Не было в жизни Кампанеллы дороги тяжелее этой. Когда колонна, звеня кандалами, бряцая тяжелой цепью, с трудом переступая ногами по каменистой дороге, кашляя от едкой пыли, вытянулась и он оглянулся, ему впервые стало видно, сколько людей, последовавших за ним, лишены свободы, превращены в кандальников, шагают теперь навстречу страшным испытаниям. Многих он не знал в лицо, и они его не знали.
Кампанелла помнил множество историй о великих полководцах. Но ему не случалось читать, что ощущал полководец после проигранного сражения, думая о своих солдатах, когда их угоняли в плен, что думали они о полководце. Мало ему собственных кандалов. Он ощущает вес железа, которое несут на себе другие узники. Его мучает боль тех, кто, не оправившись после пыток, мечется в жару и бреду на повозках. Его терзает их ужас, томит их жажда. Где тот добрый самаритянин, что перевяжет их раны, оботрет их лица, покрытые горячечным потом, напоит прохладной водой?
Они шли по милой его сердцу земле. Здесь все: слоистые скалы, цепкие, низкорослые горные сосны, по-осеннему опустевшие виноградники, широколистные дубы, звонкоголосые родники, пробивающиеся из каменных расщелин, — все свое. Но теперь родная природа оборачивалась к ним недобрым ликом. Ноги в прохудившейся обуви разбиты о камни. Кости ломит от ледяной воды речушек, которые переходили вброд. На редком привале, едва рухнешь на землю, узловатый корень злобно врезается в измученное тело. Терновник рвет одежду, вонзает колючки в кожу. Жаркий ветер палит, холодный вгоняет в дрожь. Все безжалостно к побежденным. А может быть, в нем говорило безмерное разочарование. На каждом переходе, на каждом привале казалось: вдруг откуда-то из-за рощи, из оврага, с гор прозвучат выстрелы, просвищут пули, ринутся на испанцев смельчаки, пришедшие на выручку. Неужели обеднела Калабрия отважными людьми? Путь их подходит к концу. Ждать больше нечего. Никто не пришел им на помощь. Ни добрый самаритянин, ни смелый воин. Когда они проходили через деревни, Кампанелла ловил порой мимолетный сочувственный взгляд, украдкой брошенный. И это хоть что-то. Случалось, рядом с тем местом, где заключенных останавливали на ночлег, появлялись фляги вина, ломти хлеба, миски фасоли. Взрослые не решались приблизиться к страшному биваку, присылали детишек. Стражники иногда гнали их, иногда принимали дары для узников — не угадать заранее, кто из них как поступит.
Но на редкие взгляды сочувствия приходилось куда больше взглядов равнодушных. И всего страшнее — враждебных. Бедные, робкие, темные люди! Народ, который мог бы быть таким сильным, но сил своих не знает и повинуется властителям беспрекословно. Можно ли винить этих людей за то, что они верят всему, что слышат в указах и проповедях? Тем более что там не все неправда. Заговорщики действительно вступили в союз с турками. Турки действительно должны были высадиться на калабрийскую землю. Если он и раньше не мог объяснить каждому, зачем, почему пришлось пойти на этот отчаянный план, как это сделать теперь? Ну ладно. Турки не высадились. Но если бы смутьяны не смутьянничали, тогда не скакали бы сейчас по всем дорогам испанские дозоры и патрули, не хватали бы людей направо и налево, не было бы этой новой беды. Поделом смутьянам! Вот почему родная земля, родные горы, родные леса, родные ручьи кажутся Кампанелле враждебными. Он не ощущает больше живого тока родства между собой и калабрийцами, ни в чьих глазах не читает любви, разве что изредка жалость, чаще — равнодушие и даже злость.
Долог, печален, горек путь на Голгофу.