12


Мечты о Сорбонне

Пассажирский лифт в их подъезде меняли. Процесс был небыстрый, поэтому уже который день по всему дому разносился унылый шансон из притащенной мастерами магнитолы. Второй лифт, грузовой, держали на последнем этаже. Даня решил подниматься к себе на седьмой пешком. Не настолько это и высоко, особенно учитывая, что он и так старался сдерживаться и не подпрыгивать при ходьбе.

Наверное, он был счастлив. Даже Шприц и новое игрушечное послание для Стаса не смогли это из него вытравить. Он думал о Свете, десятки раз прокручивая в голове их разговор, переживая, не сказал ли чего лишнего, не испортил ли о себе впечатление. Он не был уверен, что нравится ей так же, как она нравится ему. Возможно, она видит в нем хорошего друга. Но если есть шанс, что хоть словом, хоть жестом Света выдаст, что он мог бы стать для нее чем-то большим, он будет начеку и заметит это.

В прошлых и единственных отношениях инициатива всегда исходила не от него. Даня рано освоил углубленную школьную программу по всем предметам, играл на двух музыкальных инструментах, свободно говорил на трех языках, проплывал стометровку за минуту и десять секунд и понимал, как вести себя с лошадью, чтобы та позволила ее оседлать. Он никогда не боялся браться за задачи из известных ему областей, зная, что впереди — привычный успех и довольная мамулина улыбка. Но что делать со своей романтической заинтересованностью, Даня не знал. Его представления были шаблонны, и он не думал, что стоит им доверять, хотя и успел составить смутное подобие шаблонного плана.

План упирался в стипендию. Скорее бы ее начислили. Он бы позвал Свету в кино. Или на суши — под видом «отдать долг». Так бы она поняла, что он к ней неравнодушен. И получила бы возможность выразить свою симпатию к нему. Или — Даня боялся этого, но допускал — ее отсутствие.

Ключ бодренько провернулся в замке — клик, клак, клак, — и Даня оказался в темном коридоре места, которое больше не могло быть для него домом. Каждый раз, заходя в квартиру, он ощущал эту непреложную истину болезненно и остро. Но сейчас было не до того. Дурацкая улыбка никак не хотела сходить с Даниных губ. Он щелкнул переключателем, и коридор вспыхнул искусственным желтым светом.

Посреди него застыла Юлька. В ее руках был металлический поднос. С ажурными ручками, за которые было так неудобно держаться, с прорезиненным дном, на котором три котенка — рыжий, черный и белый — умильно устроились в корзиночке с ромашками. Даня без труда мог перечислить все, что на нем лежало. Заварной чайничек из китайского фарфора, внутри — ароматный чай с бергамотом; чашка и блюдце из того же сервиза; чайная ложечка с эмалированной ножкой; два кубика рафинада и две мягкие ракушки печенья мадлен с шоколадной крошкой.

Когда-то это была Данина обязанность — приносить мамуле ее вечерний чай. При виде Юльки, бледной, почему-то испугавшейся его возвращения, Дане вдруг захотелось шугнуть сестру, отобрать поднос со всем содержимым и расколошматить его о стену. Или самому отнести в комнату за витражной дверью, поставить на столик у кресла с лакированными подлокотниками.

Он так и не понял, чего хотелось больше.

— Привет, — сказал он, принимаясь за шнурки.

— Привет, — слабым эхом отозвалась Юля. Но не спешила уходить.

Даня поднял глаза и увидел, что она опасно держит поднос одной рукой, пока второй прячет что-то в карман темно-зеленого домашнего платья.

— Что там у тебя?

— Ничего, — пискнула Юля и быстро, будто специально, чтобы он не успел сказать что-то еще, постучала в витражную дверь.

Она нырнула внутрь, прикрыв дверь за собой, а когда Даня, уже переобувшись и помыв руки, направился к себе, вынырнула обратно и объявила:

— Мама просит тебя зайти. На минуту.

— Что? — Коридор вдруг стал в два раза уже. Даню бросило в жар.

— Зайди, — повторила Юлька и ушла, оставив витражную дверь приоткрытой.

Мамулина гостиная была самой большой комнатой в этой квартире. И самой магической. Все здесь дышало Францией, любимой мамулиной страной: от бутылок французского вина в баре за стеклом и фотографий из их с папой медового месяца в Париже до статуэток в стиле рококо, собиравших пыль в серванте, и старинного патефона, с которого часто звучала Эдит Пиаф. Густо пахло духами. Запах был Дане незнаком, но он не сомневался: французские. Скорее всего, привезенные папой из командировки.

Он не заходил сюда уже несколько лет. Теперь не мог понять, скучал по этому таинственному месту последние три года — или надеялся, что день, когда он вновь перешагнет порог ее логова, не наступит.

Даня очнулся от звяканья фарфора о фарфор. Мамуля опустила чашку с чаем на блюдце и поставила на поднос. В свете двух ламп на кованых ножках ее лицо казалось желтым и зловещим, как маска мертвеца. Она накрасила губы. Интересно, специально ли для него?

— Здравствуй, Даниил, — медленно, церемонно произнесла она. Каждый звук из ее уст был отягощен его виной. — Сядь, пожалуйста.

«Ты что наделал, тварь? Ты все просрал! Мою жизнь просрал! Как я тебя ненавижу-у-у…»

Даня сел на пуф. Креслом в мамулиной гостиной располагала только она — подлокотники, чтобы расслабить руки, мягкая спинка, чтобы устроиться с комфортом. Пуф, с вручную расшитой обивкой, предназначался для гостей. Хотя просителями или зрителями назвать их было бы правильней.

Она молчала. Даня тоже молчал, зная, что любое слово просверлит дыру в его броне, — а затем ее удары будут точны и беспощадны. В нем хватило смелости лишь на то, чтобы поднять глаза, мазнуть взглядом по ее лицу, стараясь не задерживаться на ее глазах, — и понять, что за эти несколько лет мамуля изменилась.

Красота, в свое время блиставшая на сцене муниципального театра и снискавшая немало поклонников, увядала, но мамуля не была бы собой, если бы просто смирилась с этим. Косметологи уничтожили ее морщины, разгладили ей кожу. Высокие скулы, придававшие каждой ее эмоции театрального драматизма, блестели, как бока спелых яблок. Она выглядела моложе своего возраста, но не молодой версией себя же, смеющейся из рам с фотографиями на фоне Эйфелевой башни.

Почему-то, осознав это, Даня почувствовал себя оскорбленным, обманутым. Он был уверен, что кто-кто, а она предпочтет благородное естественное увядание современному помешательству на борьбе со временем руками косметологов.

Но так или иначе, это все еще была она. Прекрасная мамуля, которая столько для него сделала. Жестокий монстр, который столько у него отнял.

Она не спросила, как дела в университете. В отличие от папы, она не утруждала себя, делая вид, что ей не все равно. Она смотрела на него долго-долго, не произнося ни слова. Даня знал, что от нее унаследовал такие же жгучие карие глаза. Неужели его пристальный взгляд так же тяжело вынести?

— Насколько хорошо ты помнишь физику? — наконец смилостивилась мамуля.

— Я… хорошо. — От волнения Даня едва не поперхнулся слюной. — Очень хорошо.

И добавил на случай, если она не знала:

— Я на физике учусь в универе.

Его репетитором был какой-то профессор. Большинством его репетиторов были какие-то профессоры, знакомые папы. Сначала по инерции, потом — из страха, что мамуля поймет, что никакой он не вундеркинд, Даня жадно осваивал все знания, что люди с серьезными дипломатами приносили в этот дом. И даже затянувшиеся каникулы не выветрили этих знаний из его головы.

— Подготовишь Юлю к экзамену, — не то спросила, не то уведомила мамуля.

— Какому экзамену?

— Итоговому. За восьмой класс.

— Но она только в пятый перешла, — нахмурился Даня. Он знал, что Юлю, как и его когда-то, перевели на домашнее обучение. Объективных причин этому не было. Неужели мамуля готова настолько далеко зайти в своем желании иметь ребенка-вундеркинда? Неужели она и дочь свою, до недавних пор забытую и нелюбимую, пытается протащить через школу экстерном? Неужели она примеряет на Юльку ту же судьбу, которую годами упорно вбивала в него — вундеркинд, Сорбонна, гордость Бахов?

— И? — Лицо мамули оставалось бесстрастным. — Ее преподаватель больше не сможет с ней заниматься.

— А… профессоры?

Под натянутой кожей мамулиных скул обозначились зловещие тени. Взгляд стал раздраженным.

— Ты правда думаешь, что после того, что ты здесь учинил, у нас часто бывают приличные люди? — спросила она, сжимая подлокотники руками. — Пока ты в моем доме, будешь вносить свой вклад в будущее сестры.

Хорошенькое дельце. Значит, присутствие Дани здесь нежелательно, потому что одним своим видом он «подает Юльке плохой пример». Но если он будет часами сидеть с ней, на пальцах объясняя основы механики, — мир мамули не рухнет.

— Возьми у Юли ее расписание, — сказала она, явно наслаждаясь Даниной невозможностью ей ответить. — Все программы у нее на компьютере.

И надкусила мадленку, показывая, что разговор окончен.

Даня вышел из гостиной и осторожно притворил за собой дверь. За пределами мамулиного царства дышалось свободнее, и дело было даже не в густо распыленных французских духах.

Все прошло достаточно неплохо. Наверное. Он множество раз представлял, как это будет, когда мамуля наконец решит с ним поговорить. Он представлял ее с перекошенным от ненависти лицом, называющей его неблагодарной тварью. Он представлял ее холодной и недостижимой, сухо перечисляющей разрушения, которые он обрушил на семью своим проступком. Он представлял ее мягкой и всепрощающей, ставшей такой лишь для того, чтобы показать ему, какое он ничтожество. Но так или иначе, он представлял ее испытывавшей в отношении него чувства.

— Сука, — бессильно прошипел Даня в пустоту коридора.

Она в действительности видела в нем только возможного репетитора для Юльки. Все его надежды и страхи вытеснил смех. Он ей больше не сын. Она тогда именно это имела в виду.

«Тварь! Сволочь неблагодарная! Не Сорбонна тебе по притонам будешь ползать, выродок!»

А все так хорошо начиналось. Мамуля привезла его четырнадцатилетнего во Французский культурный центр и отправила сдавать экзамен. Чтобы претендовать на место в Сорбонне, нужно было не только блестяще окончить школу, но и доказать, что твой французский позволит тебе не менее уверенно блистать на юридическом. Отец мамули был военным судьей, поэтому должен был высоко оценить выбор, который она сделала за сына.

Строгая наблюдательница раздала Дане и другим экзаменующимся бланки для ответов. Первым шло аудирование. Француженка на записи бодро говорила о сооружении и назначении пагод в Китае. Данин карандаш замер над первым вопросом теста, острие уткнулось рядом с правильным вариантом ответа.

Все его лето мамуля посвятила французскому. Два дня в неделю — профессор французской филологии, чья дочь проходила практику на кафедре у Даниного отца. Четыре дня в неделю — углубленные занятия с репетитором без особых регалий. Каждый день — двухчасовые беседы с мамулей, постоянно делавшей ошибки в склонении глаголов, на которые Даня никогда ей не указал бы. Он осилил «Собор парижской Богоматери» и «Графа Монте-Кристо». Пересматривал «Шербургские зонтики» раз пять и каждый раз не мог понять, почему в песнях совсем нет рифмы.

За две недели до экзамена у Дани начала болеть голова. Где-то в середине дня, между утренними упражнениями и языковой практикой, ему на лоб словно опускался невидимый обруч, а затем начинал сжиматься все сильнее, втискиваться в череп, каждое неосторожное движение превращая в новый источник боли. Он пробовал прикладывать к вискам лед, но только отморозил пальцы — от холода становилось хуже. Он пожаловался мамуле, та нехотя дала ему таблетку цитрамона, но это никак не помогло. Не больно было только лежать, но Даня просто не имел права лежать, когда на носу у него был такой важный экзамен.

Его карандаш так и застыл, не спеша обводить правильный ответ. Даня завороженно смотрел на заточенный кончик — и не понимал, почему, почему он не двигается. Рассказ о пагодах продолжался. Даня с отчаянием почувствовал, как ускользает время. Невидимый обруч сдавил виски. Рука, сжимавшая карандаш, задрожала. Глаза наполнились слезами.

Аудирование завершилось, теперь Дане нужно было прочитать текст и ответить на опорные вопросы. Французские строки скакали перед его глазами, налезая друг на дружку. Это была статья о вымирающих хищниках. Даня хотел вымереть сам, потому что знакомые слова он видел словно впервые и в связках их не находил никакого смысла.

Он окончательно осознал, что натворил, когда наблюдательница объявила третий этап экзамена. Нужно было написать сочинение на тему буллинга в школах. Дане хотелось смеяться и плакать одновременно. Дома, готовясь к тестированию, он писал эссе о переменном и постоянном токе, о последствиях Первой мировой для Европы, об экономическом кризисе 2008-го. После этого тема, предложенная экзаменаторами, казалась совсем банальной. Вот только Даня, Даниил Бах, вундеркинд и гордость семейства, ничегошеньки не знал о буллинге. Он никогда не ходил в школу.

Даня отсидел еще десять минут и сдал свои пустые листы, боясь поднимать глаза на принявшую их наблюдательницу. Он вылетел из аудитории, наполненной шорохом чужих карандашей о чужие бланки. Ничего не видя из-за уплотнившейся пелены слез, Даня нашел уборную и бросился к окну. Положив руку на подоконник, он с размаху вогнал карандаш в раскрытую ладонь.

Невидимый обруч, стискивавший голову Дани, тотчас рассыпался.

Получилось неглубоко. Кончик грифеля сломался и остался в ране. Мамуле, все это время ожидавшей его в холле Культурного центра, Даня сказал, что на карандаш напоролся случайно. Она вроде бы поверила и отвезла его в травмпункт, где занозу достали и обработали рану.

Мамуля ничего не знала о том, что он сделал. Она спросила, как прошел тест, Даня сказал, что хорошо. Поскольку он никогда не врал раньше, у нее не было причин сомневаться. И мамуля с легкой душой погрузилась в мечты о том, как они отметят его поступление — на даче? Или лучше снять зал в хорошем ресторане? И, главное, кого позвать?

Голова больше не болела, и, осознавая, какую огромную цену он за это уплатил, Даня испытывал необходимость уравновешивать свою вину болью. Последующие три недели он еще не раз давил на рану пальцами, тыкал ею в углы мебели, прижимал ладонь дверью.

А потом мамуля получила письмо с его результатами.

«Ça me fait peur», — крутилось в Даниной голове, когда он услышал за дверью своей комнаты ее шаги — быстрые громкие предвестники наказания за все его грехи. «Ça me fait peur» — словно в насмешку он не мог думать эту мысль не на французском.

«Мне страшно».

Это и правда было страшнее, чем все предыдущие эпизоды, вместе взятые. Она начала с пощечины, но такой мощной — где только взялись силы в этом хрупком женском теле? — что Даня отлетел и ударился спиной о стол. Мелькнула мстительная мысль: заслужил.

— Тварь ты такая! — кричала мамуля. В ее руках извивался ремень с истерически звенящей пряжкой. — Как ты посмел, собака, так со мной поступить?

Она хлестала его без разбору, по рукам, по спине, по лицу. Даня изо всех сил пытался принять наказание достойно, но довольно скоро боль, на которую мамуля оказалась более чем щедра, лишила его такой возможности. Он скрючился на полу, чувствуя, как горит кожа, как сжимаются мышцы, пытаясь приготовиться к новым вспышкам, как глаза ему заливает кровь из рассечения на лбу. Где-то в этот момент понял, почему она делает это именно так. Ей было все равно, какие следы она на нем оставит. Она больше не собиралась выводить его к гостям и хвастаться его успехами. У нее на него больше никаких планов не было.

Он все разрушил.

А теперь она разрушит его.

После ремня она била его ногами и плакала — так горько и отчаянно, что даже ошалевший от собственной боли Даня хотел ее пожалеть. Потом она схватила его за волосы и пару раз приложила о паркет. Первый раз — сильно, от души. На втором — уронила его голову посреди замаха. Возможно, ей стало страшно от самой себя. Возможно, испугалась последствий. Для нее Даня уже умер. Но у государства к этому могли возникнуть вопросы.

Она оставила его на полу и ушла. Возможно, Даня тогда потерял сознание, потому что следующее, что он помнил, — ночь, влившуюся в комнату через открытые окна, затекшую спину, голоса за стенами. Вернее, только один голос.

— На помойку! В детский дом этого уродца! Четырнадцать лет потратила на эту тварь неблагодарную! Четырнадцать лет, Петр!

Отец что-то возражал, но стены сливали все его слова в монотонный бубнеж. Его никогда не было здесь слышно. Эта квартира признавала только мамулин голос — и он стрелами пронзал стены, достигая слуха всех, кто здесь жил, с напоминанием о том, кто здесь главная.

К Дане в тот вечер так никто и не зашел. Папа, вероятно, не решился, а может, для него Даня тоже умер — за компанию. Юлька спала в своей комнате. Он мог только догадываться, гуляла ли она со своей няней, когда мамуля вершила над ним месть, или слышала все, что здесь происходило.

Страшнее всего было пытаться встать на ноги. Слюной — выходить в ванную не посмел — оттер залепившую глаз кровь и с облегчением обнаружил, что не ослеп. Тело болело. Кожу жгло при каждом даже самом осторожном движении, и Дане казалось, что его выборочно освежевали.

Он взял свой рюкзак, вытряхнул оттуда свое снаряжение для бассейна. Достал из шкафа какую-то одежду. Отыскал свой тайник на полке с учебниками — там его ждали сто долларов, которые дед втайне от мамули подарил ему еще год назад.

Несмотря на боль, Даня собрался без единого звука. Даже в коридоре, где за каждой дверью могли проснуться, не ойкнул и не зашипел, обнаружив, что надеть кроссовки для него — отдельная мука. Страшно было закрывать дверь, но не оставлять же их на ночь с открытой. Страшно было ждать лифт, который словно пытался выдать его своим грохотом в шахте. Страшно было проходить мимо консьержки, но, к счастью, окошко ее наблюдательного пункта было прикрыто ширмочкой. Спала.

Когда прохладный ночной воздух нежно коснулся его разбитого лица, Даня всхлипнул. Он бросил ключи в клумбу с бархатцами, непринужденно разбитую в старой шине. Перейдя через дорогу к парку, вдохнул запах старых сосен, особенно явственный в окутавшей город темноте.

Он еще не знал, что его ждет долгая ночь, сопровождаемая долгим днем, и даже не догадывался, как ему вскоре повезет. Уже через сутки Даня был у Амалии, пил ромашковый чай из ее огромной кружки в виде Тардис и впервые за всю свою жизнь чувствовал себя как дома.

Загрузка...