XXXVI

Краткий обзор прошедших событий. — Коммуна берет в руки бразды правления. — Дантон становится министром юстиции. — Марат и Робеспьер. — Портреты. — Параллели. — «Двести семьдесят три тысячи!» — Давление народа на Законодательное собрание. — Народ хочет заниматься своими делами сам. — Вандея и Жан Шуан. — Граница и европейские державы. — Лафайет эмигрирует. — Цепи Ольмюца. — Наступление врага. — Указ против Лонгви. — Призыв Дантона. — Угроза в виде предсказания. — Молитва за короля. — Тактика армии Дюмурье. — Планы кампании. — Оценка сентябрьских убийств.


Скажем о том, что произошло в Париже и на границе за те девятнадцать дней, пока мы находились взаперти в Тампле вместе с королем и королевской семьей.

Прежде всего, организовалась Коммуна; завладев во время урагана браздами правления, она решила не отдавать их Законодательному собранию, пусть даже, ради того чтобы иметь возможность не расставаться с ними, пришлось бы сделать бурю вечной.

Волей-неволей Дантон воспринимался деятелем 10 августа; заря 11 августа осветила начало его политической карьеры: он проснулся министром юстиции.

Тотчас же вся та огромная толпа людей, движущей силой которой он был, сплотилась вокруг него.

Дело дошло до того, что даже Марат и Робеспьер выползли из своих нор, чтобы показать: один — свой жабий оскал, другой — свою лисью мордочку.

Для них обоих было привычно прятаться во время сражения. Робеспьер хранил силы для будущего, Марат хранил самого себя.

Робеспьер примчался в Коммуну 11 августа около полудня; там он застал своих сторонников: Паниса, Сержана и Югнена.

Марат явился один. Он вышел из своего подвала и воззвал к народу; народ узнал его и, в то время как имя Вестермана, истинного победителя, едва звучало, увенчал лаврами Марата, который, держа в руке огромную саблю, взобрался на каменную тумбу, обратился с речью к федератам и провозгласил себя комиссаром своей секции.

Затем пришел Тальен, один из самых кровожадных говорунов, уличный краснобай, которому Провидение, непонятно почему, предуготовило одно из тех деяний, какие навечно вписывают имя человека на скрижали истории.

Затем пришли Шометт и Эбер, один — студент-медик, другой — сочинитель грошовых песенок: парочка остромордых куниц, которые всегда сновали вместе, заранее чуя кровь, которую им предстояло пролить;

Леонар Бурдон, строгий учитель-демагог, Ликург городских предместий, который в 1793 году попытался основать пансион с установлениями времен Александра Македонского;

Колло д’Эрбуа, освистанный актер, имевший привычку разучивать свои роли лишь до середины, поскольку публика имела привычку не позволять ему доигрывать их до конца пьесы;

Бийо-Варенн, главная заслуга которого состояла в том, что он вместе с Друэ арестовал короля;

Камиль Демулен, Фабр д'Эглантин, Осселен, Фрерон, Дефорг, Ланфан, Шенье, Лежандр — все эти члены будущего Конвента, короче, тигры, львы и волки, которые, пребывая в удивлении от того, что оказались заперты в одной клетке, принялись рвать друг друга зубами и заодно чуть было не разорвали на клочки страну.

После 10 августа национальная гвардия, лишившаяся популярности из-за преданности королю, которую проявили гренадеры секций Дочерей Святого Фомы и Бют-де-Мулен, была отрешена от своих прав. Пика пришла на смену штыку, блуза — на смену мундиру; вместо элегантного, надушенного мускусом Лафайета, который гарцевал на знаменитой белой лошади, вошедшей в историю, и которого сопровождали адъютанты со сверкающими лацканами, эполетами с бахромой и в отороченных перьями шляпах, верхом разъезжал исполин Сантер, который восседал на тяжелой фламандской лошади и которого сопровождали два или три пивовара, подражавшие его выправке и находившие свои приплюснутые эполеты, изношенные куртки и грубые сапоги куда более подходящими для боя, чем изысканные мундиры всех щеголей бывшего королевского двора.

Надо сказать, что народ, вероятно, придерживался примерно такого же мнения.

Кроме того, народ любил Сантера; Сантер позволял ему спокойно развлекаться, он не ходил туда, где убивали, а точнее, если и ходил туда, то выговор убийцам делал с такими знаками уважения, какие полагаются победителям; он знал, что после работы обязательно нужно немного передохнуть.

Задачу остановить убийства взял на себя Дантон; возможно, он заранее знал, что приберег для карателей нечто получше того, чего он их лишил; но, как бы то ни было, именно у него достало мужества первым заговорить если и не о милосердии, то хотя бы о правосудии.

Он явился в Законодательное собрание и в присутствии короля, который, возможно, намеревался подкупить его, подобно тому как он намеревался подкупить Петиона, заявил следующее:

— Законодатели! Французская нация, устав от деспотизма, совершила революцию; но, излишне великодушная — и тут он остановил взгляд на короле, — излишне великодушная, она идет на уступки тиранам. Опыт показал ей, что у угнетателей народа нет никакой надежды на возвращение; она намеревается вступить в свои права, однако там, где начинается правосудие, должно закончиться мщение. Перед лицом Законодательного собрания я беру на себя обязательство защищать людей, находящихся в его стенах; я пойду впереди них и ручаюсь за их жизнь.

На сей раз, адресовав угрозу королю, он со словами сочувствия обратился к королеве. Король выслушал его угрозу равнодушно, королева встретила его сочувствие с презрительным видом.

Народ рукоплескал Дантону; с еще большим основанием это делало Законодательное собрание, которое не было полностью уверено в собственной безопасности; в итоге швейцарцев пощадили… до 2 сентября.

Но дело тут было не в самой Коммуне; в рядах Коммуны в этот момент был человек, которого воспринимали одновременно как мученика и как пророка; человек, который на протяжении трех лет повторял с ужасающей монотонностью набата: «Голов! Голов! Голов!» Однако он применялся к обстоятельствам; начав с десяти тысяч голов, он стал требовать затем сто пятьдесят тысяч, но, как видим, при этом человеколюбивый доктор еще не достиг установленного им верхнего предела, составлявшего двести семьдесят три тысячи.

Странное число, выдававшее в этом человеке или великого безумца, или большого знатока арифметики.

Но Робеспьер не был сторонником массовых избиений; между врачами-политиками и адвокатами-политиками имеется та разница, что врачи выступают за массовые избиения, а адвокаты — за судебные процессы.

Робеспьер хотел суда, быстрого, но с соблюдением всех формальностей; в конечном счете такой суд мог бы оказаться более надежным средством, чем массовое избиение. Шабо, который, напомним, хотел покончить с собой при помощи Гранжнёва, чтобы случились те события, какие в итоге произошли само собой, и которому посчастливилось живым увидеть то, чего он хотел добиться посредством своей смерти, — так вот, Шабо поддержал Робеспьера, и был учрежден трибунал.

Народ спешил. Поскольку трибунал, учрежденный 14 августа, 16-го еще не приступил к работе, в Законодательное собрание одна за другой явились три депутации.

— Если вы ничего не решите, — заявили члены третьей депутации, — поберегитесь! Мы подождем, но подождем здесь.

Семнадцатого августа в Собрание приходит новая депутация и предъявляет ультиматум:

— Если народ не будет отомщен сегодня вечером, то в полночь зазвучит набат. Для Тюильри нужен уголовный суд, по судье от каждой секции. Людовик Шестнадцатый и Антуанетта хотели крови; пусть же они видят, как льется кровь их приспешников.

Законодательное собрание хранит молчание. Поднимаются только два депутата, Шудьё и Тюрио; один — якобинец, другой — кордельер.

— Те, кто приходят сюда кричать, — говорит Шудьё, — не друзья народа, а его льстецы… Они хотят создать инквизицию; что до меня, то я буду противиться ей до самой смерти…

— Вы, кто требует крови, как можно больше крови, остерегитесь! — заявляет Тюрио. — Революция вершится не только ради Франции; мы ответственны за нее перед всем человечеством!

Тем временем в Законодательное собрание являются представители секций; им поручено сформировать суд присяжных.

— Если в течение двух или трех часов председатель суда не будет назначен, — заявляют они, — а судьи не начнут работу, то по Парижу пойдут гулять великие беды. Законодательное собрание само лишило себя оружия, уже не раз проявив слабость, и теперь оно проголосовало за учреждение чрезвычайного трибунала, приняв, однако, меру предосторожности: оно постановило подчинить состав этого трибунала двухстепенным выборам.

Народ в каждой секции должен был назначить выборщика, а выборщики должны были назначить судей.

Как видим, на этот раз народ хотел заниматься своими делами сам.

Возможно также, что за спиной народа, как всегда, кто-то стоял и нашептывал ему, чего хотеть; но, для того чтобы от дуновения этого голоса разгорелось пламя, необходимо, тем не менее, чтобы толпа заключала в себе исходное начало огня: искру.

Следует сказать также, что если в Париже горизонт был кровавым, то на востоке и западе он был мрачным.

На западе Вандея, которая отказывается платить две важные подати — налог кровью и налог деньгами и восстает по призыву своих дворян и своих священников; Вандея, где начинают раздаваться страшные уханья совы, ставшие воинственным кличем Жана Шуана.

На востоке граница — Тьонвиль, Саарлуи и Лонгви, которые окружены пруссаками и стреляют из пушек лишь для того, чтобы подать сигнал бедствия.

Тридцатого июля пруссаки вышли из Кобленца, ведя с собой девяносто кавалерийских эскадронов, целиком состоявших из эмигрантов; 18 августа они соединились с генералом Клерфе и 20-го обложили Лонгви.

Из самого сердца Франции приходят новости не менее страшные.

Лафайет поднимает знамя конституционализма, саван, сделавшийся годным всего лишь для того, чтобы завернуть в него мертвеца; Лафайет призывает своих солдат восстановить короля на троне, то есть действовать заодно с пруссаками. Правда, армия слушает его, но не соглашается с ним. Лафайет смотрел в сторону Кобленца и не видел, как поднялась революционная волна; она катится за ним по пятам, она подгоняет его, и вряд ли галоп знаменитой белой лошади спасет его. Вперед! За границу! Вперед! И Лафайет эмигрирует в свой черед; это и должно было произойти, ведь он плоть от плоти того же племени, что и эмигранты, и в глубине души исповедует те же принципы.

Все оплакивают его заточение в Ольмюце. Беранже сочинил стихотворение, в котором он призывает стереть с Лафайета след тюремных цепей. Напротив, сохраните этот след, герой 1789 и 1830 годов! Сохраните его при жизни, сохраните его после смерти! Сохраните его под вашим мундиром, сохраните его под вашим саваном! Эти цепи сами по себе скажут потомству, что вы не предатель, а честный человек, которого мы все знаем, прямое сердце, о котором мы все вынесли суждение. Бегство Лафайета произошло 18 августа, в тот самый день, когда пруссаки произвели соединение с генералом Клерфе.

В тот же день Законодательное собрание выдвинуло против него обвинение. Дюмурье было отдано командование Восточной армией, а Люкнера сменил Келлерман.

В тот же день, 18 августа, был учрежден революционный трибунал.

Проследим теперь за контрреволюцией, которая пересекла наши границы, и за революцией, которая, по мере того как она видит ее приближение, вздымается перед ней все более яростная, кипучая и грозная.

Двадцатого августа генерал Клерфе взял в осаду Лонгви.

Вечером 21 августа на площади Карусель при свете факелов был казнен роялист.

В тот день на эшафоте осталось два трупа. В ту минуту, когда при зловещем свете факелов и под бешеные вопли рукоплещущей толпы палач показал народу отрубленную голову, он сам упал замертво.

Двадцать второго августа начался первый вандейский мятеж; в тот же день на площади Карусель состоялась вторая казнь.

Двадцать третьего августа, после двадцати четырех часов бомбардирования, был взят Лонгви.

Двадцать четвертого августа состоялась казнь Лапорта, несчастной жертвы, произнесшей в качестве своего оправдания два слова, которые его судьям следовало бы оценить: «Я повиновался».

Двадцать пятого августа стало известно, что город Лонгви оккупирован именем его величества короля Франции. В тот же день под окнами Тампля распевали «Дело пойдет!», угрожали Людовику убить его и отняли у него Гю, его камердинера.

Наконец, поздно вечером в пятницу был издан следующий указ:

«Статья 1. Как только город Лонгви будет возвращен под власть французской нации, все дома этого города, за исключением общественных зданий, будут разрушены и снесены.

Статья 2. Как только крепость будет возвращена под власть французской нации, административные органы будут привлечены к ответственности уголовным судом департамента в качестве обвиняемых в предательстве и судимы без права на апелляцию. Что же касается обитателей Лонгви, то Законодательное собрание объявляет их подлецами и на десять лет лишает прав французских граждан.

Статья 3. Командиру любой осажденной крепости разрешается сносить дома всех граждан, которые высказываются за капитуляцию, чтобы избежать бомбардирования».

Двадцать шестого августа издается революционный закон, предписывающий изгнать с территории Франции всех неприсягнувших священников.

Двадцать шестого враг захватывает Верден; 27-го проходит празднество в честь 10 августа; 28-го издается закон о домашних обысках; 29-го Дантон произносит речь:

— Необходимо национальное потрясение, чтобы заставить деспотов отступить. До сих пор мы вели лишь притворную войну, руководимую Лафайетом; однако теперь об этой жалкой игре не может быть и речи; народу необходимо подняться и всей массой обрушиться на врагов, чтобы уничтожить их одним махом; одновременно необходимо обуздать всех заговорщиков, необходимо отнять у них оружие и лишить их возможности причинять нам вред!

Чувствуете приближение 2 сентября?

В Париже царит глубокий ужас: Лонгви взят, Верден взят, кто же тогда остановит пруссаков, если даже наши укрепленные города не остановили их? Пять форсированных маршей, и пруссаки будут в Париже.

И что же они будут делать в Париже? В Тюильри было найдено письмо, которое хранится теперь в архиве и в котором говорится, что они будут здесь делать.

«Вслед за нашими войсками будут следовать трибуналы; попутно парламентские чины из числа эмигрантов будут производить в лагере короля Прусского следствие по делу о революции и готовить виселицы для якобинцев».

Пока же, занимаясь, как говорится, пустяками в ожидании настоящего дела, официальный военный бюллетень сообщал, что австрийские уланы захватывают в плен мэров-патриотов и, отрезав муниципальным чиновникам уши, пригвождают эти уши им ко лбу.

А парижские муниципальные чиновники, надо сказать, чрезвычайно дорожили своими ушами. Весь этот муниципалитет, состоявший из стольких разнородных начал, разделенный между тремя людьми, которые в те дни вынужденно объединились: Дантоном, Маратом и Робеспьером, так вот, весь этот муниципалитет и, скажем больше, весь Париж, подлинный Париж, народный Париж, Париж 10 августа, ощущал нависшую над ним угрозу.

К тому же разве Буйе в своем письме от 11 июня 1791 годы не угрожал, что не оставит от Парижа камня на камне?

И разве это письмо, над которым все тогда так смеялись, не становилось теперь вполне серьезным и из пустой угрозы не превращалось в кровавое предсказание?

Затем, вслед за бегством Лафайета, стало известно о его аресте, а потом и о его заключении в тюрьму: Лафайет, символизирующий реакцию, бойню на Марсовом поле, конституционалист, сторонник короля — в тюремной камере!

Какие же тогда пытки ожидают тех, кто брал Бастилию, людей 5 и 6 октября, людей 20 июня и людей 10 августа!

Какова будет участь ста тысяч, а возможно, и двухсот тысяч граждан, принимавших участие в этих событиях, которые Франция не только оправдала, но и сочла важными для нации?

Хотите знать ответ на этот вопрос? Вы найдете его в газете Прюдома. Не кажется ли вам, что вы слышите первый удар набата, звучавшего 2 сентября?

Мы приводим выдержку из этой газеты:

«Один из таких негодяев, приговоренный к десяти годам каторги и в субботу первого сентября привязанный к позорному столбу на Гревской площади, дошел в своей дерзости до того, что стал оскорблять французский народ и выкрикивать прямо на эшафоте: "Да здравствует король! Да здравствует королева! Да здравствует господин Лафайет! На х… нацию!"

Прокурор Коммуны услышал эти выкрики и велел привести негодяя обратно к судьям, которые отправили его на гильотину утром в воскресенье. И вот страшный заговор, который этот преступник раскрыл перед самой казнью, словно желая отомстить за себя угрозами, более чем обоснованными и к тому же подкрепленными несколькими показаниями, добытыми в секциях.

В ближайшую полночь, по условленному сигналу, все тюрьмы должны будут одновременно открыться; выйдя из тюрьмы, заключенные вооружатся ружьями и прочими орудиями убийства, упрятанными аристократами, которым мы дали на это время, заранее обнародовав указ о домашних обысках. С этой целью тюремные камеры Ла-Форса были заполнены боевыми припасами.

Замок Бисетр, столь же вредоносный, как и дворец Тюильри, в тот же час изрыгнет все самое отчаянное, что он содержит в своих одиночных камерах. Не забудут освободить и священников, почти поголовно прихвативших с собой золото и помещенных в Сен-Лазар, в семинарию Сен-Фирмен на улице Сен-Виктор, в семинарию Сен-Сюльпис, в монастырь босоногих кармелитов и другие места.

Вобрав в себя всех аристократов, притаившихся в глубине своих дворцов после дня Святого Лаврентия, эти полчища выпущенных на свободу демонов, руководимые офицерами, посланными в тюрьму Аббатства, начнут с того, что захватят главные посты и находящиеся там пушки, расправятся с часовыми и патрулями, которые по невероятному легкомыслию секций большей частью окажутся без патронов, а затем подожгут разом пять или шесть кварталов, чтобы отвлечь внимание, и освободят Людовика XVI и его семью. Ламбаль, Турзель и другие находящиеся в заключении женщины тотчас же будут возвращены их доброй хозяйке. Армия роялистов, которая появится словно из-под земли, прикроет стремительное бегство короля и его соединение в Вердене или Лонгви с Брауншвейгом, Фридрихом и Францем. Магистраты и самые патриотичные из законодателей будут, вероятно, убиты, если это удастся сделать, без задержки и не подвергаясь чересчур большому риску, до пробуждения народа».

Кроме того, в карманах, за пазухой и в молитвенниках арестованных священников была обнаружена следующая молитва:

«ОБРАЩЕННАЯ К ПРЕСВЯТОЙ ДЕВЕ МАРИИ
МОЛИТВА ЗА КОРОЛЯ,
ПРОИЗНОСИТЬ КОТОРУЮ ЕЖЕДНЕВНО ПРИЗВАНЫ
ВСЕ БЛАГОЧЕСТИВЫЕ ЛЮДИ.

Божественная Мать нашего Спасителя, в храме Иерусалима препоручившая Богу Отцу Иисуса Христа, Сына его и твоего, препоручаю тебе самой нашего возлюбленного короля Людовика XVI. Наследника Хлодвига, Клотильды и Карла Великого, потомка Бланки Кастильской, Людовика Святого, Людовика ХIII и добродетельной Марии Польской, сына набожного принца Луи, дофина, являю я твоему взору…

Прими во внимание, Пречистая Мать и исполненная милосердием Дев а, что этот славный государь никогда не был замаран тем пороком, какой ты ненавидишь более всего; что никогда не был он душегубом и тираном своего народа. О всемогущая Дева, источник всех даров и всех добродетелей, благодаря тебе чисты его нравы, благодаря тебе предпочитает он прямоту и честность и по доброте души всегда отказывался пролить кровь хотя бы одного человека, даже чтобы обезопасить свою собственную жизнь…

О Мария! Если ты встанешь на его сторону, кто тогда выступит против него? Полновластно царствуй в его сердце и руководи его поступками; сохрани, продли его жизнь и сделай ее счастливой… А прежде всего освяти его испытания и его жертвы и помоги ему заслужить корону блистательнее и прочнее самых лучших корон на земле.

Я присоединяю мою молитву к молениям, которые сегодня обращают к тебе повсюду во Франции все те, кто страшится Господа, кто исполнен беспредельной веры в тебя и любит короля. Я присоединяю мои незначительные заслуги, мои исповедания и все мои труды к заслугам, исповеданиям и трудам этих людей, дабы совершить святое насилие над твоим материнским сердцем… Матерь Божья, ты видишь прямоту моего сердца и чистоту моих помыслов; заступись перед Иисусом за потомка Людовика Святого и его народ. Разве он когда-нибудь отказывал тебе в просьбах?

Сделайте ваши молитвы действенными посредством подаяния».

Известно ли вам, что в этих страшных обстоятельствах придавало силу Франции? То, что погибнуть должны были не только люди, но и мысль.

Эту мысль, мысль о Революции, о свободе, причем о свободе не только для себя, но и о свободе всего мира, Франция вынашивала в своих чреслах в течение восьми веков; так неужели эта возвышенная мать допустит, что плод ее чрева уничтожат прямо в момент родов?!

И кто же хотел вырвать по кускам предызбранное дитя из ее лона? Иноземец с железными щипцами в руках!

Посмотрите, как эту благородную женщину, у которой начались родовые схватки, прямо на ее родильном ложе успокаивают ложными обещаниями:

«"Но, — скажут нам, — враг ведь уже вступил в наши пределы, и сто тысяч солдат совсем не то, к чему можно относиться с пренебрежением; скажите нам, какие приняты меры, чтобы помешать врагу продвигаться вглубь страны дальше и даже дойти до Парижа?” Эти меры очень просты. Армия Лафайета, ныне армия Дюмурье, была размещена возле Седана; Дюмурье по прибытии в Мод обнаружил там в наличии всего лишь десять тысяч солдат, остальные были без всякой пользы разбросаны по разным квартирам, что грозило им гибелью, и Клерфе мог легко подавить эту часть наших войск. Дюмурье предвидел намерение австрийского генерала и опередил его, употребив искусный маневр, достойный Тюренна. В течение суток он собрал все свои войска, за одну ночь завладел всеми высотами Аргонна и Клермонтуа и полностью закрыл проход герцогу Брауншвейгскому; теснины Клермонтуа станут для врага Фермопильским ущельем, а наши солдаты сравняются в мужестве со спартанцами.

Дюмурье обладает самым совершенным артиллерийским парком в Европе, так что пруссакам не остается ничего другого, кроме как обрушиться на Сент-Мену или Сен-Дизье, чтобы пройти затем к Шалону; но Келлерман только что двинулся с места, имея намерение пройти между Сен-Дизье и Шалоном; Бирон находится в Страсбурге. Как видим, мы в состоянии помешать врагу проникнуть вглубь страны.

Наша новая армия быстрым шагом идет к Шалону и Реймсу; командует ею Ла Бурдонне. Шестьдесят тысяч бойцов уже вышли из Парижа; среди них есть и федераты 10 августа, храбрые марсельцы; не позднее чем через неделю армия в Шалоне будет насчитывать двести тысяч человек; еще более ста тысяч человек будут находиться между Парижем и армией; ну и какой трус станет после всего этого бояться увидеть Париж во власти австрийцев?

Но пусть это ощущение безопасности не только не замедлит наш марш, но и ускорит его. Двинемся же к Шалону, двинемся туда толпою и во всеоружии; пусть пространство, отделяющее Париж от Шалона, станет одним большим лагерем, и, вместо того чтобы видеть, как австрийцы зимуют на нашей земле, мы будем зимовать на их территории. Вот поведение, которого следует придерживаться и которого, несомненно, станут придерживаться генералы, как только армия в Суассоне будет полностью сформирована. Ла Бурдонне атакует колонну герцога Брауншвейгского, Келлерман и Бирон возьмут во фланг армию короля Пруссии, Дюмурье сделает то же с армией Клерфе, и тогда одно из двух: или эти три армии покинут нашу территорию, или объединятся, чтобы дать нам сражение. Если они дадут сражение, мы займем высоты; наши отряды обладают мужеством, равного которому нет; по численности мы превосходим противника в четыре раза, и мы не можем не победить. Если же враг примет решение отступить, трусливо бежать, необходимо преследовать его по пятам до тех пор, пока снега и льды не заставят нас остановиться. В течение зимы мы будем изготавливать ружья и пики; наши литейные мастерские, число которых, если понадобится, мы удвоим, дадут нам шесть тысяч артиллерийских орудий; мы снарядим наши флотилии, мы вооружим наш военно-морской флот на том же уровне, что и наши сухопутные войска, и в течение одной кампании мы победим всех европейских королей и дадим свободу всем людям на земле».

Вот что говорили ей мечтатели; однако Дантон, человек действия, а не мечтаний, хотя и не отрицал существования военного гения, проявившего себя в Вальми, хотел нечто более определенное, нечто соответствующее обвинениям против дворян, против заговорщиков, как еще находящихся на свободе, так и уже арестованных, нечто такое, что могло бы удовлетворить и даже насытить ненависть народа.

И он устроил сентябрьскую резню.

Пусть никто не думает, что я желаю оправдать здесь кровавые сентябрьские дни; нет, я ведь не генеральный прокурор, выдвигающий обвинение, я выступаю здесь в роли председателя судебной коллегии, подводящего итог разбирательства. А ведь даже в самых ужасных, самых неслыханных, самых бесчеловечных преступлениях допускается наличие опьянения, если и не в качестве оправдания, то, по крайней мере, в качестве смягчающего обстоятельства.

Так вот, Париж был опьянен, опьянен гневом, ужасом и жаждой мести; перед ним стоял страшный гамлетовский вопрос, повторенный одновременно сотней тысяч уст: «Быть или не быть».

Париж, Франция и свобода были сохранены! Это стоило крови, что правда, то правда; но эта кровь пала на головы тех, кто ее пролил, и мы собираем сегодня плоды с дерева, корни которого она оросила.

Загрузка...