Два лица Дантона. — Пушечный сигнал тревоги. — Верньо. — Домашние обыски. — В городе бьют тревогу. — Бедняк в доме богача. — Война между Законодательным собранием и Коммуной. — Разделение власти. — Марат становится членом Коммуны. — Вор у позорного столба. — Серебряная пушка и золотые часы. — Кровавые почины Робеспьера. — Мужество Манюэля. — Его человечность спасает Бомарше. — Дантон прячется. — Положение и роль главных виновников сентябрьской драмы. — На улицах Парижа вот-вот начнется бойня.
Все знают Дантона главным образом как человека действия; покажем его теперь как человека, способного на хитрость.
Как мы уже говорили, две власти сошлись лицом к лицу: одна — исполненная слабости и клонящаяся к закату, другая — рожденная накануне и поднимающаяся к своей вершине.
Речь идет о Законодательном собрании, которому предстояло умереть 21 сентября, и Коммуне, которая родилась 10 августа.
Утром 2 сентября Коммуна собралась под председательством Югнена. Верден еще не пал, так что о его падении узников Тампля известили преждевременно; однако он уже был готов сдаться, ибо в тот же день открыл свои ворота. Манюэль объявил об опасности, нависшей над Верденом, и предложил разместить завербованных граждан в лагере на Марсовом поле, чтобы они могли выступить из города немедленно.
Кроме того, было решено что в десять часов утра будет подан пушечный сигнал тревоги, зазвучит набат и начнут бить общий сбор.
Все было рассчитано на то, чтобы вызвать страх и воспользоваться им.
Два члена муниципалитета отправились в Законодательное собрание и известили его о решениях Коммуны.
Законодательное собрание могло ответить лишь на подчеркнутую часть сообщения. И потому развернутый ответ на нее дал Верньо в своей великолепной речи:
— Я счастлив и горд, что Париж выказал сегодня ту энергию, какую все ждали от него, ведь и у меня уже начал возникать вопрос, почему все так много говорят и так мало действуют.
Однако почему оборонительные сооружения лагеря, устроенного под стенами этого города, не выдвинуты дальше? Куда подевались заступы, лопаты и все прочие инструменты, с помощью которых возводили алтарь Отечества и выравнивали Марсово поле? Вы проявили великое рвение в отношении празднеств; несомненно, вы проявите его нисколько не меньше в отношении сражений. Вы воспеваете и прославляете свободу, но ее надо защищать. Нам надо ниспровергать теперь не бронзовых королей, а королей, окруживших себя мощными армиями. Я требую, чтобы Коммуна согласовывала с исполнительной властью те меры, какие она намеревается принять; я требую также, чтобы Законодательное собрание, которое в настоящий момент является скорее огромным военным комитетом, чем законодательным органом, ежедневно, начиная с этого дня, отправляла в лагерь двенадцать комиссаров, но не для того, чтобы пустыми речами побуждать граждан к работе, а для того, чтобы рыть землю самим, ибо времени на разглагольствования больше нет. Надо рыть могилу нашим врагам, ибо каждый их шаг вперед роет нашу собственную могилу.
Как видим, Верньо догадывался, что Коммуна подготовила нечто темное и неведомое, и хотел, чтобы этот замысел прояснился.
Все смутно предчувствовали будущую бойню.
Вот какие предвестия указывали на нее.
Вечером 28 августа Дантон явился в Законодательное собрание и как министр юстиции потребовал, чтобы ему разрешили проводить домашние обыски. Требовалось искоренить роялистские логова, откуда 28 февраля внезапно выходили рыцари кинжала, а 10 августа — переодетые швейцарцами дворяне.[1]
Само собой разумеется, ему это было позволено.
И вот днем 29-го, в силу принятого накануне указа, на улицах Парижа прозвучал сигнал тревоги и всех граждан призвали вернуться к себе домой ровно в шесть часов. Было четыре часа дня.
В одну минуту все улицы опустели, как если бы по ним пронесся ураганный ветер и смел всех пешеходов. Париж стал мертвым городом, как Помпеи, как Геркуланум.
Но, в противовес безлюдью и тишине на улицах, в домах царила давка и стоял неясный гул.
Что должно было произойти? Никто этого не знал. Ведь во времена волнений видна всегда лишь половина замыслов, а страшной их частью, естественно, является вторая половина, та, что остается скрыта во мраке.
Начались неопределенные разговоры о массовых убийствах. Но станут ли убивать прямо в домах? Городские заставы и река были взяты под охрану.
Люди провели семь часов в смертельной страхе: обыски начались только в час ночи.
Концы улиц были перегорожены сильными патрулями, живыми цепями, заменившими железные цепи, которые натягивали в средние века.
Комиссары секций осматривали дома один за другим; со словами «Именем закона!» они стучали в дверь, и им открывали.[2]
Было изъято две тысячи ружей, было арестовано три тысячи человек, около половины которых освободили на другой день.
Домашние обыски имели, кроме того, еще одно страшное последствие: они отворили беднякам двери в дома богачей; то, что осталось в глазах санкюлотов, ослепленных ненавистью и завистью при виде богатств, которые им было позволено какой-то миг обозревать, будто во сне, было чем-то неслыханным.
Прежде, возможно, бедняк ненавидел богача лишь как аристократа.
С этого времени он ненавидел его как богача.
Кроме того, со дня домашних обысков началась открытая война между Законодательным собранием и Коммуной.
Мы видели, как Законодательное собрание отставала от Коммуны; Коммуна шаг за шагом вырывала всю власть из ее рук.
Коммуна приостановила полномочия департамента Парижа, и Законодательное собрание ощутило нанесенный ему удар.
Оно тотчас же постановило, что секциям разрешается избирать новых руководителей.
Затем, желая оставаться центром поддержания порядка в королевстве, оно добавляет, что сыскная полиция, подчиняющаяся коммунам, может действовать только с разрешения руководителей департаментов, которые, в свой черед, будут иметь право предоставлять такие полномочия только с согласия комитета Законодательного собрания.
Таким образом, Законодательное собрание оставило в своих руках если и не инициативу, то, по крайней мере, право на репрессии.
Но если Законодательное собрание, немощное и умирающее, пускало в ход хитрость, то Коммуна, молодая и сильная, играла в открытую.
Несмотря на то, что щедрое Законодательное собрание проголосовало за предоставление полиции Парижа около миллиона франков в месяц, Коммуна ответила очень просто:
— Мы не желаем, чтобы между нами и Законодательным собранием был посредник, и если Законодательное собрание назначит директорию Парижа, то народу придется еще раз взять на вооружение месть.
Чтобы не испытывать чувство стыда за подчинение подобному приказанию, Законодательное собрание назначило директорию Парижа, но единственной ее работой стал надзор за налогами.
В итоге эта славная Коммуна не внушала доверия таким порядочным людям, как жирондисты; захваченная ею власть попала в руки самых чудовищных людей; среди них был и Шометт, получивший право открывать и закрывать двери тюрем.
По поводу тюрем она приняла еще одно страшное решение: вывешивать на воротах каждой тюрьмы списки заключенных.
Это было все равно, что обнародовать призыв к убийству. В Древнем Риме на воротах цирка тоже помещали имена тех, кому предстояло быть убитым.
Двадцать девятого августа Коммуна ощутила себя настолько сильной, что напала на самое прессу, эту власть, о которую разбиваются все прочие власти.
Жире-Дюпре, жирондист школы Луве, молодой, смелый, насмешливый, подвергся преследованиям за статью в газете, и на него была устроена настоящая облава в Париже; Коммуне донесли, что он укрылся в военном министерстве, у Сервана, жирондиста, подобно ему. Коммуна взяла военное министерство в осаду.
Это было уже чересчур, и Законодательное собрание понимало, что ему нельзя смириться с подобной обидой, нанесенной его министру; оно призвало к ответу Югнена, председателя Коммуны.
Югнен воздержался от прихода в Законодательное собрание, ибо прийти туда означало признать верховенство Законодательного собрания над Коммуной.
И тогда, загнанное в угол, Законодательное собрание постановило распустить Коммуну.
В городе начались волнения, которые были на руку Законодательному собранию, и какое-то время было неясно, на чьей стороне окажется победа.
Секция улицы Менял, председателем которой был Луве, заявила, что общий совет Коммуны повинен в узурпации власти.
Камбон потребовал постановить, что члены Коммуны могут иметь лишь те полномочия, какие они получили от народа.
Наконец 30 августа, в пять часов вечера, депутаты приняли решение, что гражданин Югнен, отказавшийся явиться в Законодательное собрание, будет приведен туда силой и что состав новой Коммуны будет назначен секциями в течение двадцати четырех часов.
Что же касается прежней Коммуны, то Законодательное собрание своим указом постановило, что она имеет немалые заслуги перед отечеством: «Ornandum et tollendum»[3] сказал Цицерон по поводу молодого Августа, которому, со своей стороны, предстояло пролить крови ничуть не меньше, чем Коммуне.
Коммуна была крайне изумлена, узнав об этих противоречивых указах; Робеспьер был возмущен ими настолько, что выступил с открытым, ясным и смелым предложением.
— Если Законодательное собрание не отступит от своих указов, — заявил он, — мы призовем людей к оружию!
Тальен предложил то же самое в секции Терм; Люилье, беззаветно преданный Робеспьеру, — в секции Моконсей.
Тальен вызвался лично исполнить то, что было им предложено.
Около одиннадцати часов вечера он отправился к Манежу, ведя за собой множество людей, вооруженных пиками, и заявляя, что это Коммуна своими руками возвела депутатов Законодательного собрания в ранг представителей свободного народа.
— Впрочем, — добавлял он, — всего через несколько дней земля свободы будет очищена от присутствия ее врагов.
Правда, Тальен дал это обещание по поводу священников, однако Марат повторял его по поводу кого угодно.
Ибо Марат, этот уродливый кровопийца, тоже был в муниципалитете! Ему даже пальцем не пришлось пошевелить для этого; Марат не мог быть избран в Коммуну, ибо он не входил в общий совет, в число тех комиссаров секций, которые создали его 10 августа; однако 23 августа Коммуна постановила, что в зале заседаний муниципалитета будет построена трибуна для журналиста; этим журналистом был Марат.
Так что Марат не входил в состав Коммуны, но при этом господствовал над ней физически и морально со своей трибуны.
Панис, этот беспрекословный исполнитель воли Робеспьера и зять Сантера, имевший благодаря этому поддержку как якобинцев, так и жителей предместий, опиравшийся как на силу ума, так и на силу власти, получил право единолично выбрать трех человек, чтобы пополнить состав надзорного комитета.
Панис не осмелился выбрать Марата; он выбрал Сержана, художника, который только что руководил торжественной церемонией в честь погибших 10 августа, перед этим руководил ритуалом провозглашения отечества в опасности и, не осмелившись руководить 2 сентября, рано утром уехал в Шампань. Итак, Панис выбрал Сержана, Дюплена и Журдёя, которые взяли себе в коллеги пять человек: Дефорга, Гермёра, Ланфана, Леклера и Дюрфора, а затем еще и шестого; посмотрите на подлинный документ об этих назначениях, хранящийся в префектуре полиции: имя шестого находится на полях, в сноске, и завизировано лишь одной рукой.
Это шестое имя — имя Марата![4]
Итак, Тальен и его банда явились к Законодательному собранию; однако Законодательное собрание испытывало в этот момент прилив мужества: охваченные негодованием, все депутаты поднялись в едином порыве. Главарь банды нагло потребовал, чтобы он и его люди были допущены в зал заседаний; однако Манюэль, прокурор Коммуны, приказал арестовать его.
На другой день Югнен сам явился в Законодательное собрание; речь шла о том, чтобы выиграть время и учинить массовые убийства в перерыве между указом Законодательного собрания о роспуске прежних членов Коммуны и избранием новых; тогда новыми наверняка окажутся прежние.
Он невнятно произнес нечто вроде извинения, которым Законодательное собрание нисколько не было обмануто.
Законодательное собрание постановило, что секции назначат новый состав общего совета Коммуны в течение двадцати четырех часов.
Указ был принят голосованием 1 сентября, в четыре часа дня.
Так что выборы нового состава общего совета Коммуны должны были состояться вечером 2 сентября.
Коммуна решила воспрепятствовать исполнению указа Законодательного собрания; для этого у нее было две причины: страх перестать быть той, какой она была прежде, и убежденность, что только она одна может спасти Францию.
Случилось так, что в тот же день, словно для того чтобы дать народу возможность заранее ощутить вкус крови, на Гревской площади произошла страшная сцена. Какой-то вор, стоявший у позорного столба, вздумал кричать: «Да здравствует король! Да здравствуют пруссаки! Смерть нации!» Ринуться на него и приготовиться разорвать его на куски было для народа, присутствовавшего на этом зрелище, делом одной минуты; к счастью, там находился Манюэль; проявляя удивительное мужество, он бросился на помощь этому человеку, вырвал его из рук тех, кто намеревался его убить, и, с опасностью для собственной жизни, отвел в Ратушу. Для бывшего классного надзирателя и бывшего домашнего учителя это был неплохой поступок.
Представ перед срочно собравшимся судом присяжных, вор был приговорен к смертной казни и на другой день казнен.
Законодательное собрание отмечало каждый новый случай самоуправства: оно чувствовало, что грядет бойня.
Некто, назвавшись членом Коммуны, на основании одной лишь этой ссылки приказал открыть Королевскую кладовую и забрал оттуда пушку из массивного серебра, подаренную некогда Людовику XIV. Сделано это было с простодушием силы.
С другой стороны, 1 сентября какой-то жандарм принес в Коммуну золотые часы, взятые им в Тюильри 10 августа, и поинтересовался, как ему следует с ними поступить.
Тальен сказал жандарму, что ему следует оставить их себе.
Таким образом, тем, у кого не было часов и кто хотел их иметь, нужно было лишь убить тех, у кого часы были.
Встретившись с противодействием со стороны Коммуны, а главное, замечая все эти предвестия, Законодательное собрание дрогнуло; оно почувствовало, что нечто ужасающее копится в насыщенном угрозами воздухе и вечером 1 сентября отменило указ, предписывавший членам Коммуны подтвердить полномочия, полученные ими 10 августа.
Коммуна в это время заседала. Вне всякого сомнения, она продолжала бы идти к кровопролитию, даже если бы Законодательное собрание сохранило свою решительность, но с тем большим основанием она это делала, почувствовав, как дрогнула сила, на минуту проявленная врагом.
Странное дело, но именно от Робеспьера исходили в этот день все кровавые почины; несомненно, он опасался отстать в отваге от Дантона и в жестокости от Марата. Популярность Робеспьера уже покрылась пеленой в связи с его возражениями против войны; уже не было времени разорвать эту пелену мечом, и он разорвал ее кинжалом.
— Совет должен уйти в отставку, — заявил он, — и использовать единственное средство спасти народ: вверить народу власть.
Робеспьер был не прочь обезопасить себя, уйдя в отставку. Если члены Коммуны уйдут в отставку, народ, став хозяином положения, начнет убивать, резать, учинять бойню; однако это уже не будет иметь отношения к Коммуне и, следственно, лично к Робеспьеру; в итоге члены Коммуны извлекут прибыль из этой бойни, не неся за нее ответственности.
В эту опасную минуту борьбу против Робеспьера повел Манюэль; упомянем как нечто достойное уважения: он заявил, что члены Коммуны не должны покидать свой пост, когда отечество в опасности.
Большинство членов Коммуны придерживались такого же мнения.
Робеспьеру следовало убивать с открытым лицом: парфянин больше не мог наносить удары, убегая.
— А кроме того, — добавил Манюэль, — кто знает, не поможет ли нам этот шарф, которого нас хотят лишить, спасти каких-нибудь невинных людей?
И, действуя по собственному почину, Манюэль помчался в тюрьму Аббатства и выпустил на свободу Бомарше, своего личного врага.
Отметим этот акт человечности, сравнимый с актом мужества; многие люди не насчитают и двух подобных поступков за всю свою жизнь, а Манюэль совершил их два за один день.
Робеспьер, вследствие своего предложения вверить власть в руки народа, поднялся на уровень Марата.
Ну а Дантон воспользовался обстоятельствами, чтобы спрятаться: начиная с 29 августа он перестал появляться в Ратуше.
И в самом деле, ему следовало принять решение: или предстать в качестве третьего лица в триумвирате, явиться коренником в этой упряжке, или же остаться министром юстиции и в качестве министра юстиции удерживать события в своих руках, причем удерживать тем крепче и тем надежнее, что, когда массовые убийства начнутся, Законодательное собрание уже не будет более существовать.
Теперь вы знаете всех действующих лиц.
Прежде всего это самый безумный из всех безумцев, которому его врач пускает кровь, когда он сочиняет свою кровавую писанину, и который требует голов, еще голов, больше голов.
Затем Робеспьер, человек в высшей степени осторожный, который на этот раз отбросил свои привычки и, опасаясь остаться позади, чересчур вырвался вперед. Вот почему вскоре вы увидите его в квартире Сен-Жюста.
И, наконец, Дантон, человек смелый и хитрый, человек, сохранивший за собой свободу осудить сентябрьскую резню или восславить ее, наградить убийц или наказать их.
Это те, что на первом плане.
За ними стоят:
Панис, зять Сантера, поклонник Робеспьера, человек, который незаконно ввел Марата в состав Коммуны, бывший прокурор, сочинитель нелепых стихов, бездарный, но влиятельный;
Сержан, художник, как мы знаем, заурядный, но, тем не менее, порой вдохновлявшийся обстоятельствами и творивший великое, ибо ему позировало гигантское;
Колло д'Эрбуа, провинциальный актеришка, вечно освистанный, вечно пьяный, считавший себя голодным, когда он был всего лишь хмельным; человек, который умер так же, как и жил: он выпил бутылку кислоты, приняв ее за бутылку водки;
Эбер, бывший торговец контрамарками, будущий редактор «Папаши Дюшена», поэт еще более скверный, чем Панис, если только такое возможно, изобретатель непристойного языка, употреблявшегося в открытую;
Шометт, прокурорский писец, куница, один из тех зверей, которые не едят мясо, а сосут кровь, человек с острой мордочкой и в очках;
Манюэль, прокурор Коммуны;
Югнен, председатель Коммуны;
Тальен, полицейский агент;
и все прочие, чьи имена вписаны в историю кровью и не оставившие в ней никакого другого следа, кроме этих красных чернил.
Таковы люди, которые подготовили бойню и вот-вот выпустят ее на улицы Парижа.