Глава VII

Обитель в Плаканике невелика, скромна, незнаменита. Быть может, именно поэтому немногочисленная ее братия любила рассуждать о сияющей в веках славе ордена, к которому принадлежит и она, о доминиканцах — великих ученых, доминиканцах — знаменитых художниках, которым даровано божественное искусство изображать мадонну с младенцем и страсти Христовы столь удивительно, что люди, взирая на эти картины, чувствуют себя просветленными. О том, что доминиканскому ордену принадлежат кафедры богословия в Париже, Падуе, Праге, Болонье, Вене, Кельне, Оксфорде, Саламанке. Джованни преподали историю ордена. Его основатель родился в Испании. Доминику де Гусману было четырнадцать лет, когда он поступил в университет. Прошло всего десять лет, и Доминик стал каноником. Потом основал монастырь. Был миссионером среди магометан и еретиков, во Франции пытался обращать в истинную веру отпавших от нее альбигойцев.

Тут Джованни осмелился перебить того, кто его наставлял. Магометане — это турки, от страха перед которыми долгие годы дрожало все побережье Италии. Они — язычники, не признают христианской религии. Но кто такие еретики? Он уже знал: еретики тоже верят в Христа, только не так, как предписывает верить святая церковь. И о них говорят, будто они хуже язычников.

— Вот таких-то, кто тоже верит в Христа, но хуже язычников, не верящих в него, обращал во Франции в истинную веру испанец Доминик? — спросил он.

— И, увы, вначале не слишком в том преуспел. Несмотря на пламенность своей проповеди, — сказал его новый учитель. — Папа, сидевший тогда на престоле Петра, полагал, что вернее, чем слово убеждения, будет меч войны и клещи палача.

Монах произнес эти слова спокойно. Джованни вздрогнул. Нельзя было вырасти в то время, в какое вырос он, не зная, что такое пытка клещами. Если ее не доводилось испытать самому, от чего боже избави, если не приходилось повидать, как терзают на городской площади какого-нибудь беднягу, то непременно случалось услышать песню, расписывавшую пытку в подробностях, или повидать листок с ее изображением, купленный на рынке.

— И послал папа во Францию, в тот край, где совсем осмелели еретики-альбигойцы, большое войско. Вместе с войском пришел туда Доминик. Он был назначен главой следственной комиссии, уличавшей еретиков в ереси. И виновные в ереси шли на костер, — спокойно говорил его новый наставник.

Этого Джованни понять не мог. Папа прав. Папа, наместник Христа на земле, не может быть неправым. Доминик, действовавший по его приказу, тоже прав. А люди из далекой Франции по кличке «альбигойцы» не правы. И грешны потому, что не правы. Но за это — на костер? На смерть мучительнейшую? Почему? Прежний наставник терпеливо отвечал на все «почему» Джованни. Новый резко его перебил.

— Грех их был страшен! Они отрицали святые таинства, ад и чистилище… — Джованни содрогнулся. — Ты видишь в костре только муку, но не понимаешь: этой мукой тела очистятся их души для вечной жизни, освободятся от мук бесконечных. Что по сравнению с вечной мукой души в аду час страданий в земной юдоли? Что значит жалкая грешная плоть? Она зловонная темница души! Ей можно, ей нужно причинять страдание, чтобы тем спасти душу!

Джованни попытался представить себе, что чувствует человек на костре, его затрясло.

— Кто придумал это? — спросил он, избегая страшного слова.

— Что «это»? — спросил учитель и резко приказал: — Говори яснее!

Джованни замялся, но потом все-таки промолвил:

— Костер!

Доминиканец пожал плечами. Джованни не успокоился:

— Праведников тоже мучили и сжигали. Потому что считали их грешниками! А потом оказалось, они — праведники. Христа мучили и распяли. Может быть, и альбигойцы… — сбивчиво проговорил он.

— Запрещаю тебе договаривать! Ты готов впасть в грех лжемудрствования, за который нелегко получить отпущение. Когда война с альбигойцами была закончена, еретики обращены в истинную веру, — продолжал монах, — а упорствующие наказаны, Доминик преобразовал братство, некогда основанное им для борьбы с еретиками, в орден странствующих проповедников.

Может быть, было бы лучше, если бы братство с самого начала увещевало только проповедью, а не огнем и мечом? Джованни этого вопроса не задал. Он плохо понимал своего нового наставника.

— Орден доминиканцев принял суровый устав. И символ — изображение пса с пылающим факелом в пасти. Почему ты не спрашиваешь меня, сын мой, что означает оный символ? Пес означает, что наш орден призван сторожить и охранять церковь, а факел — что орден призван озарять мир пламенем истинной веры. Само имя «доминикане», образованное от имени славного основателя нашего ордена, стали мы толковать с тех пор как domini canes — «господни псы»! Запомнил?

Это он запомнил! Образ грозного стража — пса с пылающим факелом в пасти — трудно забыть.

— Орден стремился проповедовать среди простого люда, прославить себя подвижничеством и бедностью. Но римский престол счел за благо освободить доминиканцев от запрета владеть недвижимым имуществом, разрешил строить монастыри и церкви, не только проповедовать среда простолюдинов, но и учить в университетах. Доминиканцами были знаменитые богословы Альберт Великий, Фома Аквинский. Наш орден дал римской церкви сотни епископов и архиепископов, десятки кардиналов, несколько пап… Великая честь и огромное благо стать одним из скромных сочленов нашего ордена. Скромна, почти забыта людьми наша обитель в Плаканике. Но она гордится своей причастностью к великому ордену. Подумать только, уже три века назад доминиканские монастыри были и в Греции, и на земле обетованной — в Палестине, и, страх сказать, в далекой, закованной во льды Гренландии.

Каждый день в обители был строго размерен. Колокольный звон не давал забыть многочисленных служб, скудных трапез, долгих часов непременного молчания. В начале третьего часа пополуночи монахов и послушников будил гулкий колокольный звон — призыв к всенощной. В дормитории — общей спальне послушников — все просыпались, зевали, потягивались. Монахи-надзиратели торопили встающих. Начинался день, заполненный молитвами, пением псалмов, назидательными беседами, многотрудными уроками, подчиненный суровым предписаниям и правилам. Трудно подолгу молчать, трудно говорить тихо, трудно ходить, низко опустив глаза, трудно никогда не смеяться, трудно не задавать вопросов. Родной дом близко, но отпроситься туда нелегко. И домашние тоже не часто выбирались к Джованни. Дела, заботы. Да и чувствовали они себя в стенах обители стесненно. Недалеко ушел Джованни от родного дома, а стена обители стоит между ним и его близкими высокой преградой. Он еще не монах, но уже совсем и не деревенский подросток. Как говорить с ним, неизвестно.

Джованни тосковал, особенно когда просыпался и видел себя среди чужих. Другие послушники были старше, провели в обители больше времени, привыкли. Они из разных концов Италии, у каждого свое наречие, а по-латыни далеко не все объяснялись так свободно, как Джованни. Они плохо его понимают, а он плохо понимает их. Отрадны были некоторые занятия в школе, но суровы наказания за малейшую провинность. За незнание Джованни наказывать не приходилось: изучение псалтыря, церковное пение, начала богословия, основы грамматики, свободные искусства давались ему легко. Чисты и без ошибок были его записи, сделанные вначале острым грифелем на восковых дощечках, позже чернилами на бумаге. Но и ему случалось провиниться: то засмотрится в окно, то перебросится словом-другим с соседом, то подскажет кому. За это били линейкой по рукам — боль от такого наказания подобна ожогу, рука вспухает. За провинности более серьезные пороли розгами. Пороли жестоко. Послушники шепотом рассказывали, что в одной обители тот, кому предстояло такое наказание, был послан на черный двор за розгами, но вместо того, чтобы покорно принести их, поджег монастырь. Никто не знал, что стало со смельчаком. Впрочем, вслух его называли не смельчаком, а грешником, Джованни подумал об этом послушнике, что хорошо бы иметь такого друга.

Многое в обители Джованни по душе: прекрасный сад, аккуратные внутренние дворики, расчищенные дорожки, посыпанные песком, тенистые и тихие уголки, прохладные полутемные переходы внутри обители, чистота. Особенно нравились ему кельи самых старых и уважаемых братьев. В них все создано для ученых занятий. При келье дворик, отделенный от других высокой стеной. Здесь можно гулять, дышать запахом цветов, ухаживать за ними, не видя никого вокруг себя, не общаясь ни с кем, кроме птиц, У кельи прихожая. Там стоит таз, вода для него поступает из-за стены, где прислуживающий монаху послушник наливает ее в воронку, вставленную в отверстие каменной кладки: глядеть на моющегося монаха никому не подобает. Некоторым самым почитаемым братьям позволяется даже принимать пищу в своей келье. Они могут целыми днями ни с кем не разговаривать, предаваясь в одиночестве размышлениям. Хорошо это или плохо? Наверное, для ученых занятий хорошо. Когда-нибудь и у него будет такая келья.

Некогда в Плаканике, как и в других обителях, была мастерская письма. Целыми днями переписчики в полнейшей тишине списывали книги Священного завета и отцов церкви, рубрикаторы размечали текст красными черточками, иллюминаторы рисовали красивые инициалы в началах глав, украшали их затейливым орнаментом. Но с той поры, как на севере в Германии изобретено книгопечатание, о котором идут споры — от бога оно или от дьявола, — мастерские закрылись. Только самые старые монахи помнили предания о порядках в скриптории, да в библиотеке хранились искусным почерком написанные и дивно изукрашенные книги.

Монах, ведавший библиотекой, дозволил Джованни бывать в библиотеке. Джованни с величайшей охотой помогал ему расставлять книги. Отдельно самые большие — in folio, отдельно поменьше — in quarto, отдельно маленькие — in octavo. Он дивился толстым томам в тисненых кожаных переплетах, застежкам, украшенным чеканкой. Бережно стирая пыль с книги, иногда он украдкой раскрывал ее на середине и погружался в чтение. Рукописные читать ему было поначалу трудно, потом привык. А печатные с самого начала читал легко, хотя дивился, что в разных книгах латынь выглядит, — да и звучит, если прочитать вслух, по-разному.

Брат-библиотекарь сокрушался, что книг в монастырской обители мало, обитель бедна. Он помнил все про каждую книгу: где и когда переписывалась, если рукописная, где и когда печаталась, если печатная, кем принесена в дар. Он говорил о книгах с нежностью. Однажды он сказал проникновенным голосом, цитируя чей-то трактат: «Книга — светоч души, зеркало тела, она учит добру и прогоняет пороки, она — венец мудрости, путеводитель путешествующих, друг семьи, утешитель болящих, помощник и советник правителей, книга — сад, полный спелых плодов, луг, полный благоухающих цветов; книга приходит к нам, когда нужна, книга всегда готова помочь нам, книга знает ответы на все вопросы; книга проливает свет на тайны, книга озаряет темноту, помогает в беде и учит умеренности в счастье». Библиотекарь сам прервал себя — грех так любить что-нибудь, сотворенное руками человеческими. Но ведь он любит не сами книги, а божественную мудрость, в них заключенную. Конечно, книжники вместе с фарисеями были врагами того, кто пришел искупить вину рода человеческого, но сколько отцов церкви, блаженных и святых были почитателями книжности? Недаром святой Иероним изображается всегда с книгами, с прибором для письма, погруженным в раздумье над текстами!

Библиотекарь перелистывал рукописный том и вдруг заметил, что широкие поля книги обрезаны. Кровь ударила ему в голову. Голос его пресекся. Он с трудом выговорил, что дознается, кто снова охотится за чистым пергаментом: на таких полосках переписывают молитвы на продажу неразумным женщинам. Те верят, что молитва, написанная от руки, помогает больше, чем молитва, напечатанная в типографии. Пакостнику не миновать монастырской тюрьмы!

Если бы Джованни мог, он бы не выходил из библиотеки. Но у молодого послушника много обязанностей. Конечно, в монастырской школе тоже есть книги — учебники грамматики, диалектики, арифметики. Но они побывали во многих руках, помяты, затрепаны, изрисованы. И все-таки даже эти невзрачные книги дороги ему. Его постоянно томит умственный голод. Впрочем, и простой голод тоже: монастырские трапезы скудны. Мясо Джованни и дома ел редко, чуть чаще рыбу. Но у доминиканцев мяса не готовят никогда, а строгих постов, когда и рыбы не дают, когда даже чечевицы не поешь досыта, много.

В дормитории часто говорят о еде. Те, кто из семей победнее, вспоминают простые лепешки, те, у кого дом побогаче, — жареные пироги с мясом и перцем, рыбу, печенную в золе, жирные деревенские колбасы. Да и каша на молоке чем плоха! А тыква, на меду варенная! Послушники родом с побережья вспоминают морских тварей — устриц, каракатиц, омаров. Из-за этого однажды вспыхнула ссора. Один послушник нахваливал такую еду, а другой накинулся на него: «„А все те, у которых нет перьев и чешуи… из всех плавающих в водах и из всего живущего в водах, скверны для вас“, — с торжеством процитировал он Ветхий завет. — А у этих твоих устриц, каракатиц, омаров нет ни перьев, ни чешуи! Есть их — оскверняться!» — говоривший истово сплюнул.

Житель побережья, привыкший, что все от мала до велика едят все, что другой назвал скверным, и с нежностью называют «фруктами моря», до смерти обиделся, но не знал, что ответить. Нашелся Джованни.

— Сказано Иисусом, — заметил он, — «не то, что входит в уста, оскверняет человека, но то, что выходит из уст, оскверняет…» — и назвал главу и стих Евангелия, где именно это сказано. Столкнулись два текста — ветхозаветный и новозаветный. Между ними возникло противоречие. Как быть? Какому следовать? О споре, окончившемся безрезультатно, тотчас узнал монах, которому было вверено попечение о Джованни.

Монах расспросил Джованни, отчитал его за гордыню, за умствования, за рассуждение о том, что превыше его понимания, за попытку столкнуть две истины, которые должны быть для христианина одинаково святы. Какие доводы можно приводить в подобном споре, он не сказал. Прозвучали слова, не раз еще дома от отца слышанные, ненавистные Джованни, — «не твоего ума дело», последовало назначение строгой епитимьи. Ему было приказано неделю есть в трапезной, сидя на низенькой неудобной скамье, а еду перед ним ставили на табурет. Так что он сидел ниже всей братии, и все взирали на него с осуждением сверху вниз, три дня в неделю его едой была только вода и черствый хлеб. За что? Почему?

Нет, нелегким был первый год в монастыре — год послушания. Конечно, могущий вместить да вместит, но могущий ли он?

Ему исполнилось пятнадцать. Его мучило любовное томление. Вспоминалась соседка, молодая, красивая, рыжеволосая. Однажды она полоскала белье на берегу ручья, стоя по щиколотку в воде. Легкая юбка была высоко подоткнута, рукава закатаны, белая рубаха обтягивала грудь. Джованни шел, задумавшись, и неожиданно оказался на берегу ручья совсем рядом с ней. Она вскрикнула, а он остановился на месте, не мог ни глаз от нее оторвать, ни убежать. Соседка заметила волнение мальчика и рассмеялась. В ее смехе звучал душный хмель летнего дня. Наваждение! От него надо откреститься, но его невозможно забыть.

И та, другая, мелькнувшая в носилках на дороге, сверкнувшая черными глазами, на миг показавшая белую руку, снилась ему ночью. И плясунья с черными косами, перегибавшаяся под томительный звук дудки, под сухое постукивание бубна, под звяканье колокольчиков… Говорили, что святая вода и чтение Евангелия от Иоанна обращают греховные видения в бегство, но это помогало не всегда. Кому расскажешь об этом и что услышишь в ответ! Услышишь о славных братьях минувших лет, которые, когда их томила плоть, причиняли себе страшную боль, чтобы заглушить ею соблазн, или трижды и три раза трижды входили в ледяную воду, чтобы преодолеть искушение. Некий брат, томимый такими видениями, бросался на колокольню, бил в колокол. Разбуженная братия устремлялась в церковь молиться, чтобы отогнать бесовское искушение от того, кто так слаб в борьбе с ним. «Можно представить себе, как они его ругали!» — подумал Джованни, рассмеялся и испуганно прикрыл рот рукой. И сама мысль, и смех были грешны. Сколько уже людей вели до него в монастырских стенах тяжкую эту борьбу, скольких она погубила!

Царь небесный создал свет и отделил его от тьмы, сотворил твердь земную, зелень, траву, деревья плодовитые, светила на тверди небесной, птиц, рыб, скотов, зверей и, наконец, человека — по образу своему и подобию. Но зачем создал он соблазны на пагубу человеку? Иногда ему казалось, что если бы он трудился так тяжело и с утра до ночи, как трудятся все в родном селенье, грешные мысли не столь сильно одолевали бы его. Хотя послушникам приходилось рано вставать, отстаивать долгие службы, долго сидеть на уроках, прислуживать монахам, подметать коридоры обители, настоящего труда они не знали. Некогда уставы предписывали и братии и послушникам тяжкий труд в поле, в саду, в мастерских, но это ушло в прошлое. Монастырскую землю пахали работники. Угодья обители были невелики. Большую часть припасов она получала от окрестных крестьян: привозить в монастырь муку, чечевицу, вино, бобы, рыбу, виноград и прочие земные плоды было их повинностью. Когда на заднем дворе монастыря появлялись крестьянские повозки на высоких колесах, вытесанных из дуба железной твердости, когда двор заполняли загорелые до черноты, бедно одетые люди с каменно-твердыми руками, пахнущие солнцем и потом, Джованни тянуло к ним. Они были похожи на людей из родного Стиньяно.

Однажды, когда крестьяне привезли в обитель припасы и отдыхали на дворе, ожидая, пока инок, ведавший кладовой, пересчитает привезенное и отпустит их, один из парней, не думая о святости места, где находится, запел песню бедняка, брошенного в темницу.

— Так камень падает на морское дно, — пел певец. — О темница, как глубоко ты под землей! Такими бывают только могилы, но я жив, почему же я в могиле? Что творится на свете? Что с моими друзьями? Живы они или умерли? Мне никто не говорит этого! Всюду свежий воздух. Им дышат все. И все свободны. Как прекрасна свобода! Как же я потерял ее? Меня заточили в подземелье, заперта моя тюрьма, но открыты суды, чтобы снова судить меня! И мои друзья меня предали. Одни хотят, чтобы я вечно оставался в тюрьме, а другие и вовсе желают, чтобы я умер… Почему?

Певец пел негромко, уныло. Остальные молча слушали. Джованни чувствовал, как каждое слово песни западает ему в душу. Нет, обитель не похожа на тюрьму. Но почему так волнует его эта песня? Он запомнит ее. А если не запомнит, то напишет заново: она станет еще печальней и еще прекрасней.

На дворе появился отец-эконом. Пение прекратилось. Получив вместо платы благословение, крестьяне потянулись восвояси. На вытоптанном дворе остались клочья сена, которые выдул ветер. И снова тихо в обители. Лишь негромкие голоса, да пение в церкви, да тяжелые удары колокола. Джованни показалось, что было бы счастьем попроситься на такую повозку, уехать из этих стен, из этого ухоженного сада, от этой тишины. Да что уехать! Уйти! Домой. Туда, где отец колет острым ножом твердую дощечку, чтобы наделать из нее гвоздей, варит вар, сучит щетину, вощит дратву. Где мать озабоченно хозяйничает около очага, сложенного во дворе. Где растут брат и сестра. Туда, где можно говорить во весь голос, ходить, не опуская глаз в землю, бродить по округе и никто не спросит тебя, где был. Туда, где можно снова встретить рыжеволосую соседку. Однажды он долго смотрел на нее через живую изгородь, она заметила его и не рассердилась. Как прекрасна свобода! «Почему же я потерял ее?» — вспомнилась песня, только что слышанная.

Но где взять дома книги? Как утолить дома жажду знаний? Ради нее он готов претерпеть все. Нет в его душе страсти сильнее, чем эта. Среди многих мудрых слов, сказанных наставником, который привел его в обитель, надеясь, что он, Джованни, со временем станет гордостью славного ордена доминиканцев, ему особенно сильно запали в душу не вполне понятые им, томящие его, как тайна, прекрасные слова: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Так учил проповедник Екклесиаст. Его очи еще мало видели, его уши еще мало слышали, но сколько бы ни увидел он, сколько бы ни услышал он, ему все будет мало! Он взыскует истины, и голод, живущий в его душе, неутолим.

Загрузка...