Глава XI

Дорога ошеломила Томмазо. Он любил ходить подолгу и быстро. Прекрасно, когда перед глазами открытый простор — взгорки, холмы, рощи, ручьи. И люди, люди, люди! За долгие месяцы в обители не видел он столько лиц, сколько за один день в пути. Ручьи пели, рощи смеялись, но невеселыми были лица встречных.

Когда он мальчиком совершал паломничество с наставником, он глядел на все глазами учителя. Он не замечал того, что теперь ранило его душу: земля щедра и богата, а люди, живущие на ней, те, что возделывают сады, окапывают виноградники, пасут стада, бедны. Ужасно бедны. Оборвана их одежда, скудна еда, рано старятся их женщины. Почему?

Справедливо ли это? Столь краток срок земной жизни, отпущенной людям. Почему же они должны так маяться? Почему? Крестьяне, которые годились ему в отцы, почтительно снимали шляпы, низко кланялись, подходили под его благословение, целовали ему руку, называли «святой отец». Он знал, иначе и быть не может, и все-таки испытывал смущение. Носить бы ему крестьянскую куртку, трудиться бы на земле от зари до зари. Может, это и есть счастье? Но дала бы такая жизнь ответы на вопросы, которыми томится душа?

В селении, куда он пришел, постоялого двора не было. Приют ему дали в крестьянской хижине. Хозяйка вынесла ломоть ноздреватого серого хлеба, несколько стручков сладкого перца, кусок овечьего сыра, хозяин принес из погреба глиняную флягу вина: налитое в стакан, оно казалось черным и на вкус было смолистым. Как непохожа эта скромная трапеза в деревенском дворе, где пахнет землей и только что привезенным со скошенного луга сеном, на обед в сумрачной монастырской трапезной под непрерывное чтение житий, где и от слов и от еды одинаково пахнет ладаном.

Поев, Томмазо уснул под тенистой шелковицей. Внезапно его разбудили. Темнело. Вокруг него толпились встревоженные люди, о чем-то просили его. Умирает женщина! Порезала на покосе руку, рука воспалилась. Все, что делали сведущие в лечении старухи, не помогло, и сейчас она, по верным приметам, кончается. Священник отправился вчера в город, скоро его не ждут. Женщина умоляет, чтобы ее исповедали и причастили.

Отказаться невозможно. С тяжелым сердцем пошел Томмазо за провожатым. Нищей оказалась хижина, тяжелым воздух, ужасным ложе, на котором лежала умирающая. Его оставили наедине с ней. Тяжкая работа иссушила женщину. Сколько ей лет, понять было невозможно. Малодушная мысль мелькнула у Томмазо. Обойтись бы глухой исповедью! Она разрешена, когда покидающий этот мир не может говорить. Но женщина была в сознании и нетерпеливо жаждала рассказать все о своих грехах. Томмазо произнес простые слова утешения, сожалея, что не находит более сильных.

Женщина жадно внимала им. И вот — исповедь. Как ничтожны ее грехи и как горько она в них каялась! Скорбела, что долго не была на исповеди, — хворал муж, потом, заразившись от него, один за другим — дети, порча напала на виноградник, и она не успела в срок пойти в церковь. Она вспоминала, как случалось ей нарушить пост: была беременна, не смогла побороть искушения — захотелось ей в пятницу мясной похлебки, оставшейся от четверга. Случалось ей и побожиться, и позавидовать соседке, и поссориться с ней. И в церкви, вместо того чтобы слушать проповедь, вздремнуть.

Томмазо, жалея бедную, темную жизнь, в которой было так мало света и радости, отпустил умирающей ее грехи и помолился с ней. Она повторяла за ним: In hora mortis meae voce me. Jube me venire ad Те! — слова, смысла которых: «В смертный час призови меня. Прикажи мне прийти к тебе!» — не понимала. Томмазо сказал ей все, что мог, о бесконечном милосердии божьем. Святых даров у него не было, их принесут из церкви, если священник вернется раньше, чем она умрет. Теперь можно уйти, но он стоял, не решался покинуть умирающую: бесконечная жалость томила его душу. Он вышел, когда соседка сказала: «Отходит!» Другие, громко переговариваясь, готовили смертное одеяние. Муж умирающей благодарил Томмазо, хотел заплатить ему, Томмазо отдернул руку, будто монеты были раскаленными.

Уснуть он не смог и, хотя час был поздним, отправился дальше. Белая от каменной пыли дорога хорошо была видна в темноте. Он знал все, что сказано в Евангелии о бедных и сирых, которые непременно войдут в царствие небесное. Женщина, грехи которой он отпустил, должна спастись! Разве может быть жизнь беднее, скуднее, проще, горше, чем та, которую прожила она, надрываясь в работе, недоедая, страдая, когда рожала детей, страшась, когда они болели, оплакивая их, когда они умирали? Случалось ли ей улыбнуться? Разве что в молодости, которая пролетела так быстро, что она и вспомнить ее не может. Неужели для такой жизни была рождена она? Неужто заслужила муки антонова огня, тревогу о жалком доме, о семье, которых оставляет без хозяйки? И вечную муку, если бы не успела исповедоваться? Томмазо понимал — его мысли грешны, но не мог остановить их. Неужели это и есть божественная справедливость? Почему? Он шагал, погруженный в невеселые размышления. Дорога была пустынной. Кто в этот час отправится в путь? С одной стороны тянулись тихо шелестящие оливковые рощи, с другой — черными свечами поднимались к небу кипарисы. Вдали между ними угадывался темный лес. Было так тихо, что он слышал собственное дыхание.

И вдруг вдалеке кто-то завопил, завыл, захохотал. Он вздрогнул и крепче сжал в руке тяжелый посох: никогда прежде не слышал он вопля ужаснее, хохота отвратительнее. Томмазо осенил себя крестным знамением и торопливо проговорил слова молитвы. Но воющий хохот не замолк. Значит, это не нечистый, а живое существо. Над кем оно хохочет? Почему воет? Ночная дорога сразу показалась зловещей. Но не возвращаться же назад, где сейчас уже, верно, распрощалась с жизнью та, которую он так неумело напутствовал. Вперед! Мрачна безлюдная дорога, вязнут сандалии в пыли, и неизвестно еще, долго ли ему шагать. Но вперед, вперед, вперед. Ни в милое его сердцу Стиньяно, ни в тихую Плаканику нет для него возврата…

Загрузка...