Глава LVII

День был — как все другие. К берегу Неаполя подплывали парусники и галеры из Генуи и Венеции. На рассвете в море уходили рыбачьи лодки, поздние ноябрьские дни — дни большого улова. Неаполитанская голытьба старалась промыслить себе пропитание. В церквах звучали слова о небесной благодати и господнем милосердии, шла торговля кусочками мощей, святой водой, раскрашенными гипсовыми и вырезанными из дерева изображениями младенца Христа и мадонны. Во дворце вице-короля готовились к приему иностранных гостей, в честь которых назначен ужин и большой бал. Приглашенные делали вид, что эта честь их не волнует, не получившие приглашения сходили с ума от зависти и злословили о приглашенных. В мастерских плотников и столяров, кузнецов и сетевязальщиков, сапожников и ткачей шла работа. К постоялым дворам подъезжали почтовые повозки: усталые путешественники вылезали из них, разминались, оглядывались: «Вот он Неаполь, о котором сказано: „Увидеть Неаполь — и умереть!“ Поглядим, стоил ли он своей славы!» Неаполитанцы и приезжие работали, бездельничали, ели, пили, пели, спорили, любили, говорили о важном и о пустяках, грешили, молились, каялись, принимали гостей, ходили в гости, читали книги, обделывали дела, болели, лечились — жили обычной жизнью весь этот день — один из дней поздней осени 1599 года. И весь этот день Мавриций оставался в застенке. Санчес де Луна не ограничился «легкой» пыткой. С того мига, как Мавриция притащили сюда, уже не раз сменялись судьи и протоколисты. Выходили во двор перевести дух палачи. Потом их пришлось сменить свежими.

Неаполь засыпал. Последние прохожие спешили по домам, чтобы ночь, не дай бог, не застала их на улице. Проплыли окруженные слугами с факелами носилки важных господ, возвращавшихся с приема во дворце. Промаршировали отряды городской стражи. Замер город, уснул. Уснули и обитатели Кастель Нуово — одни спокойным, другие тревожным сном. А Мавриций оставался в застенке.

День, другой, третий…

Возобновлять пытку по правилам инквизиции не дозволялось. Но без перерывов ни судьям, ни палачам, ни протоколистам не выдержать. Пытку прерывали, а потом начинали снова, записывая в протокол, где отмечалось каждое действие палачей и каждое слово пытаемого, что это не новая пытка, а продолжение прежней.

«Можно продолжать!» — эти два слова звучали припевом бесконечных дней, которые Мавриций провел в застенке. Мавриция продержали в застенке шесть дней и шесть ночей подряд. Седьмой день самим Господом предназначен для отдыха от трудов праведных. В воскресенья судьи отдыхали и давали отдохнуть палачам, как и подобает добрым христианам.

Неделю назад Мавриций, несмотря на все, что выпало на его долю, еще был молодым, сильным человеком. Через неделю в одиночную камеру из застенка волокли старика. Когда его тащили мимо группы калабрийцев, оказавшихся во дворе, они его не сразу узнали. И вдруг на черном, в кровоподтеках и шрамах, лице показавшегося им незнакомым человека появилась тень улыбки и чуть слышный голос произнес:

— Мне сознаваться не в чем…

Скоро Кампанелла узнал — Мавриций ничего и никого не выдал. Но он ужасно истерзан. Надзиратели были поражены: Кампанелла — главный из злодеев, рыдает в своей камере. Он рыдал от сострадания к другу.

Все эти бесконечные дни и ночи он думал о Мавриции. Тот должен, должен, должен почувствовать, с какой силой Кампанелла молится за него. Он думал — Мавриций не выдержит, он не может выдержать, нет человека, который может выдержать такое. Но тогда обречены все! Если признается Мавриций, отказ Петролы от показаний их не спасет. Тогда конец всем! И все-таки, посылая Маврицию через стены мысленный приказ — молчать, мысленную мольбу — молчать, мысленное заклинание — молчать, Кампанелла с тоской в сердце думал, что требует от друга того, что выше человеческих сил, ибо с ним творят нечеловеческое. Умереть легче… И теперь, когда оказалось, что Мавриций выдержал то, что выдержать невозможно, Кампанелла перестал владеть собой — слишком велико было напряжение, слишком долго длилось оно. И тут же душу заполнила тревога: «А ты сам? Теперь они примутся за тебя. Сможешь ты это выдержать?»

Тюремному лекарю было велено оказать Маврицию всяческую помощь, чтобы тот не умер раньше времени. Осмотрев Мавриция, лекарь только головой покачал: такого он еще не видывал! Медик считал, что ему повезло. Должность в Кастель Нуово давала ему возможности, о каких его коллеги и мечтать не могли. Нет таких ран, ушибов, переломов, вывихов, ожогов, кровопотерь, с какими ему не пришлось бы иметь дела. Бесценный опыт! Больные на воле — люди состоятельные — носятся со своими запорами, подаграми, головными болями, пустячными нарывами, привередничают, настаивают на консилиумах, требуют небывалых лекарств, ожидая немедленного улучшения, а пациенты Кастель Нуово, у которых все тело изранено, благодарны за малейшую помощь. Они прощают ему, тюремному медику, что он дает заключение о возможности продолжать пытку, — что поделаешь, такая должность. Не он, так другой. Но пусть не думают коллеги, что он — лишь костоправ. В век науки хочется быть ученым. Особенно когда материал сам плывет в руки. Чего только, например, не узнаешь от палачей! Среди них попадаются любознательные и наблюдательные парни. Заметили, например, что сравнительно слабое усилие, приложенное к некоторым точкам тела, дает сильнейший результат, что есть особи, у которых в застенке вдруг наступает полная потеря чувствительности, такого пытай, не пытай, он как каменный. Молодой, образованный, честолюбивый медик всерьез подумывал о трактате, посвященном человеческой восприимчивости к боли. Грех пропадать тому, что он узнал здесь.

Замыслы одолевали его, и он при случае даже поделился ими с Кампанеллой: слава ученого сопутствовала этому узнику в Кастель Нуово. Великого усилия стоило Кампанелле не сказать этому человеку, медику, прислуживающему палачам, что он о нем думает. Но разговор с ним о том, что перенес Мавриций — медик не устоял и выболтал, — побудил Кампанеллу написать стихи. И если не останется в живых ни Мавриция, ни Кампанеллы, эти четырнадцать строк станут единственным — кроме судейского протокола — свидетельством о том, что происходило с понедельника по субботу в одну из недель года 1599 от Рождества Христова в одном из неаполитанских застенков. Кампанелла написал в сонете о муках, что длились шесть дней, шесть ночей подряд, о мужестве узника, посрамившего судей, о примере, который дал Мавриций всем друзьям. Кампанелла вместил всю любовь к другу в эти строки, все восхищение им, всю боль за него. Он спешил скорее написать сонет, скорее переправить его товарищам, сделать так, чтобы он дошел до Мавриция.

…Пройдут века. Историки литературы станут изучать стихи Кампанеллы, написанные им в Кастель Нуово. И придут к заключению, что стихи эти грешат неправильностью, их слог груб и шероховат, они не лишены общих мест. Читаешь стихи, читаешь эти разборы… Да, знатоки правы. И все-таки, и все-таки, и все-таки…

В воображении возникает камера в Кастель Нуово. Человек, заключенный в ней. Высокая мечта его погибла. Родные его и друзья его схвачены. Некоторые замучены или убиты. Других терзают. Сам он живет под угрозой жестоких мук и более чем вероятной казни. Все, что осталось ему, — помнить, что он сильнейший, поддерживать друзей. Лучше всего это удается ему в стихах. Их легче запомнить, их легче передать. Да, стихи эти грешат неправильностью. Да, их слог неотделан, груб. Да, в них есть общие места. Но когда Кампанелла говорит: «жестокие судьи» — это не общее место. Его судьи действительно неумолимо жестоки. Когда Кампанелла говорит: «великое мужество» — это действительно великое мужество. В его стихах каждое слово значит именно то, что оно значит. Оно обеспечено всей его кровью, самой его жизнью. Само писание стихов таит для него смертельную опасность. Стихи в любой миг могут стать судебными уликами. Да, слог этих стихов шероховат и груб. Но не более, чем кладка стен Кастель Нуово…

Это несовершенные стихи. Это великие стихи. Той бесконечной искренностью, которую признают за ними самые строгие историки поэзии.


Загрузка...