой жизни. И здесь, в этом мёртвом, выстуженном аду, этот звук казался невозможным чудом.
Я вскочил. Унты натянул даже не затянув ремешки. Схватил на бегу зажигалку и нож, механически сунул в карманы. Вылетел из комнатки, взлетел по лестнице, едва не поскользнувшись на обледенелых ступенях.
Снаружи — серый, плоский свет. Небо низкое, тяжёлое. И в этом небе, совсем низко, почти над самыми крышами, висел вертолёт.
Большой, тёмный, с длинным хвостом и стеклянной кабиной. Он шёл неровно, кренясь, словно пилот пытался удержать машину в воздухе из последних сил. Винты резали сырой воздух с надсадным, захлёбывающимся воем.
Рядом с автосервисом торчали остатки пожарной лестницы, ведущей на крышу. Я ухватился за ржавую перекладину, подтянулся, перескакивая через провалы. Ладони обожгло холодом, но я не чувствовал, устремив всё внимание — туда, в серое небо.
Забравшись наверх, я вытянулся, всматриваясь. Отсюда вертолёт был виден лучше, он шёл со стороны центра города, низко-низко, едва не цепляя верхушки руин. Я видел кабину, тёмные пятна стёкол, иллюминаторы. Видел, как борт слегка дымит — тонкая, едва заметная струйка черни на фоне серого неба.
Подбит. Он был подбит.
И в ту же секунду, без предупреждения — ни гула мотора, ни свиста, — из низких, рваных туч, словно нож из ножен, вынырнул самолёт.
Маленький, юркий, тёмный. Он даже не задержался, не сбросил скорость — только мелькнул на миг, чёткий хищный силуэт, и тут же из-под его крыла сорвалась светящаяся нить.
Я не успел даже моргнуть как ракета вошла вертолёту прямо в борт, чуть ниже хвостовой балки. Вспышка — оранжевая, ослепительная, на миг перечеркнувшая серый мир. Грохот ударил по ушам, и я инстинктивно пригнулся, вжав голову в плечи.
Самолёт уже растворился в тучах — только и видели.
Вертолёт клюнул носом, завалился на бок, лопасти взвизгнули, врезаясь в воздух под неестественным углом. Секунду он ещё висел, отчаянно, судорожно, а потом рухнул вниз, скрывшись за зубчатой линией руин.
Гул стих так же внезапно, как и начался. Только где-то вдалеке нарастал, разгорался гул пожара — глухой, ровный, жадный.
Я стоял на крыше, сжимая перила обледенелой лестницы, и смотрел туда, где ещё секунду назад был вертолёт.
Два километра. Может, три. На восток, в сторону бывшего промышленного узла. Чёрный дым уже поднимался над руинами, жирный и плотный, неестественно вертикальный в неподвижном воздухе.
Вертолёт. Люди. Может быть, живые.
Я спрыгнул с крыши, едва не подвернув ногу, и побежал.
Унты проваливались в снег, срывались с наста, но я не сбавлял шага, устремив всё внимание — туда, где в серое небо поднимался чёрный, жирный столб дыма.
Два километра. Может, меньше. По прямой — через пустырь, вдоль руин хлебозавода, мимо обрушенного моста через замёрзшую речку. Я перепрыгивал трещины в асфальте, огибал вмёрзшие в лёд остовы машин, карабкался по грудам битого кирпича, и всё это — не сбавляя скорости.
Дым становился ближе. Тяжёлый, маслянистый запах горелого керосина уже перебивал привычную вонь гари и пепла.
Я выскочил на край промзоны и увидел.
Вертолёт лежал в низине, там, где когда-то был въезд на территорию завода железобетонных конструкций. Ми-8. Я узнал его по обтекаемой «лобастой» кабине, по характерному силуэту, даже искореженному. Фюзеляж развалился на три части, разбросанные по снегу метров на пятьдесят. Хвостовая балка отломилась и торчала из сугроба. Центральная часть — та, где находилась кабина и грузовая кабина — превратилась в груду смятого металла, из которой торчали обрывки проводки, ломаные лопасти несущего винта и какие-то детали, названия которым я не знал.
Лопасти рулевого винта воткнулись в землю веером, одна обломилась у основания и валялась в стороне, наполовину присыпанная снегом. Стёкла кабины выбило полностью — чёрные пустые глазницы, в которых угадывались остатки приборной панели.
И вокруг всего этого — трупы. Они лежали везде.
Те, кого выбросило при ударе, — в стороне от машины, неестественно скрюченные, в позах, которые бывают только у мёртвых. Те, кто остался внутри, — тёмными бесформенными кулями в проёме грузового люка, который чудом сохранил геометрию.
Десант. Я видел автоматы, разбросанные по снегу. Разгрузки, каски, подсумки. Всё это лежало вперемешку с обломками, с ошмётками камуфляжа, с тем, что ещё недавно было людьми.
Я подошёл ближе.
Первый лежал лицом вниз, раскинув руки, будто пытался обнять землю. Каска валялась в метре, разбитая спереди. Я перевернул его — лицо молодое, совсем пацан. Глаза открыты, в них застыло удивление. Следов крови почти нет — видимо, удар о землю сломал шею.
Рядом — второй. Этого выбросило дальше, ударило о бетонную плиту. Я не стал смотреть на лицо.
Дальше, у обломков кабины, двое в лётных куртках. Пилоты. У одного почти не было лица — встретился с приборной панелью. У второго голова запрокинута, глаза закрыты, на губах застыла тёмная, уже подмёрзшая струйка крови.
Я отшатнулся и чуть не наступил на руку. Чью-то оторванную кисть, сжатую в кулак. Отвёл взгляд, но было поздно — картинка уже впечаталась в память.
Заставив себя обойти весь периметр, я убедился что живых нет, и все что мне оставалось, собрать «трофеи».
Первое — оружие. Автоматы. Четыре штуки подобрал с земли, ещё два торчали из-под обломков, пришлось вытаскивать. Похожие на калаши, но другие. Магазины везде полные — не успели пострелять. Я нашарил в снегу ещё с десяток магазинов, рассовал по рюкзаку. Туда же — две гранаты, Ф-1. Пистолет у одного из пилотов, «Глок», кажется, снял с поясной кобуры, сунул за пазуху.
Разгрузки. Три снял с трупов, стряхивая снег и кровь. Ножи, подсумки, рации, аптечки, шприц-тюбики, бинты. Всё это летело в рюкзак, в карманы, за пазуху. Я работал быстро, методично, отключив эмоции. Потом нашёл документы.
Планшет, пристёгнутый к бедру командира экипажа. Кожаный, старый, с потёртостями. Я отстегнул его, открыл. Карты, какие-то распечатки, координатные сетки, пометки от руки. Не время читать. Сунул сверху в рюкзак, поверх остального.
В снегу, чуть дальше от хвостовой балки, заметил какой-то мешок. Обгоревший с одной стороны, он лежал так, что содержимое вывалилось прямо на снег — яркие, неестественно живые пятна на серо-белой пелене.
Я подошёл ближе.
Пайки. Обычные армейские пайки. Не привычные мне, зелёные, а в светло-бежевой упаковке, прямоугольные брикеты, плотная плёнка, этикетки с маркировкой и сроками годности. Штук двадцать, не меньше, высыпались из прорехи в мешковине, и ещё столько же, наверное, осталось внутри.
У меня перехватило дыхание.
Еда. Настоящая еда. Не мёд, не глюкоза, не сладкая вода, а нормальная, человеческая еда — тушёнка, каши, сухари, концентраты. Калории. Белки, жиры, углеводы.
Я опустился на колени прямо в снег, принимаясь сгребать рассыпанные брикеты.
Первый — целый, даже не помятый. В рюкзак.
Второй — чуть подкопчённый по краю, но герметичность не нарушена. В рюкзак.
Хотел сунуть ещё, но места больше не было. Снег лип к упаковкам, но я только отряхивал и укладывал обратно в мешок, стараясь не придавить, не сломать.
Сам мешок — армейский, серый, с утяжкой — обгорел с одного бока, ткань спеклась, стала ломкой. Когда я потянул его на себя, край прорехи пополз дальше, и все что я засунул, вывалилось на снег. Я матерился сквозь зубы, подхватывая пайки, и уже осторожнее, почти нежно, приподнял мешок за уцелевший угол.
Не унесу, разваливается на глазах. Я оглянулся, ища что-то, во что можно переложить добычу. Свой рюкзак уже набит под завязку, но рядом, под обломком рулевого винта, валялась пустая сумка — объёмистая, с широким ремнём, почти не пострадавшая.
Я подхватил её, смахнул снег и начал перегрузку. Пайки переезжали из дырявого мешка в сумку аккуратно, как снаряды. Сначала те, что рассыпались, потом те, что внутри. Я не считал — некогда, просто укладывал плотно, один к одному, закрыл клапан, затянул стропы.
Мешок, пустой и бесполезный, отбросил в сторону.
Сумка потянула килограммов на пятнадцать, не меньше. Я перекинул ремень через плечо, примерился — груз мешал, сковывал движения, но тащить можно. Главное — унести.
И тут я понял, что нельзя всё тащить сразу к автосервису. Вертолёт дымил, топливо вытекло и горело неровно, с копотью. В любой момент могло рвануть то, что осталось в баках. Или боекомплект. Если пайки сгорят сейчас, когда я их только нашёл, — это будет такой удар, который меня, наверное, добьёт. Не физически — ментально.
Я подхватил сумку, отошёл метров на двести от обломков, туда, где за бетонным забором бывшей стройплощадки чернел провал в подвал разрушенного или недостроенного здания. Спустился на пару ступеней, прислушался — тихо, сухо, не залито водой. Задвинул сумку в дальний угол, присыпал сверху обрывками рубероида и кусками пенопласта, валявшимися тут же. Если вертолёт рванёт, еда не пострадает.
Быстро вылез обратно на свет и побежал к обломкам — забрать остальное. Уже подбегая, заметил то что лежало у самого хвоста, почти под обломком рулевого винта. Небольшой кейс из серебристого металла. Маркировка на боку — синий круг с белой окантовкой. Я не знал, что это такое. Но если в вертолёте с вооружённым десантом везли такое в отдельном кейсе — значит, это важнее, чем автоматы.
Подхватив кейс, я взвесил его в руке. Тяжёлый. Внутри что-то перекатывалось глухо, с мягким металлическим стуком. Сзади послышался звук, далёкий, но отчётливый. Гул мотора. Самолёт возвращался.
Я замер, вслушиваясь. Гул рос, приближался, набирал высоту — или, наоборот, снижался для захода на цель. Я был на открытом пространстве, на фоне дымящихся обломков, как мишень в тире.
Времени не осталось. Я бежал, проваливаясь в снег, спотыкаясь о битый кирпич, прижимая к себе кейс и рюкзак, перекинув через плечо автоматы. Унты скользили по насту, лёгкие горели, холодный воздух резал горло.
До забора стройплощадки — метров сто. До спасительного пролома в подвал — ещё пятьдесят. Я не добегу. Я уже знал это, ещё до того, как услышал свист.
Самолёт вынырнул сбоку, из-за руин хлебозавода. Я краем глаза даже уловил его силуэт. Ракета сорвалась с пилона — тут же превращаясь в белую вспышку в том месте, где только что дымили обломки вертолёта.
Взрывная волна ударила в спину, сбила с ног, бросила лицом в снег. Кейс вылетел из рук, автоматы звякнули где-то рядом, рюкзак сполз с плеча, утягивая в сторону.
Я пытался подняться, но тело не слушалось. В ушах звенело так, что я не слышал собственного дыхания. И тогда я почувствовал боль. Сначала — тупой, размазанный удар по спине, будто кто-то огромный со всего маху огрел меня доской. Потом — жжение. Множество точек, горячих, острых, расползающихся от лопаток к пояснице, к бокам, к шее.
Я перевернулся на спину, задирая голову, и увидел небо. Серое, равнодушное, без единого просвета. Где-то там, высоко, таял удаляющийся гул самолёта. Своё дело он сделал.
Я попробовал пошевелить рукой — пальцы царапнули снег, но поднять конечность не вышло. Попробовал ногой — то же самое. Тело лежало тяжёлое, чужое. Боль не отпускала. Она росла, расползалась, становилась невыносимой, но при этом какой-то отдельной, не моей. Я смотрел в серое небо и пытался дышать. С каждым выдохом из груди вырывался хрип, влажный, булькающий. Кровь. Я чувствовал её вкус во рту, тёплый и солёный. Чувствовал, как она течёт по спине, пропитывает куртку, разгрузку, смешивается со снегом подо мной.
Я попытался повернуть голову, увидеть, что осталось от вертолёта, но шея не слушалась. Только краем глаза — чёрный столб дыма, теперь уже двойной, густой, тяжёлый. Догорало то, что ещё могло гореть.
Кейс. Где кейс?
Я шарил рукой по снегу, но пальцы лишь царапали наст, натыкались на комья льда, на осколки бетона. В глазах темнело, серое небо становилось ещё серее, сужалось, сжималось в трубку.
Мысли путались, цеплялись друг за друга, рвались. Последнее, что я почувствовал — поднимающийся от ног к груди холод и чернота. Без звука, без запаха, без ощущения тела. Даже холода не было — только пустота. Я проваливался в неё, медленно, без остатка, и где-то на краю сознания, уже почти погасшего, мелькнула мысль: вот оно. Наконец-то. Покой.
Но покой не пришёл.
Сначала — боль. Глубокая, ноющая, идущая изнутри костей, из каждой клетки, из самого нутра. Тело вспоминало себя, собирало себя заново, и этот процесс был мучительным, как рождение наоборот.
Потом — холод. Он вернулся первым, вполз под кожу, сковал пальцы, добрался до груди. Я лежал на спине, и снег подо мной уже подтаял от моего тепла, а теперь снова замерзал, прихватывая одежду ледяной коркой.
Следом — голод. Пустота в желудке была не просто пустотой — она была чёрной дырой, пожирающей всё вокруг. Я слышал, как урчит в животе, как спазмами сводит мышцы, как организм требует, требует, требует — немедленно, любой ценой.
Я открыл глаза.
Темнота. Ночь. Я не видел даже собственной руки перед лицом.
Где я?
Память возвращалась кусками: Вертолёт. Самолёт. Взрыв. Белая вспышка, удар в спину, снег в лицо.
Я умер. Я точно умер. Я чувствовал, как уходит жизнь, как гаснет сознание, как серое небо превращается в чёрное.
И вот я снова здесь.
Рука — моя, живая, тёплая — нащупала снег слева. Пальцы впились в наст, царапнули лёд, наткнулись на что-то твёрдое. Камень. Бетон. Я подтянул руку ближе, упёрся локтем, попытался приподняться.
Тело слушалось. Плохо, но слушалось. Мышцы дрожали от напряжения, голод высасывал последние силы, но я смог сесть. И тут же замер, прислушиваясь.
Тишина. Ни гула самолёта, ни треска пожара. Только ветер, ровный, унылый, и где-то далеко — скрип снега под чьими-то ногами? Или просто показалось?
Рюкзак. Я помнил, что он сполз с плеча, когда я упал. Где-то рядом, в радиусе метра, не дальше. Я шарил по снегу, сначала спокойно, потом всё лихорадочнее, всё отчаяннее.
Пальцы наткнулись на ткань.
Рюкзак. Целый. Я подтянул его к себе, нашарил клапан, рванул застёжку. Внутри — автоматные магазины, разгрузки, аптечки. Не то. Не то.
Пайки.
Я вытащил первый, пальцами провёл по упаковке. Осколок, мелкий, острый, торчал из брикета, впившись в пластик. Я выдернул его, порезавшись, но не почувствовал боли. Достал консерву, рванул упаковку зубами, раздирая плёнку, царапая губы. Внутри было что-то мясное. Тушёнка, рагу, неважно. Я запихивал в рот куски, не жуя, давясь, обжигаясь холодным жиром. Пальцы дрожали, губы скользили, половина падала обратно в упаковку, на снег, на фуфайку, но я не останавливался. Желудок принял первую порцию и взвыл, требуя добавки. Попалась каша с мясом, загустевшая на холоде. Я выдавил содержимое прямо в рот, как тюбик, и глотал, не чувствуя вкуса. Только солёное, жирное, тёплое — нет, не тёплое, ледяное, но внутри оно согревало, давало жизнь, возвращало силы.
Голод отступил. Немного, самую малость, превратился из невыносимого в просто мучительный. Я перевёл дыхание, вытер рот рукавом и замер.
Темнота. Вокруг по-прежнему ни огонька, ни просвета. Я не знал, сколько времени прошло. Сутки? Меньше?
Часы. Они остались в комнатке, на столе. Тикают там, равнодушные, отмеряя время, которого у меня снова стало чуть больше. Я нащупал кейс. Он лежал в снегу в полуметре, холодный, целый. Автоматы — два, оба на месте, приклад одного разбит осколком, но в целом рабочие. Рюкзак, разгрузки, магазины.
И вокруг — ни души. Только ветер, снег и мёртвый город.
Я поднялся, пошатываясь, прижимая к себе рюкзак и кейс. Ноги дрожали, но держали. Голод всё ещё выл где-то внутри, но я заставил себя не открывать новую консерву. Потом. Когда доберусь до убежища. Когда разожгу костёр и смогу есть нормально, не давясь, не торопясь.
Если вообще смогу когда-нибудь есть не торопясь.
Я двинулся в темноту, ориентируясь на память, на инстинкт, на тот внутренний компас, который вёл меня уже столько дней. Где-то там, впереди, был автосервис. Моя комната. Часы на столе.
И еда. Много еды.