Железный шкаф. — Его обнаруживают. — Рассказ Гамена. — Он отправляется в Версаль. — Его охватывает общее недомогание. — По пути он теряет сознание. — Диковинный англичанин. — Гамен полагает, что его отравили. — Его спасает эликсир англичанина. — Он возвращается в Версаль. — Врачи. — Сдобная булка. — Все его тело остается парализованным. — Донос Ролану. — Конвент получает бумаги короля. — Правда о Мирабо открывается. — Его бюст и посвященная ему памятная доска разломаны. — Тело Мирабо выбрасывают из Пантеона и заменяют телом Марата. — Могильщик с кладбища Святой Екатерины. — Кладбище Кламар. — Поведение короля перед судом Конвента. — Двадцать два года на то, чтобы ответить на призыв. — Положение короля по отношению к его братьям. — В Кобленце радуются его смерти.
— Я никак не мог ожидать всех тех вопросов, какие были мне заданы! — воскликнул король в разговоре с Клери.
И в самом деле, большая часть тех документов, которые были предъявлены королю и от авторства которых он отпирался, хотя они были написаны его почерком, а также письмо его братьев, докладные записки Лапорта и Талона, письмо Буйе, содержащее отчет об использовании денежных средств, — все эти бумаги находились в железном шкафу, об обнаружении которого Людовик ничего не знал и свою осведомленность о существовании которого от отрицал, когда об этом обнаружении ему сообщили.
Но каким образом этот железный шкаф, столь тщательно запрятанный, столь тщательно замурованный, был обнаружен?
Причина этому в одной из тех мрачных тайн, какие витают над рушащимися тронами.
Мы знаем, каким образом Гамен пришел в Тюильри; мы знаем, поскольку он сам рассказал нам это, каким образом его провели к королю; мы знаем, как он трудился над тем, чтобы доделать пресловутый шкаф; мы знаем, как в тот момент, когда этот важный тайник был завершен, появилась королева, держа в руках поднос со стаканом вина и сдобной булкой, как Гамен выпил вино и сунул булку в карман; и, наконец, мы знаем, как он в полной темноте вышел из Тюильри.
Ну а теперь поглядим, что произошло после того, как он оттуда вышел, а точнее, во всех подробностях опишем подлость, с помощью которой Гамен надеялся обелить свое предательство, ставшее наряду со всеми обвинениями в адрес узника причиной того, что бывший хозяин этого мерзавца взошел на эшафот.
Он сам расскажет об этом, расскажет в своих показаниях, расскажет в своем ходатайстве, испрашивая денежное пособие, расскажет на улицах и в кофейнях Версаля, куда, придавленный десницей Божьей, покаранный Небом, он влачит свое парализованное, скрюченное, одряхлевшее тело.
Послушаем его.[6]
«Я настолько спешил прийти в Версаль и испытывал настолько нетерпеливое желание обнять жену и детей, понимая, как возрастает с наступлением темноты их тревога обо мне, что, хотя и был сильно голоден, не набрался смелости войти в какое-нибудь кафе или к какому-нибудь трактирщику, чтобы перекусить.
Я полагал, что выпитый мною стакан вина, который достался мне благодаря необъяснимой услужливости королевы, поддержит мои силы на пути длиной в четыре льё.
Так что я бодрым шагом шел по Елисейским полям, следуя вдоль насыпной дороги у берега реки; по ней не проезжали кареты и не проходили пешеходы, ибо с тех пор как король покинул Версальский дворец и переехал в Тюильри, а эмиграция сильно проредила все придворные семьи, стало казаться, будто Париж и Версаль находятся на значительном расстоянии друг от друга: сношения между двумя этими городами становились все более редкими.
Я рассуждал о происшедших изменениях, удивляясь безлюдью, царившему в этот еще не слишком поздний вечерний час на дороге, прежде столь шумной и заполненной экипажами.
Фонари здесь никто даже и не зажигал, как если бы в этой пустынной местности от них не было никакого толку.
Неожиданно я ощутил общее недомогание, которое вначале не помешало мне продолжать путь; однако неясные признаки какого-то внезапного недуга давали себя знать все сильнее коликами в животе, нервными судорогами и жжением в кишечнике.
Я все еще не знал, что это может быть за болезнь, первые проявления которой усугублялись с каждой минутой, вплоть до того, что неслыханные боли заставили меня рухнуть бездыханным у подножия какого-то дерева.
Я счел себя погибшим, приписывая полнейшее расстройство чувств апоплексии.
Я почти не видел, едва слышал и ощущал во всем теле нестерпимый жар; жуткие колики, во время которых я корчился, исторгая слезы и крики, проявлялись с такой силой, что у меня не было сил подняться.
Вдалеке на глазах у меня прошло несколько пешеходов и проехало несколько карет, но я тщетно звал их жалобным голосом: никто не пришел ко мне на помощь, и я полз на животе по грязи, чтобы добраться до реки, ибо испытывал невыносимую жажду и пожиравший меня изнутри огонь.
Усилия, предпринятые мной для того, чтобы выбраться из трясины, где я увяз, привели, по-видимому, к благоприятному для меня перелому в болезни.
Рвота, которая, казалось бы, должна была убить меня, настолько мучительными были сопровождавшие ее рези и тошнота, принесла мне облегчение.
Я боялся, что у меня начнется кровавая рвота, и, чтобы унять это надуманное кровотечение, сделал из носового платка нечто вроде кляпа, однако вскоре выплюнул его, так как рвота стала в итоге еще болезненнее.
Страдания, испытываемые мною, были такими ужасными, как если бы из меня выдирали сердце и внутренности, и я был готов перестать жить, чтобы перестать страдать.
Временами я исторгал пронзительные крики и беспрерывно издавал приглушенные стоны.
Целый час, показавшийся мне вечностью, прошел в этих адских тревогах.
Но, когда до моего слуха внезапно донесся шум кареты, катившей по дороге, я почувствовал себя спасенным.
И я снова стал ползти вперед, помогая себе руками и коленями, чтобы выбраться на середину мощеной дороги и быть раздавленным под колесами или получить помощь.
Я боялся, как бы карета не сменила направление, ибо тогда мне пришлось бы всю ночь оставаться распростертым на дороге, где на другой день меня нашли бы мертвым.
Стараясь привлечь внимание и вызвать участие и жалость у тех, кто находился в карете, я кричал так громко, как только позволял мне мой голос.
Это средство оказалось успешным: в ответ на мои многократные жалобные крики какой-то человек высунул голову из окна кареты и, увидев, что в темноте шевелится что-то живое, и подумав, что это какой-то пьяный упал на дороге, приказал кучеру придержать лошадей, чтобы избежать несчастья.
В ту же минуту он выскочил из фиакра, где, кроме него, никого не было, и, подойдя ко мне, спросил с удивившим меня акцентом, не ранен ли я; однако я ничего не ответил ему, и колики, терзавшие меня, усилились до такой степени, что я потерял сознание прямо на руках моего спасителя.
Он приказ кучеру спуститься с козел и принести каретный фонарь, чтобы разобраться, каких неотложных мер требует мое состояние.
Он предположил, что мне нанесли смертельные ранения, и, поскольку я хранил молчание, подумал, что я уже испустил дух; но, пощупав мой пульс, он убедился, что сердце у меня еще бьется, хотя и слабо, и поводил по мне лучом фонаря, чтобы оценить истинное положение дел.
Все эти подробности я узнал впоследствии от него самого.
Едва взглянув на мое лицо, он узнал меня, ибо встречался со мной в Версале, в мастерской короля, в то время, когда я обучал Людовика XVI слесарному делу.
Случаю было угодно, чтобы в своем несчастье я встретил человека, который имел передо мной определенные обязательства и по этой причине, видя мое тяжелое положение, проявил ко мне особое участие.
Это был богатый англичанин с довольно диковинным характером, но щедрый и человечный, как и доказывает моя история.
Во время одного из своих путешествий во Францию накануне революции 1789 года он обратился ко мне, желая посетить мастерскую Людовика XVI и увидеть надежный замок с хитроумным механизмом, придуманный моим учеником.
Я охотно пошел навстречу желанию этого иностранца и даже подарил ему задвижку, выкованную королем.
Англичанин, как я узнал позднее из его собственных уст, обосновался в Париже, невзирая на опасности, которым подвергалось его жилище, и все это для того, чтобы иметь удовольствие, как он выразился, присутствовать при рождении великой революции.
Как только я открыл глаза, англичанин назвал себя, а затем тотчас же осведомился о том, что со мной случилось.
Я не стал говорить ему о том, каким образом провел этот день в Тюильри, и сослался на чрезвычайную усталость от работы, следствием чего стала невероятная рвота.
Англичанин подумал с минуту, снова пощупал мой едва ощущавшийся пульс, поглядел на мое мертвенно-бледное лицо, коснулся моей распаленной груди и спокойно спросил меня, не был ли я отравлен. Это стало для меня неожиданной вспышкой молнии, и в ее свете мне стали ясны мотивы, которые могли иметь те, кому надо было избавиться от носителя государственной тайны.
Придя мне в голову, эта мысль уже не покидала меня, хотя мне еще доставало благоразумия держать ее при себе.
Я страдал уже меньше, но все еще ощущал в животе постепенно ослабевающую жгучую боль. Я не сомневался в том, что это последствия яда, и не мог удержаться от слез, подумав, что у меня, наверное, не будет грустного утешения в возможности попрощаться с женой и детьми. Тем не менее я не дал англичанину повода догадаться о моих подозрениях и сделал вид, что не верю в отравление.
Англичанин перенес меня в карету и приказал кучеру ехать галопом, пока они не найдут какую-нибудь аптекарскую лавку. Я попытался было воспротивиться этому приказу и стал умолять, как о милости, немедленно отвезти меня в Версаль, однако англичанин, считавший нависшую надо мной опасность губительной, не принял во внимание мои мольбы; я же был настолько разбит, настолько измучен тем, что продолжал испытывать, а главное, тем, что испытывал прежде, что не стал противиться настойчивости моего провожатого, которому был обязан жизнью.
Фиакр остановился у аптекарской лавки на Паромной улице.
Англичанин оставил меня одного, пока по его заказу готовили эликсир, сила которого способна была побороть сокрушительное действие яда.
Едва выпив это благотворное питье, я окончательно изверг из себя те вредоносные вещества, от каких не освободили меня мои прежние рвоты.
Если бы это произошло час спустя, ничто не смогло бы меня спасти.
Я отчасти вновь обрел слух и зрение; холод, уже обращавшийся в моих жилах, постепенно рассеялся, и англичанин рассудил, что теперь меня можно отвезти в Версаль.
Он решил сопроводить меня туда лично, как ни трудно было выехать из Парижа ночью.
К счастью, он хорошо говорил по-французски и благодаря своему хладнокровию умел внушать уважение; так что у заставы его не заставили повернуть обратно.
Мы приехали ко мне в два часа ночи: к этому времени моя жена пребывала в смертельном страхе. Увидев, что я вернулся умирающим, обернутым в епанчу, словно в саван, и уже похожим на труп, она в отчаянии разразилась рыданиями.
Англичанин рассказал ей, где и при каких обстоятельствах он со мной столкнулся.
Были приглашены врач, г-н де Ламейран, и хирург, г-н Вуазен; они примчались почти сразу и удостоверили несомненные признаки яда.
Мне стали задавать вопросы по этому поводу, но я отказался отвечать.
Англичанин расстался со мной лишь после того, как получил заверения, что я не умру, по крайней мере немедленно.
Этот благодетельный человек не раз потом навещал меня во время моего выздоравливания.
Господа де Ламейран и Вуазен провели всю ночь возле моей постели, и заботы, которые они расточали мне, расспрашивая меня о вероятной причине моего отравления, принесли успех намного скорее, чем этого можно было ожидать.
После трех дней жара, бреда и немыслимых болей я одержал победу над ядом, но не без страшных последствий для своего организма — почти полного паралича, от которого мне так никогда и не удалось излечиться, головных болей и, наконец, общего воспаления пищеварительных органов, на которое я был обречен навсегда.
Я не только упорно скрывал мой визит в Тюильри 22 мая, но и попросил англичанина не предавать огласке нашу неожиданную ночную встречу на Елисейских полях, а от врача и хирурга потребовал воздерживаться от всяких лишних слов по поводу природы моей болезни.
Я не имел никаких вестей от Людовика XVI, но, невзирая на назревавшую в моем сердце злобу против предполагаемых виновников этого гнусного предательства, все еще не признался жене, что меня отравили.
Однако правда вышла на свет вопреки моей воле, вопреки моему молчанию.
Через какое-то время после этих страшных событий служанка, чистившая одежду, которая была на мне в день происшествия, обнаружила в карманах носовой платок, испещренный черноватыми пятнами, и сплющенную и измятую булку, за несколько дней забвения ставшую твердой как камень.
Служанка откусила кусочек булки, а затем выбросила ее во двор.
Собака, съевшая засохшую булку, сдохла, а служанка, лишь подержавшая во рту ее маленький кусочек, опасно заболела.
Вскрытие собаки, произведенное г-ном Вуазеном, не оставило никаких сомнений в наличии яда, а химический анализ обнаружил еще и присутствие яда на платке, на котором сохранились следы моей рвоты.
Одна лишь булка содержала столько сулемы, что этого хватило бы, чтобы убить десять человек.
Теперь у меня появилась уверенность, теперь я точно знал если и не отравителей, то факт отравления.
Я жаждал отомстить и боялся умереть, не успев сделать этого.
В течение пяти месяцев все мое тело было сковано параличом. Лишь 19 ноября я оказался в состоянии отправиться в Париж. Я пришел к министру Ролану, который тотчас же принял меня, когда ему доложили, что я хочу открыть ему важную тайну. Я сообщил ему о существовании железного ящика, но не принял денежного вознаграждения, которое он предложил мне от имени Конвента; моей мести мне было достаточно.
На другой день ящик был обнаружен, и бумаги, содержавшиеся в нем, были переданы в президиум Конвента.
В следующем году Людовик XVI и Мария Антуанетта взошли на эшафот».
Но делал ли Гамен такие заявления в то время, когда начался судебный процесс? Все заставляет думать, что нет.
Когда же он делал их, когда он рассказывал всю эту бесстыдную ложь? Когда головы Людовика XVI и Марии Антуанетты уже покатились по эшафоту: несомненно, эти отрубленные головы являлись ему во сне, вновь обретя голос, чтобы обвинить его; он полагал, что заставит этот голос замолчать, обвинив, в свой черед, короля и королеву.
Кстати сказать, содержимое железного ящика убило одновременно живого и мертвого: одного человека оно лишили жизни, а другого — доброго имени.
Там был найден скелет Мирабо с кошельком в руке.
Разговоры о сношениях Мирабо с королевским двором ходили уже давно, но на уровне слухов, которые не подтверждало ничего, кроме инстинкта народных масс, ошибающегося так редко; благодаря железному ящику эти подозрения обратились в уверенность.
Ответные действия против Мирабо равнялись восхищению, которое он прежде вызывал; позор, которым его клеймили, был соизмерим с почестями, которые ему прежде оказывали.
Перед глазами у меня гравюра, на которой изображен скелет Мирабо, восседающий на Красной книге: на голове скелета сохранилась плоть, и потому он узнаваем.
В правой руке скелет держит кошелек с золотом, а левой опирается на корону Франции.
Бюст Мирабо вынесли из зала заседаний, посвященную ему памятную доску на улице, где он жил и после его смерти именовавшейся улицей Мирабо-Патриота, разбили, а самой улице вернули ее первоначальное название.
Наконец, 25 ноября 1793 года, находясь под впечатлением убийства Марата, Конвент постановляет, что:
«… тело Оноре Габриеля Рикети Мирабо будет вынесено из Французского пантеона и в тот же день туда будет принесено тело Марата».
Пантеон был слишком тесен, чтобы вместить трех мертвых: Вольтера, Мирабо и Марата; чтобы туда мог вступить Марат, пришлось выгнать Мирабо.
Заметьте, что Марат вступил туда на основании вводной части этого постановления:
«… принимая во внимание, что великих людей без добродетелей не бывает…»
Но что же стало с телом Мирабо?
Выше мы проследили за ним на его пути к Пантеону; попытаемся теперь проследить за ним на его пути к поруганию.
В тот самый день, когда был издан этот указ, могильщик с кладбища Святой Екатерины получил безымянное, но, тем не менее, официальное распоряжение вырыть могилу в углу кладбища, слева от входа.
Когда могила была вырыта, незнакомец, присутствовавший во время этой работы, велел могильщику снова быть на том же месте на рассвете следующего дня.
Могильщик подчинился.
На рассвете у ворот кладбища остановился фиакр, и из него вытащили гроб.
Гроб опустили в могилу и тотчас же засыпали землей.
Во время этого погребения присутствовали всего лишь четыре человека, и один из них, удаляясь, в качестве надгробной речи обронил над могилой слова:
— Бедняга Мирабо, кто бы сказал, всего год тому назад, что кладбище Кламар станет твоим пантеоном!
Вот и все, что с определенной долей вероятности известно о месте, где покоится прах того Энкелада, который так сильно встряхнул трон, что и сам не смог устоять на ногах.
Вернемся, однако, к королю.
Его поведение в Конвенте было таким, каким оно бывало всегда: тусклым, вялым и нерешительным; в сущности говоря, за исключением разоблачений, ставших возможными благодаря бумагам из железного ящика, обвинители короля были довольно плохо осведомлены.
Главное, что они могли бы поставить ему в упрек, стало известно нам самим лишь в 1815 году, когда возвращение Бурбонов с войсками союзников, которых призывал Людовик XVI и которые смогли откликнуться на его призыв лишь двадцать два года спустя, позволило каждому поставить себе в заслугу его преступления, создать себе ореол из его предательств.
Подумайте: в чем его обвинял Конвент? Главным образом в том, за что он уже получил прощение: в побоищах в Нанси и на Марсовом поле, в бегстве в Варенн. Но между этими событиями и обвинениями, прозвучавшими 11 декабря 1792 года, произошло важное событие, на которое обвинители короля не обратили внимания и которое снимает с него вину: в сентябре 1791 года он принял конституцию.
Почему же по отношению к королю применялся принцип bis in idem?[7] Лишь по той причине, что он король?
Впрочем, его обвинители так плохо осведомлены, им неизвестно столько всего, что они не знают даже об истинном положении короля применительно к эмиграции, а главное, по отношению к его братьям.
Эмиграция, невзирая на тайные заявления короля, невзирая на его письма монархам, не прощает Людовику XVI уступки, которые он каждый день делал революционному духу.
Надев на голову красный колпак, Людовик XVI отрекся от короны.
По отношению к братья дело обстоит еще хуже.
Он знает о глубочайшей ненависти графа д’Артуа и графа Прованского к королеве; он знает, что они вернутся лишь для того, чтобы покрыть позором королеву и сделать с ним то, что некогда делали с теми ленивыми королями, ветвью старой династии Каролингов, которых заключали в монастырь, предварительно заставив их облачиться в монашеское платье.
Новость о смерти Людовика была с радостью встречена в Кобленце: вечером того дня, когда о ней стало известно, там танцевали.