Место Ришара в Консьержери занимает Бо. — Цветы и фрукты. — Реликвии. — Волосы королевы. — Слой извести. — Хлопковое одеяло. — Прядь волос. — Подвязка для чулок. — Фукье-Тенвиль. — Шово-Лагард и Троншон-Кудре. — Королева в Революционном трибунале. — Судьи и председатель трибунала. — Обвинительный акт, допрос. — Негодование королевы. — Четыре вопроса. — Смертный приговор. — Зал ожидания. — Письмо королевы. — Она отказывается от услуг трех аббатов-исповедников. — Последний из них проявляет упорство. — Надежда королевы. — Белое платье приговоренной к казни. — Мужество королевы. — Крики толпы. — Повозка. — Церковь Успения Богоматери. — Тайное благословение. — Эшафот и Сансон. — Последние слова королевы. — Ее голову показывают народу. — 16 октября 1793 года.
Как уже было сказано, Ришар и его жена, заподозренные в сообщничестве с Ружвилем, потеряли свое место; речь шла о том, чтобы назначить кого-нибудь на столь важную должность, и какое-то время подумывали даже о гнусном Симоне, как вдруг два бывших надзирателя тюрьмы Ла-Форс, г-жа Бо и ее муж, стали домогаться этого назначения с такой настойчивостью, что им удалось прийти на смену Ришарам.
Некогда королева оказала им покровительство, и вот теперь, в тот самый момент, когда узница оплакивала потерю своих несчастных защитников, она внезапно увидела, не в силах вначале поверить в это, дружеские лица.
Коммуна распорядилась посадить королеву на обычный тюремный паек, то есть на черный хлеб и воду; от воды из Сены королеве становилось плохо, и она уже давно просила давать ей пить воду из Аркёя, к которой у нее была привычка; г-же Бо тайком доставляли воду из Аркёя, и она сама готовила королеве пищу; затем, когда все необходимое было обеспечено, пришел черед роскоши: рыночные цветочницы и зеленщицы, бывшие прежде поставщицами королевского двора, доставляли дыни, виноград, персики и даже букеты, которые тюремщик, рискуя головой, проносил в камеру своей узницы.
Это было крайне смело, и однажды подобная смелость едва не понесла наказание: полицейские чиновники заметили, что между стеной и кроватью королевы повешен старый ковер, дабы оградить ее от сырости, и, по их словам, от такой предупредительности за целое льё попахивало угодничеством.
Бо ответил, что это было сделано для того, чтобы приглушить сетования королевы, которые могли быть услышаны другими заключенными.
Полицейские удовлетворились этим оправданием.
У королевы было всего лишь два платья: одно белое, другое черное; их ткань расползлась от сырости, а все три сорочки, какие у нее были, чулки и туфли пропитались влагой настолько, что ими невозможно было пользоваться; дочь г-жи Бо принесла королеве другие чулки, другие сорочки и другие туфли и раздала как реликвии ее поношенные вещи, которые несчастье и тюрьма освятили; но вот чего королева не могла заменить новыми, так это свои прекрасные белокурые волосы, уже тронутые сединой в Варение, которые теперь поседели окончательно и падали, подобно тому как с приближением гибели дерева вянут и падают листья, составляющие его крону.
Благодаря менее бдительному надзору и ослаблению строгости со стороны жандармов, охранявших королеву, у нее появилось новое развлечение: с помощью иголки она писала на почерневшей стене.
Как известно, одно из первейших утешений заключенных состоит в том, чтобы оставить после себя на стенах камеры, где им довелось обитать, след своей печали или своего смирения.
Королева оставила тем, кто обитал в этой камере после нее, несколько отрывков из псалмов и Евангелия, а также несколько стихов немецких и итальянских поэтов; все это было проникнуто грустью, скорбью и одновременно покорностью судьбе.
Какой-то комиссар, увидев однажды эти письмена и расчувствовавшись, хотел было скопировать их, однако его коллеги тотчас же приказали нанести на стену слой извести.
Последнему стону суждено было угаснуть вместе с дыханием, эху — замереть вместе с голосом.
Тяжелые тюремные одеяла вызывали у королевы удушье во время сна, и она попросила дать ей более легкое одеяло, хлопковое.
Бо имел неосторожность передать эту просьбу главному прокурору Коммуны, вскипевшему от негодования.
— Да как ты осмеливаешься просить хлопковое одеяло для вдовы Капет?! — вскричал он. — Ты заслуживаешь быть отправленным на гильотину!
Королева была глубоко признательна этим славным людям за те заботы, какие они ей оказывали.
Однажды она попыталась вложить в руку Бо пару перчаток и спрятанную в них прядь волос.
Жандармы уловили этот жест, завладели перчатками и прядью волос и передали их Фукье-Тенвилю.
Эти перчатки и прядь волос предназначались детям королевы; любая вещица, которая могла прийти от них, казалась ей столь драгоценной, что своими подарками она хотела доставить им такое же счастье, какое надеялась получить сама; и тогда она принялась за одну из тех кропотливых работ, выполнить которые способны лишь заключенные: она надергала ниток из старого ковра, висевшего около ее кровати, и с помощью двух костяных зубочисток связала чулочную подвязку; закончив поделку, она уронила ее к своим ногам. Бо, со своей стороны, словно нечаянно уронил свой носовой платок; платок упал на подвязку, и, поднимая с пола одно, тюремщик поднял и другое.
Так протекали дни, несомненно томительные для узников, но, тем не менее, столь же скоротечные для них, как и для избранников счастья.
Тем временем наступило 13 октября, и к королеве явился Фукье-Тенвиль.
Он пришел предъявить Марии Антуанетте обвинительный акт.
Она выслушала его, сохраняя выдержку и пренебрежительный вид; ее поставили, наконец, перед лицом смерти, и она снова сделалась столь же твердой, как и ее палачи.
Два адвоката добились чести защищать ее.
Оба молодые, исполненные благородных чувств, они хотели связать свое имя, свою жизнь и, возможно, свою смерть с судебным процессом бедной королевы; подобная высочайшая причастность, предложенная великим несчастьям, всегда является пропуском в будущее.
Двумя этими защитниками были г-н Шово-Лагард и г-н Тронсон-Дюкудре.
Королева, оставшись после чтения обвинительного акта одна, обронила по поводу этого документа несколько слов.
Она не надеялась на спасение, она лишь хотела, чтобы кое-какие из предъявленных ей обвинений не остались без опровержения.
На другой день ей было объявлено, что ее ожидают, чтобы препроводить в Революционный трибунал; она могла отправиться туда, облаченная в лохмотья, она могла заставить покраснеть Республику, Францию и французов за нищету, в которую они позволили ввергнуть ту, что была их королевой.
У нее хватило достоинства не стремиться к подобной мести.
Напротив, она оделась в лучшее, что у нее было, причесалась с помощью дочери г-жи Бо и через десять минут заявила, что готова.
Двери распахнулись: от камеры до зала суда в две шеренги выстроились жандармы, позади жандармов толпился народ, следя за ней глазами, горящими местью, которая вскоре должна была быть удовлетворена.
Она вошла в зал той поступью, о которой говорит Вергилий и которая выдает цариц и богинь.
Сидя на лавке для обвиняемых, она возвышалась над зрителями: вплоть до последнего момента случай поднимал королеву над теми, кто поверг ее наземь.
Судьями были Эрман, Фуко, Селье, Коффиналь, Дельеж, Рагме, Мэр, Денизо и Массон.
Эрман был председателем трибунала.
Трибунал дал толпе все необходимое время для того, чтобы лицезреть это великое несчастье, это крайнее унижение.
После этого председатель Эрман начал допрос.
— Ваше имя?
— Мария Антуанетта Лотаринго-Австрийская.
— Ваше общественное положение?
— Я вдова Людовика, бывшего короля французов.
— Ваш возраст?
— Тридцать восемь лет.
Секретарь трибунала зачитал обвинительный акт, содержавший изложение преступлений, которые можно было поставить в упрек одновременно Екатерине Медичи и Маргарите Бургундской.[8]
Королева слушала перечень этих преступлений спокойно, не выказывая удивления, как женщина, привыкшая выслушивать подобные оскорбления в свой адрес, — то ли из смирения, то ли из безразличия, то ли потому, что душа ее мысленно уже покинула землю; казалось, что она слушает, но не понимает; однако все то время, пока длилось чтение обвинительного акта, ее пальцы рассеянно стучали по железному поручню кресла, как если бы это пальцы пианистки стучали по клавишам клавесина.
Когда чтение обвинительного акта завершилось, начался допрос свидетелей; некоторые из этих свидетелей стали переходить в положение обвиняемых.
Манюэль, Байи вели себя так, как и следовало ожидать; королева, со своей стороны, проявляла полнейшую склонность к прощению и самоотречению: она никого не чернила, никого не обвиняла, отвечая на все вопросы коротко: «Я этого не знаю» или «Мне это неизвестно».
Однако каждый раз, когда в этом обвинительном акте звучали имена г-жи де Полиньяк и принцессы де Ламбаль, двух ее сердечных подруг, лицо ее омрачалось, а на глазах у нее появлялись слезы.
Один лишь крик вырвался из ее сердца: это произошло в тот момент, когда были зачитаны обвинения, выдвинутые против нее ее собственным сыном, когда ее обвинили в том, что она совершила против дофина преступление, какое, по свидетельству Светония, Агриппина совершила против Нерона. О, вот тогда она вздрогнула всем телом, поднялась и, бледная, чуть ли не грозная, воскликнула, обращаясь к женщинам, присутствовавшим на суде:
— О! Я взываю ко всем матерям!
В ответ на отвратительное обвинение, выдвинутое Эбером, в зале раздался крик ужаса.
Само собой разумеется, она была приговорена.
Вот вопросы, поставленные трибуналом перед присяжными:
«1°. Достоверно ли, что существовали тайные сношения и сговор с иностранными державами и другими внешними врагами Республики, причем названные тайные сношения и сговор были нацелены на то, чтобы предоставить им денежную помощь и возможность вступить на французскую территорию, дабы способствовать тем самым успеху их армий?
2°. Изобличена ли Мария Антуанетта Австрийская, вдова Людовика Капета, в том, что она содействовала этому сговору и поддерживала эти тайные сношения?
3°. Достоверно ли, что существовал тайный заговор с целью разжечь гражданскую войну внутри Республики?
4°. Изобличена ли Мария Антуанетта Австрийская, вдова Людовика Капета, в том, что она участвовала в этом тайном заговоре?»
После часового обсуждения присяжные вернулись в зал заседаний и на все четыре вопроса ответили утвердительно.
Тогда председатель трибунала поднялся и, обращаясь к слушателям, произнес следующие слова:
— Если бы граждане, заполняющие этот зал, не были свободными людьми и по этой причине не были способны ощущать гордость таковыми быть, мне пришлось бы, возможно, напомнить им, что в тот момент, когда национальное правосудие готовится вынести приговор, закон, разум и мораль предписывают им соблюдать полнейшее спокойствие; что закон запрещает им выражать каким-либо образом свое одобрение и что любое лицо, какие бы преступления его ни пятнали, подвластен, как только на него обрушился закон, лишь несчастью и человечности!
Свой приговор Мария Антуанетта выслушала спокойно, почти бесстрастно, не произнеся ни слова, не подняв глаза к небу, не опустив их к земле.
Председатель спросил у нее, имеет ли она какие-либо возражения против вынесенного ей смертного приговора.
Королева покачала головой в знак отрицания и сделала шаг к двери, как если бы торопилась к эшафоту.
И в самом деле, на пути к эшафоту у нее оставалась лишь короткая передышка, которую приговоренные к смертной казни обычно делали в том преддверии площади Революции, что называли залом Мертвых.
Народ неистово рукоплескал вынесенному приговору, дававшему ему право попирать ногами ненавистную женщину, постылую королеву.
Эти рукоплескания сопровождали Марию Антуанетту вплоть до зала Мертвых.
Оказавшись там, она при первых проблесках последнего дня своей жизни, начавших пробиваться сквозь густой октябрьский туман, написала следующее письмо, которое было вручено не его адресату, а Фукье-Тенвилю, передавшему его Кутону, в чьих бумагах оно и было обнаружено, когда оба они в свой черед присоединились к той, кого приговорили к смерти.
«16 октября, 4 1/2 часа утра.
Вам, сестра моя, я пишу в последний раз.
Меня только что приговорили не к позорной смерти — она позорна лишь для преступников, — а к возможности соединиться с Вашим братом; невиновная, как и он, я надеюсь проявить ту же твердость духа, какую он проявил в свои последние мгновения. Я спокойна, как бывают спокойны люди, когда совесть ни в чем не упрекает.
Мне глубоко жаль покинуть моих несчастных детей; Вы знаете, что я жила только для них и для Вас, моя добрая и нежная сестра, Вас, пожертвовавшую по своей дружбе всем, чтобы быть с нами! Но в каком положении я оставляю Вас!
Из защитительной речи в суде я узнала, что мою дочь разлучили с Вами. Увы! Бедное дитя, я не осмеливаюсь писать ей, она все равно не получит моего письма; я не знаю даже, дойдет ли это письмо до Вас.
Примите здесь мое благословение для них обоих. Я надеюсь, что рано или поздно, повзрослев, они смогут соединиться с Вами и в полной мере наслаждаться Вашими нежными заботами.
Пусть они оба думают о том, что я не переставала им внушать: что принципы и неукоснительное исполнение своих обязанностей являются главными ценностями в жизни и что их дружба и взаимное доверие составят их счастье.
Пусть моя дочь сознает, что в ее возрасте она должна всегда помогать своему брату советами, какие смогут ей внушить ее больший, чем у него, опыт и ее дружба.
Пусть мой сын в свой черед оказывает своей сестре все заботы, все услуги, какие только может подсказать дружба.
Пусть они оба сознают, что, в каком бы положении им ни довелось оказаться, они только в своем единении будут по-настоящему счастливы.
Пусть они берут пример с нас! Сколько утешения в наших несчастьях дала нам наша дружба! Счастьем наслаждаешься вдвойне, когда можешь разделить его с другом, а где найдешь более нежного, более близкого друга, чем в своей собственной семье?
Пусть мой сын никогда не забывает последних слов своего отца, которые я особенно настойчиво повторяю ему: "Пусть он никогда не стремится мстить за нашу смерть".
Мне надо сказать Вам еще нечто крайне тягостное для моего сердца. Я знаю, сколько огорчений причинил Вам этот ребенок. Простите его, моя дорогая сестра, подумайте о его возрасте и о том, как легко заставить ребенка сказать то, что хочешь, и даже то, чего он не понимает.
Настанет день, я надеюсь, когда он лучше поймет всю цену Вашей доброты и Вашей нежности к ним обоим.
Мне остается доверить Вам мои последние мысли. Я хотела было записать их в начале суда, но, помимо того, что мне не давали писать, ход суда был так стремителен, что у меня для этого действительно не было времени.
Я умираю в католической, апостолической и римской вере, вере моих отцов, в которой я была воспитана и которую всегда исповедовала; умираю, не ожидая никакого духовного напутствия, не зная, существуют ли здесь еще пастыри этой веры, ведь даже то место, где я нахожусь, подвергло бы их слишком большой опасности, если бы они хоть раз вошли сюда.
Я искренне прошу прощения у Бога за все грехи, какие могла совершить за свою жизнь.
Я надеюсь, что в своей благости он примет мои последние моления, равно как и те, что я уже давно шлю ему, чтобы он соблаговолил в своем милосердии и своей благости принять мою душу.
Я прошу прощения у всех, кого я знаю, и особенно у Вас, моя сестра, за все те обиды, какие я могла неумышленно нанести Вам.
Я прощаю всем моим врагам зло, которое они мне причинили.
Я говорю слова прощания моим теткам и всем моим братьям и сестрам.
У меня были друзья; мысль о том, что я навсегда разлучаюсь с ними и с их горестями, вызывает одно из самых глубоких сожалений, которые я уношу с собой в час смерти! Пусть, по крайней мере, они знают, что до последней минуты я думала о них.
Прощайте, моя добрая и нежная сестра; о, если б это письмо дошло до Вас! Всегда думайте обо мне.
От всего сердца обнимаю Вас и этих бедных и дорогих детей…
Боже мой! Как мучительно покинуть их навсегда!
Прощайте, прощайте! Мне осталось заняться лишь своими духовными обязанностями.
Поскольку я не свободна в своих действиях, то, возможно, ко мне приведут священника, но я заявляю здесь, что не скажу ему ни слова и обойдусь с ним как с совершенно посторонним человеком».
Бо находился рядом, ожидая этого письма; когда письмо было закончено, королева поцеловала все его страницы, сложила его и, не запечатав, вручила тюремщику.
Но, как мы уже говорили, Бо был вынужден отдать его Фукье-Тенвилю.
Как видно из ее письма, королева заранее приняла решение отказаться от духовного напутствия любого присягнувшего священника, который мог к ней явиться.
Епископ Парижский, Гобель, послал к ней, одного за другим, трех священников.
Один, по имени Жирар, был конституционным кюре прихода Сен-Ландри;
второй, аббат Ламбер, был одним из викариев епископа Парижского;
третий, Лотрингер, был наполовину немец, наполовину француз.
Аббат Жирар явился первым; королева приняла его более чем холодно.
— Благодарю вас, — сказала она ему, — но моя вера запрещает мне принять прощение Господа от священника иной веры, нежели римская. Тем не менее я очень нуждаюсь в нем, — добавила она, словно рассуждая вслух, — ибо я великая грешница; к счастью, скоро я приобщусь к великому таинству.
— О да, мученица! — тихо промолвил добрый кюре, склонившись в поклоне.
Видя, что старший по чину священник, начальствующий над ним, получил отказ, аббат Ламбер даже не попытался заговорить с королевой; он держался в стороне и со слезами на глазах, подобно аббату Жирару, удалился вслед за ним.
Что же касается аббата Лотрингера, то он проявил добросовестное упорство и его настойчивость отяготила последние минуты королевы.
Тщетно она отказывалась от его услуг — он остался; тщетно она говорила ему, что черпает утешение в себе самой, — он хотел утешить ее вопреки ее воле.
Твердость, с какой она отвергала услуги присягнувших священников, объяснялась надеждой, внушенной ей принцессой Елизаветой; та сообщила ей номер и этаж некоего дома на улице Сент-Оноре, мимо которого приговоренных к казни провозили на пути к площади Революции; так вот, в день казни, в тот момент, когда повозка с ними проезжала перед этим домом, там, на указанном этаже, неизменно находился священник, ронявший на голову им то отпущение грехов in extremis,[9] ради которого Церковь наделяла всей своей властью даже самых скромных своих пастырей.
Королева сняла черное платье вдовы, чтобы надеть белое платье мученицы; дочь тюремщика Бо, помогавшая королеве одеться, подала ей самую красивую из трех ее сорочек, отороченную кружевами, затем причесала ее, убрала ее поседевшие волосы под белый чепец, стянутый черной лентой, и накинула на ее исхудалые плечи косынку, белую, как и все остальное.
В одиннадцать часов в зал Мертвых вошли жандармы и палачи; увидев их, королева не побледнела: чувство страха полностью угасло в ней; вместо того чтобы страшиться эшафота, она, казалось, стремилась к нему.
Она сидела на скамье, прислонившись головой к стене; когда они вошли, она встала, обняла дочь тюремщика, сама отрезала себе волосы, безропотно дала связать себе руки и твердым шагом последовала за своими страшными провожатыми.
Но, выйдя с лестницы во двор и оглядевшись, она заметила повозку для смертников, ожидавшую ее и тех, кого должны были казнить вместе с ней; при этом зрелище она остановилась и сделала попытку повернуть назад, а на лице ее появилось выражение удивления, и даже не столько удивления, сколько ужаса.
До этой последней минуты она полагала, что к эшафоту ее повезут в закрытой карете, как это из соображений деликатности было сделано в отношении короля, однако, как видим, в отношении королевы равенство перед лицом смерти было доведено до крайних пределов.
Стоило ей появиться, как народ, толпившийся на набережных и мостах, всколыхнулся, словно море, и из глоток всех этих людей, чьи сердца были исполнены ненависти, злобы и желчи, вырвались крики: «Долой Австриячку! Смерть вдове Капет! Смерть госпоже Вето! Смерть тирании!»
Толпа была настолько тесной, что какое-то время казалось, будто повозка не сможет двигаться, однако во главе кортежа встал актер Грамон, который, размахивая голой саблей, раздвигал толпу грудью своей лошади.
Однако вскоре крики толпы начали стихать под холодным и сумрачным взглядом королевы; сражение длилось минут десять; в течение этих десяти минут ее щеки то пунцовели, то бледнели, что указывало на страшную борьбу, происходившую внутри нее; наконец, побежденная вначале сама, она взяла верх над зрителями.
И в самом деле, никогда еще человеческое лицо не внушало с такой силой почтения. Никогда еще Мария Антуанетта не выглядела столь величественной и столь царственной.
Равнодушная к увещеваниям аббата Жирара, сопровождавшего ее вопреки ее воле, она не поворачивала лица ни вправо, ни влево; мысль, жившая в глубине ее мозга, казалась неподвижной, как ее взор.
Неровное движение повозки по ухабистой мостовой своими толчками только подчеркивало оцепенелость фигуры королевы.
Казалось, это везли в телеге мраморную статую, предназначенную для гробницы.
Однако у этой царственной статуи был горящий взгляд и ветер трепал ее волосы, хлеставшие ее по щекам.
Но, когда повозка поравнялась с церковью Успения Богоматери, эта оцепенелость исчезла.
Королева подняла голову и, казалось, стала с беспокойством что-то искать глазами.
Зрители, не знавшие, что она ищет глазами, подумали, что ее внимание привлекли полощущиеся флаги и развевающиеся ленты, украшавшие почти все окна на улице Сент-Оноре.
Лишь только Господь Бог, королева и человек, стоявший у окна на четвертом этаже одного из домов, знали, что она пыталась разглядеть.
Разглядеть же она пыталась дом под номером, указанным ей принцессой Елизаветой, а в этом доме — священника, который должен был благословить ее из своего окна.
Наконец, королева увидела этот дом и, по знаку, поданному одной лишь ей, узнала священника.
И тогда она закрыла глаза, опустила голову, сосредоточилась и погрузилась в молитву.
Затем она подняла кверху лицо, окруженное ореолом радости, которая удивила тех, кто видел, как с ней совершилось это преображение, но не мог угадать его причины.
Между тем повозка продолжала ехать дальше.
Достигнув места казни, она остановилась прямо напротив главной аллеи, которая вела от Поворотного моста к Тюильри.
Королева повернула голову в сторону своего бывшего дворца, и несколько слезинок скатилось по ее щекам.
Разумеется, не сожаление было причиной этих слез, ведь она вступила туда лишь для того, чтобы страдать.
Зная, что ей надо будет подняться на эшафот, она тотчас же, но осторожно, сошла вниз по трем ступенькам подножки.
Ее поддерживал Сансон, который до последней минуты, выполняя ту работу, к какой он был сам приговорен, проявлял к королеве величайшее уважение.
Чтобы пройти от повозки до эшафота, достаточно было сделать лишь несколько шагов; королева прошла это расстояние, не ускоряя шага, но и не замедляя его, идя своей обычной походкой, а затем величественно поднялась по ведущим к смерти ступенькам, перед которыми она оказалась.
Королева ступила на помост; священник продолжал что-то говорить ей, но она не слушала его; подручный палача тихонько подталкивал ее сзади, а другой развязывал косынку, прикрывавшую ее плечи.
Мария Антуанетта ощутила бесстыдную руку, прикоснувшуюся к ее шее; она резко дернулась, чтобы обернуться, и наступила на ногу Сансону, который незаметно для нее подготавливал роковую защелку.
— Простите, сударь, — сказала она ему, — я сделала это нечаянно.
Затем, повернувшись в сторону Тампля, она произнесла:
— Еще раз прощайте, дети мои! Скоро я соединюсь с вашим отцом.
То были последние слова, которые произнесла Мария Антуанетта.
На часах Тюильри пробило четверть первого, когда нож гильотины упал и отделил голову от тела.
Подручный палача поднял эту голову и, показывая ее народу, сделал круг по эшафоту.
Так 16 октября 1793 года окончила жизнь Мария Антуанетта Жанна Жозефа Лотарингская, дочь императора и вдова короля.
Ей было тридцать семь лет и одиннадцать месяцев, и она двадцать три года прожила во Франции.
Гроб, в котором ее похоронили, стоил семь франков, как это удостоверяют реестры кладбища Мадлен.