Учитель и ученик. — Робеспьер и Сент-Жюст. — «Спать в подобную ночь?!» — Бессонная ночь. — Один спит, другой бдит. — Кровь вот-вот прольется. — Остается найти повод. — Марат спасает человека! — Предложение Тюрио. — Четыре потерянных часа. — Секция Пуассоньер. — Предложение Дантона. — Развратник убил в нем политика. — Коммуна прерывает заседание. — Перевозка двадцати четырех заключенных. — Из Ратуши в тюрьму Аббатства. — Помост на перекрестке Бюси. — Начало побоища. — Паризо и Ла Шапель. — Хладнокровие председателя секции. — Ошибка Тальена. — Дантон не появляется в Коммуне.
В ночь с субботы на воскресенье, то есть с 1 на 2 сентября, Робеспьер и Сент-Жюст, учитель и ученик, один в зените славы, другой на ее заре, оба последователи Руссо, человека природы, вышли из Якобинского клуба, утомленные долгим вечером, прошедшим в шуме роковых идей, которые ежеминутно приносились и уносились, словно волны крови.
Сен-Жюст жил на улице Святой Анны, в меблированных комнатах; беседуя о событиях, которые должны были совершиться на следующий день, они подошли к дверям гостиницы. Робеспьер не имел никакого желания спать; он не торопился уйти и вновь оказаться наедине с самим собой, ибо страшился увидеть себя в зеркале собственных мыслей; он поднялся к Сен-Жюсту. Сент-Жюст был намного убежденнее Робеспьера, и потому он твердым шагом шел по пути, на который его спутник вступил шаткой походкой. Едва поднявшись к себе, он, уступая усталости, сбросил с себя одежду и приготовился лечь в постель.
— Что ты делаешь? — спросил его Робеспьер.
— Ну ты же видишь: ложусь спать.
— Неужели ты намереваешься спать в подобную ночь?! — воскликнул Робеспьер. — Разве ты не слышишь набат, разве ты не знаешь, что эта ночь, возможно, станет последней ночью для тысяч людей?
— Увы, да! — зевая, ответил Сен-Жюст. — Все это я знаю; резня будет, возможно, этой ночью и наверняка завтра. Мне хотелось бы быть достаточно сильным для того, чтобы ослабить содрогания общества, мечущегося между свободой и смертью, но кто я такой? Пылинка. Да и, в конце концов, те, кого умертвят, не сторонники наших идей. Спокойной ночи.
И он уснул.
Прошла ночь. Проснувшись, Сен-Жюст с удивлением увидел, что у окна, прислонившись лбом к стеклу, стоит человек; человек этот наблюдал первые проблески света на небе и прислушивался к первым дневным звукам на улице.
Сен-Жюст приподнялся в постели и узнал Робеспьера.
— Что ты здесь делаешь и почему вернулся в такую рань? — спросил он его.
— А я и не возвращался, благо такой нужды у меня не было, — ответил Робеспьер, хмуря брови над своими светло-голубыми глазами, — я ведь не покидал эту комнату.
— Как?! Ты не ложился?! — воскликнул Сен-Жюст.
— А зачем?
— Ну, чтобы поспать.
— Спать, — прошептал Робеспьер, — спать в то время, когда сотни убийц готовятся убить тысячи жертв, когда кровь, чистая и нечистая, потечет, словно вода, в сточные канавы! О, нет, нет, — продолжал он с улыбкой, затрагивавшей лишь мышцы губ и не охватывавшей мышцы лица, — нет, я не ложился, я оставался на ногах, у меня не хватило духу уснуть; а вот Дантон, я уверен, спал.
Робеспьер был прав: убийцы бодрствовали, и вскоре на улицах Парижа должна была политься, словно вода, кровь.
Не имея возможности проследить за этими ручьями крови везде, где они текли, скажем, по крайней мере, о том, как пролились ее первые капли.
В этом состояла суть дела; на сей раз требовался не успешный конец, а успешное начало.
Все знают, что если массовые убийства начались, то есть только одна трудность — остановить их.
Как вы помните, выше мы говорили о сцене, разыгравшейся 1 сентября на Гревской площади, когда народ хотел разорвать на клочки вора, выставленного к позорному столбу и кричавшего «Да здравствует король!».
Второго сентября все увидели его смерть, но не вкусили его крови. Как только он был казнен на гильотине, все принялись сожалеть о том, что не растерзали его; это стало бы стаканом полынной водки, который разжег бы аппетит палачей.
Требовалось нечто другое, нечто кажущееся стихийным, нечто вроде одного из тех страшных приступов ярости, какие внезапно охватывают толпу и океан.
Тем временем все разыскивали своих близких, высвобождая из тюрем друзей и тех, за кого просили знакомые; Дантон избавил от смерти многих, также поступили Робеспьер и Тальен и даже Марат спас какого-то человека.
Через некоторое время после сентябрьских событий один из убийц пришел к нему сознаться, что спас аристократа.
— Увы! — ответил ему Марат. — Признаться, я столь же виновен, как и ты, ведь у меня достало малодушия спасти священника.
Наутро после той ночи, которую Робеспьер провел у Сен-Жюста, Законодательное собрание открыло свое заседание в девять часов, как обычно, и, сразу после его начала, Тюрио внес предложение, подсказанное ему, вероятно, Дантоном.
Оно заключалось в том, чтобы довести число членов общего совета Коммуны до трехсот, дабы иметь возможность сохранить прежних, состоявших в нем со дня его основания, то есть с 10 августа, и получить новых, избранных секциями в соответствии с указом Законодательного собрания.
Вот в чем состояла видимая сторона этого замысла, на которую опирался Тюрио:
удостоверить в глазах всей Франции значимость столицы, которая, будучи мозгом королевства, должна иметь наряду с возможностью строить великие замыслы еще и силу их защищать.
А вот его скрытая сторона:
сделать то, что делают химики, разбавляя чересчур насыщенное питье, которое из яда, каким оно было, становится целительным лекарством, — изменить дух Коммуны, введя в нее новую группу людей, короче, обезвредить ее путем расширения ее состава.
План этот был предложен Тюрио, но, по всей вероятности, как мы уже сказали, ни у кого не было сомнений в том, что предложение исходило от Дантона, друга Тюрио, а Законодательное собрание воспринимало Дантона как человека Коммуны, причем ровно в то время, когда он отмежевался от нее.
Так что Законодательное собрание пребывало в заблуждении и в штыки встретило план, смысл которого прояснился лишь после нескольких часов обсуждении и который был принят лишь около часа пополудни.
Это означало, что были потеряны четыре часа, а 2 сентября четыре потерянных часа имели немалое значение.
Между тем собиралась буря.
Однако к чести секций, которых без конца подстрекали смутьяны, подосланные Маратом, надо сказать, что только две из сорока восьми секций проголосовали за бойню.
Одной из них была секция Пуассоньер.
Она приняла следующее постановление:
«Приняв во внимание неотвратимые угрозы, нависшие над отечеством, и дьявольские козни священников, секция постановляет, что все священники и подозрительные лица, заключенные в тюрьмы Парижа, Орлеана и других городов, должны быть преданы смерти».
Здесь, по крайней мере, все было ясно.
Около двух часов дня Дантон явился в Законодательное собрание; Верньо только что произнес блистательную речь, уже упоминавшуюся нами и побуждавшую всех граждан двинуться к границе.
Вместо того чтобы произносить речь, Дантон внес предложение.
Он предложил, чтобы любой, кто откажется нести воинскую обязанность лично или сдать свое оружие, был бы наказан смертью.
— Набат, в который вскоре ударят, — сказал он, — это не сигнал тревоги, это сигнал к атаке на врагов отечества! Чтобы одержать над ними победу, господа, нужна смелость, смелость и еще раз смелость!
Затем, под гром рукоплесканий, он вышел из зала и направился на Марсово поле проповедовать крестовый поход против врага. Краткая речь, которую он под грохот пушек и гул набата произнес перед пятьюдесятью тысячами человек, была мощной и возвышенной.
Дантон надеялся, что ввиду крайней опасности положения и по причине успеха, только что достигнутого им в Законодательном собрании, Законодательное собрание предоставит ему диктаторские полномочия. Он предпочитал получить их от Законодательного собрания, а не от Коммуны. Действуя на стороне Коммуны, он имел бы, как мы уже говорили, лишь треть диктаторских полномочий, действуя же на стороне Законодательное собрание, он имел бы их все целиком.
Законодательное собрание совершило огромную ошибку, проявив недоверие к Дантону. Нравы этого человека в его личной жизни навредили ему как общественному деятелю, так же как распутник убил в Мирабо политика.
Так что Дантон отправился на Марсово поле, чтобы предоставить события их естественному ходу. Затем с Марсова поля он, вероятно, вернулся к себе домой, чтобы, скорее всего, успокаивать свою жену, как он это делал в ночь с 9 на 10 августа, жену, которую он обожал и которую роковым сентябрьским дням предстояло довести до смерти от горя.
Возможно, стань Дантон диктатором, ему удалось бы направить к границе тот бурный поток, которому он позволил разлиться по Парижу.
В два часа дня, то есть в то самое время, когда раздались гул набата и грохот пушек, Коммуна прервала свое заседание и ее члены разошлись.
На месте остался лишь надзорный комитет, куда входили Марат, Панис и еще три или четыре человека, полностью подчинявшиеся Панису и Марату.
Когда нам приходится говорить о Панисе, мы, как известно, одновременно говорим и о Робеспьере.
Так что именно этот комитет руководил бойней и отыскал для нее то успешное начало, какое требовалось, чтобы довести ее до успешного конца.
Комитет разрешил перевозку двадцати четырех заключенных из мэрии, где он заседал, в тюрьму Аббатства.
Этим несчастным предстояло пересечь почти пол-Парижа.
Они были умело отобраны с целью разжечь ненависть толпы и усилить ее возбуждение. Среди этих двадцати четырех заключенных, заранее осужденных на смерть, было шесть или восемь священников, облаченных в свои священнические одежды: подобная одежда в обстоятельствах, в которых она открывалась глазам, означала, по существу говоря, смертный приговор.
Так что едва только загрохотали пушки, федераты проникли в тюремные камеры Ратуши и объявили узникам, что имеют поручение препроводить их в тюрьму Аббатства.
Не было ничего проще, чем убить этих несчастных немедленно. Однако хотелось устроить не маленькую бойню в четырех стенах, скрытую от всех глаз, а бойню под открытым небом, при свете дня, бойню, которая, подобно пороховой дорожке, побежала бы от улицы к тюрьмам.
Однако происшествие, которое никто не мог предвидеть, едва не разрушило эти расчеты. Выйдя из Ратуши, заключенные, вероятно по наитию, потребовали, чтобы их перевезли в фиакрах.
Фиакры были им предоставлены.
Все понимают, насколько сложнее убить седоков фиакра, нежели расправиться с пешеходами. Чтобы убить, нужен, по крайней мере предлог, нужно иметь повод пожаловаться на обиду, упрекнуть за оскорбление. Немногие решатся совершить преступление, не имея повода для преступления. А какие поводы могут дать люди, которые сидят в фиакре и подняли в нем шторы?
Для двадцати четырех пленников подали шесть карет.
Не стоит и говорить, что подобная процессия, медленно выехавшая из Ратуши и под конвоем федератов направившаяся в тюрьму Аббатства, немедленно собрала вокруг себя толпу и что при виде священников вся эта людская свора принялась рычать и рявкать. Однако несчастные при этом выглядели так, словно знали, какую участь им уготовили. Они молча сносили оскорбления, забившись внутри фиакров и прячась в них, насколько это было возможно.
Все шло относительно неплохо для них вплоть до перекрестка Бюси.
Для палачей это означало, что потеряно уже слишком много времени и пора принимать решительные меры. Еще немного, и пленники въедут в тюрьму Аббатства. Однако убийцам повезло: перекресток Бюси был переполнен людьми; там был возведен помост, и на нем происходила запись волонтеров.
В итоге случилось так, что толпа, сгрудившаяся вокруг карет, внезапно умножилась за счет толпы, сгрудившейся вокруг помоста. Фиакрам пришлось остановиться.
В эту минуту, воспользовавшись столпотворением, убийцы начали разбивать стекла карет, а затем один из них забрался на подножку первого фиакра и несколько раз наугад ткнул саблей внутрь экипажа. У одного из пленников была трость, и он стал защищаться. Это и послужило сигналом к бойне.
Тем не менее вначале действовал лишь один человек; он заколол кинжалом всех, кто находился в первом фиакре, от первого перешел ко второму и продолжил свое страшное дело. Тех, кто стоял ближе всего к каретам, при виде хлынувшей крови охватило какое-то бешенство. Они ринулись к фиакрам, распахнули дверцы, вытащили пленников на мостовую, и началась настоящая бойня.
Только четверо из этой первой партии, как выражалась на своем страшном языке Революция, сумели ускользнуть от резни, пробравшись в гражданский комитет секции, проводивший свои заседания в соседнем здании. Но, когда стали пересчитывать мертвых, было замечено, что недостает четырех трупов. И тогда кто-то сказал, что видел, как несколько человек бросились в комитет. Убийцы тотчас высадили дверь и принялись искать их; однако председатель секции, человек умный и решительный, рассадил беглецов среди членов комитета, вокруг стола, за которым они работали.
— Где эти предатели, аристократы, попы?! — вопили убийцы, ворвавшись в зал. — Они здесь, они нам нужны!
Председатель посмотрел на них с полнейшим спокойствием и промолвил:
— Простите, не понял?
— Они здесь, они нам нужны!
— Вы ошибаетесь, — ответил председатель, — здесь нет никого, кроме меня и моих коллег.
Бандиты удалились, и беглецы были спасены.
Имена двух из них дошли до нас.
Один из беглецов был журналист Паризо, другой — г-н де Ла Шапель, старший служащий министерства двора.
В четыре часа дня общий совет Коммуны продолжил заседание. Бойня началась, и потому надзорный комитет потребовал давать пощаду тем, кто находился в заключении за долги и другие гражданские правонарушения.
Указ был принят. Давать пощаду одним означало оставить без защиты других.
Между тем все были крайне удивлены тем, что не видят в муниципалитете Дантона. Дантон, что бы он ни делал и что бы ни говорил, присутствовал или отсутствовал, был воплощением Коммуны.
И потому, не видя Дантона, ему отправили письмо с просьбой прийти в Ратушу.
В пять часов в Коммуну явился военный министр. Как оказалось, посыльный ошибся: письмо, предназначенное министру юстиции, он принес военному министру.
Секретарем Коммуны являлся Тальен. Тальен был хитрым лисом, прошедшим выучку у Дантона, подобно тому как Тюрио был его бульдогом; именно на нем лежала вина за эту ошибку.
С умыслом это было сделано или по оплошности?
В итоге 2 сентября Дантон так и не пришел в Ратушу; не пришел он туда и 3-го.
Между тем бойня, начавшаяся возле тюрьмы Аббатства якобы стихийно, стала неуклонно распространяться на другие парижские тюрьмы.
У нас нет возможности проследить все кровавые дорожки, оставленные ею на улицах Парижа. Понадобился бы целый том, чтобы воспроизвести различные эпизоды этого огромного побоища, во сто крат более страшного, чем побоище Варфоломеевской ночи; ведь гугеноты были вооружены, и 24 августа 1572 года происходило сражение, тогда как события 2 и 3 сентября были всего лишь резней.
Так что мы ограничимся только одним местом: «АЬ uno disce omnes».[5]