Париж, 1886
Эйфель любил шум. Не журчание салонных бесед, не шепотки будуаров, а здоровый, бодрый шум большого скопления людей, которые громко чокаются, бахвалятся, галдят. Это напоминает ему атмосферу строек и мастерских. Там люди занимаются непосредственно своим ремеслом, поглощены очередной насущной задачей, стремлением вырвать у небытия нужную массу, нужную форму. То есть хотят сделать реальным, ощутимым то, что он, Эйфель, вообразил. Воображение — вот в чем суть, оно позволяет видеть дальше других, иначе, чем другие. А это возможно только в неумолчном шуме, сменяющем долгий, безмолвный сон вдохновения, которое всегда было для инженера предметом восхищения и ужаса. Пока инженер остается один на один со своими идеями, пока нетерпеливо подстерегает искру творческого озарения, которое подскажет ему первые эскизы, он испытывает страх. Ему чудится, будто он маленький мальчик, что он оказался в сумерках на опушке леса и не знает, с какой стороны появится свирепый волк. Но этот оборотень никогда не появляется. Напротив, именно в тот миг, когда боязнь становится совсем необъяснимой, совсем зловещей, в нем вспыхивает творческая фантазия; он должен достичь дна тревоги, сомнения, чтобы затем всплыть на поверхность, к настоящей, новой идее. Именно поэтому «Предприятие Эйфеля» стало таким, каким его нынче знают, а его хозяин прослыл гением железа, поэтом металла. Да, именно так: железа и металла, что рождаются в оглушительном шуме, в грохоте литейных цехов и кузнечных молотов, под руками рабочих, пропотевших насквозь, насупленных, ни на миг не теряющих бдительности. Да, именно так — в шуме. Снова и опять в дорогом его сердцу шуме. В котором он чувствует себя как дома.
Почему Гюставу так хорошо в цехах, где царят вечные споры? В этих муравейниках, где люди орут во всю глотку, окликая друг друга, задирая друг друга, есть что-то успокаивающее. После разгрома семидесятых[9] рабочей силы заметно прибавилось. Сколько эльзасцев нашли убежище в Париже, спасаясь от гидры в остроконечной прусской каске! Они предпочли подавать пиво драгунам Республики, а не солдатам Бисмарка. Шукрут[10] будет французским — или его не будет вовсе!
— Прикажете еще кружку, мсье Эйфель?
— Именно! И принесите еще дюжину устриц.
— Фин де Клер?[11]
— Ну разумеется!
— Заказ принят.
— Папа, ты ведь еще не доел первую дюжину…
— Ну ты же меня знаешь, я всегда беру про запас.
— И не глотай их так быстро, не то подавишься!
— Слушаюсь, мамочка…
Клер недовольно кривится. Она не любит, когда отец так разговаривает с ней. О, конечно, она заботится обо всей семье, но только как старшая дочь и сестра. После смерти матери девять лет назад она стала настоящей хозяйкой дома. Но все-таки пусть не называет ее мамочкой, это уж слишком. И совсем не смешно — ни ей, ни ему. Впрочем, Эйфель осознает свой промах и гладит руку Клер своей рукой с йодистым запахом моря:
— Прости меня, милая… Мне иногда недостает деликатности.
Клер не может устоять перед отцовской улыбкой, ее обида мигом рассеялась. Отец и дочь обожают друг друга. «Эти двое — не разлей вода», — говорят служащие «Предприятия Эйфеля» в Леваллуа-Перре, когда Клер заходит проверить, не забыл ли отец надеть шарф, или приносит ему корзинку с обедом. Гюстав — ее отец, ее идеал, ее идол. Она говорит о нем с неизменным восторгом. «Да ты в него прямо влюблена!» — подшучивают над Клер друзья. Но она лишь пожимает плечами, ее это нисколько не шокирует.
— В каком-то смысле, да. Он — мужчина моей жизни. По крайней мере, в данный момент.
Именно поэтому она и захотела встретиться с ним нынче вечером. И даже сама назначила встречу на бульваре Сен-Жермен, в ресторане «На рейнских берегах», зная, что это излюбленное заведение отца. Ибо она хочет сообщить ему нечто важное, требующее его внимания и одобрения. И лучше, чтобы это произошло в привычной для него обстановке.
— Папа, я хочу сказать тебе…
Эйфель благосклонно поглядывает на дочь, но мыслями он явно далеко. Он заглатывает одну устрицу за другой, втягивая их в рот с вульгарным шумом, который всегда приводил в ужас его супругу. «Гюстав, ты похож на осьминога!» — говорила она, готовая выбежать из комнаты. Клер унаследовала от матери это отвращение, но сегодня ей придется потерпеть: неподходящий момент, чтобы делать отцу выговор.
— А ну-ка, давай, я угадаю, — отвечает он, проглотив очередную устрицу. — Ты решила бросить юриспруденцию ради школы Изобразительных искусств?
— Я хочу выйти замуж…
Клер сама себе не верит: неужели она все-таки вымолвила это?! Все ее тело словно наэлектризовано, но это замечает только она одна. В зале стоит такой шум, что отец не расслышал ни слова.
— Как ты сказала?
Клер заставляет себя улыбнуться и повторяет, отчеканивая каждый слог:
— Я-хо-чу-вый-ти-за-муж.
Эйфель невозмутимо пожимает плечами и надолго припадает к пивной кружке, которую принес официант.
— Ну, разумеется, это когда-нибудь произойдет, — отвечает он, отирая с усов пивную пену. — А пока бери-ка, ешь устрицы! Йод очень полезен для здоровья. И для роста. В общем, для всего.
— Папа…
Неужели отец издевается над ней? Иногда он ведет себя как озорной мальчишка, заслуживающий хорошей порки. Вот тогда он получил бы право называть ее мамочкой…
И Клер готовится снова пойти в наступление, как вдруг около них возникает тень…
Подумать только: Клер рассказала Компаньону, что собирается обедать здесь с отцом, более того: призналась в своих планах, умоляя не раздражать его сегодня. Особенно сегодня, это важно как никогда. Но предают нас самые близкие… Вот уже десять лет, как инженер и бывший плотник работают так дружно, что Жан давно считается членом их семьи. По крайней мере, так думала Клер.
Увы, Компаньон уже не тот добрый дядюшка, каким был прежде. Сейчас он — именно компаньон, притом сильно озабоченный. Не взглянув на Клер, он раскладывает на столе деловые бумаги, прямо на мокрых разводах от устриц и пивных кружек.
— Ты обедал? — спрашивает Эйфель и, не дожидаясь ответа, командует: — Дюжину Фин-де-Клер для господина! — Потом выхватывает газету, которую Компаньон держал под мышкой. — Ну-ка, что там пишут о моей американской медали? Фотографии есть?
— А я думал, тебе плевать на почести.
— На почести — да, плевать. Но не на рекламу. С этим-то, надеюсь, ты не будешь спорить?
Клер съёживается, пока ее отец внимательно просматривает каждую страницу «Фигаро». Компаньон наконец обращает на нее внимание, вспоминает о ее просьбе и притворяется огорченным. А Клер не сводит глаз с отца:
— Папа, мы можем наконец поговорить?
Отец ее уже не слышит: Компаньон протянул ему папку с бумагами на подпись, и он их подписывает, лист за листом.
— Извини, Клер, дорогая, — смущенно бормочет Компаньон, — но ты же понимаешь…
— Конечно, понимаю.
Клер прекрасно знает это правило несокрушимой собранности, которой отец прожужжал ей все уши. «Будьте предельно сосредоточены на том, кто вы есть и что делаете. Никогда не отвлекайтесь от своего занятия, понятно вам, дети?» — «Да-а-а-а, пап…»
Внезапно Эйфель бесцеремонно швыряет одну из бумаг Компаньону:
— С Пуларом тебе нужно будет поторговаться, на этих условиях я платить не собираюсь.
Подписав еще с полдюжины документов, Эйфель откидывается на спинку диванчика, словно атлет после тяжкого усилия; он снова безмятежен и одним глотком выпивает сразу полкружки пива.
Клер уже не хочется продолжать затеянный бой. У ее отца прямо-таки талант портить любую семейную встречу.
Тем временем Компаньон, слегка смущенный тем, что омрачил их ужин, никак не решится уйти и, чтобы не выглядеть трусом, спрашивает Эйфеля:
— А все же: ты подумал о Всемирной выставке? О монументе?
Эйфель пренебрежительно отмахивается:
— Только не начинай всё сначала. Меня интересует метро и только метро.
Он кладет ладонь на руку дочери и командует:
— Клер, скажи ему, что метро — это символ прогресса!
Клер печально и покорно повторяет, как попугай: «Жан, метро — это символ прогресса», но Эйфель не замечает иронии в голосе дочери. Напротив, радостно кивает, крайне довольный ее поддержкой.
Клер съеживается на стуле и, подмигнув Компаньону, добавляет:
— Впрочем, монумент тоже может быть впечатляющим.
Эйфель удивленно смотрит на дочь, а Компаньон подхватывает её фразу на лету:
— Поверь мне, монумент стоит того, чтобы заключить на него договор. Вот на чем можно завоевать репутацию.
Еще одно слово, которое раздражает Гюстава… Репутация — скажите, пожалуйста!
— А ну-ка, объясни мне, какой интерес возводить сооружение, которое ничему не служит и которое придется затем сносить?
— А что, разве оно будет временным? — удивленно спрашивает Клер.
— Ну, каких-нибудь двадцать лет, — бурчит ее отец. — Для вечности — все равно, что секунда.
Компаньон стискивает зубы, но не считает себя побежденным.
— А ты помнишь проект Кёхлина и Нугье?
Эйфель делает вид, будто роется в памяти. На самом деле он прекрасно знает, о чем речь. Та башня показалась ему безобразной донельзя, и он приказал своим подчиненным подготовить другие проекты[12].
— Ты имеешь в виду тот торчок, который они уже много месяцев пытаются нам всучить? Надеюсь, ты шутишь?
— Но их башня действительно стоит того, чтобы ты еще разок на нее посмотрел.
Эйфель пожимает плечами.
— Башня… Кому она нужна, эта башня!
— Может, и не нужна, зато видна отовсюду.
Услышав это, Эйфель замолчал и призадумался. Клер встает из-за стола.
— Я вас, пожалуй, оставлю…
Эйфель ласково улыбается дочери.
— Ты уверена, дорогая?
— Уверена… в чем?
— Что ничего не собиралась мне сказать?
Нет, отец действительно невозможен! Как же ей хочется, чтобы мама вернулась из царства мертвых и всыпала ему по первое число!
— Не беспокойся, — бормочет Клер, скрывая свои чувства.
Несмотря на злость, она целует отца, и запах его туалетной воды слегка разгоняет ее обиду. Она даже заставляет себя улыбнуться и бросает напоследок, пробираясь между столиками, заставленными шукрутом и пивными кружками:
— Я потом поговорю с тобой, папа.
— Когда только захочешь, милая!
Клер исчезает за тяжелой вращающейся дверью, Компаньон смотрит ей вслед, но видит главным образом мужчин, которые любуются ее фигуркой, соблазнительным, несмотря на строгий костюм, изгибом бедер. Трое за соседним столиком даже беззастенчиво указывают на нее друг другу пальцами.
— Она очень похорошела, твоя дочь.
— Ты находишь?
— Да, теперь она стала настоящей женщиной…
При этом замечании Эйфель отрывается от своих устриц: он искренне поражен.
— Женщиной? Не может быть!