Глава V

Ни одна дорога не врезается в душу так, как дорога, которая уводит из отчего дома. Каждый шаг удаляет тебя от дома, но все напоминает о нем: старый плащ, который пахнет отцом, заплата на плаще, заботливо положенная материнскими руками, пухлая лепешка, испеченная матерью на дорогу, пахнущая родным очагом, кусок домашнего сыра с душистыми травками, растущими подле дома, тощий кошелек с мелкими монетами из скудной домашней казны. Память юного путника еще полна родными запахами. Они манят, они зовут: вернись, вернись, вернись! Но неутомимо шагает наставник, не задумываясь над тем, успевает ли Джованни за ним, и все дальше, все дальше, все дальше уходит он от дома, и вот уже пройдено столько, что один он побоялся бы вернуться и только теперь понимает — он ушел. Из родного Стиньяно ушел… Там сейчас холодные вечера. Домашние, верно, сидят вокруг медной сковороды в деревянном круге, на которой тлеют угли, и греют ноги. Сидеть бы ему с ними… Доминиканец понимает, что творится в душе мальчика, который впервые покинул родной дом, помнит то бесконечно далекое время, когда и он вот так же покидал родное гнездо, свои страхи, свои опасения, свои надежды. Он замедляет шаги и говорит:

— Сказано в Святом писании: «Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку — домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня. И кто не берет креста своего и следует за мною, тот не достоин Меня».

Наставник проговорил это медленно, отделяя слово от слова. Они падали, как тяжелые камни.

— Как понимаешь сие? — спросил он, пытливо глядя на мальчика.

Джованни затруднился ответом. Монах не торопил его:

— Поразмысли.

Тут было над чем поразмыслить. Представить себе своих родных своими врагами Джованни не в силах. Верно, в этих жестоких словах скрывается некий сокровенный смысл, ему недоступный. Он знал, что должен возлюбить того, кому принадлежат эти слова, — сына божьего — больше своих родных, он силился, чтобы чувство великой любви к тому, кто спас род человеческий страданиями своими, пересилило в душе чувство любви к отцу, матери, братьям. Но как узнать, свершилось ли это, есть ли в его душе эта любовь, которая должна быть превыше всякой иной? Иногда ему кажется, он ощущает ее, но чувство это непрочно.

Однако он еще очень молод и не может только грустить об оставленном доме и только размышлять над вопросами доминиканца. Джованни никогда прежде не уходил так далеко от родной деревни. Они давно оставили узкие тропки и шли теперь по широкой дороге, во времена Древнего Рима вымощенной камнями. Здесь все привлекало мальчика своей новизной. Вот им навстречу двигаются носилки с шатром. Горят на солнце начищенные медные бляхи на сбруе мулов, лоснится шерсть холеных животных, тяжелыми складками ниспадает ткань шатра. Тонкая белая рука чуть приподняла занавеску, сверкнули из тьмы огромные глаза. Носилки окружены вооруженными слугами на конях. Они громко переговаривались, смеялись, бранились. Процессия удалялась, а Джованни все оглядывался. Кто эта прекрасная дама, куда несут ее?

Медленно тянутся по дороге тяжело груженные деревенские повозки — везут товары на рынок, подати баронам, монастырям, церквам. Разговоры крестьян невеселы. Минувший год не порадовал урожаем, но подати от этого не уменьшились.

Повстречались им странные путники. На головах у них вязаные колпаки с кистями. Прядь волос закрывает половину лба, колючие усы воинственно торчат вверх, за кожаными поясами пистолеты и кинжалы. Они пронзили мирных путников острыми взглядами. Миновав их, Джованни еще долго чувствовал недобрые глаза на себе.

— Кто это? — тихо спросил он.

Доминиканец неохотно ответил:

— Страшные люди, виновные и перед богом, и перед людьми. Продают свои руки и оружие каждому, кто может заплатить. А потом по его приказу запугивают того, на кого он укажет, а то и убивают. Наемные кинжальщики и пистолетчики — «брави». Нет у них ни совести, ни чести, и во всей стране нет на них управы.

Когда наставнику приходилось говорить с Джованни о бедах, терзающих их родину, он мрачнел. Что лучше — говорить или умалчивать? И сомнения эти были ему тягостны. Он понимал, что на его родной земле плохо, но не знал, как сделать, чтобы было хорошо. И молитвы не давали ответа.

Их обгоняли всадники на прекрасных конях, на простых рабочих лошадях и на тощих, замученных клячах. Наставник много постранствовал на своем веку, он умел по виду плащей, по обуви, по седлам и чепракам определить, откуда человек родом, кто он, дворянин или купец. Ну а простолюдина видно и так.

Дорогу он превратил в урок. Он рассказывал об этой земле. О племенах и народах, селившихся на ней и проходивших через нее: об италийцах, древних римлянах, греках, лангобардах, норманнах. Об алжирских и турецких пиратах, нападавших, да и сейчас нападающих на ее берега. О знаменитых полководцах, которые вели по этим дорогам свои войска, и о том, чем кончились их походы. О развалинах языческих храмов, скрывающихся в этой земле, о надписях на стенах и надгробьях, о легендах, созданных в этих краях, о славнейших итальянских поэтах, здесь рожденных, о прекрасном наречии, уже много веков назад зазвучавшем здесь. Джованни загорелся.

— И в монастыре можно будет обо всем этом узнать?

Доминиканец ответил не сразу. Джованни почувствовал — его вопрос не понравился наставнику.

— Присядем, сын мой, — сказал он. — Слушай меня внимательно и запоминай! Ты спешишь все прочитать, все узнать, все понять. Такое желание может стать великим благом, но оно может обернуться страшными соблазнами, смертным грехом. Богу нужны смиренные, а не гордые. Превыше всего возлюбившие его, а не науку. Преподам тебе молитву. Запомни ее и неустанно повторяй. Она создана для тебя. — Доминиканец прикрыл глаза и, молитвенно сложив руки, произнес: — «Дай мне, Боже, кроме знания наук еще и знание добродетели и умение пользоваться сим главнейшим знанием. И если я не могу вместить в себе того и другого — знания наук и знания добродетели, то возьми от меня знание и дай мне добродетель. Не дар познаний в науке хотел я получить от тебя, когда покинул отечество свое и родных своих: я стремился к тому, чтобы ты провел меня к вечной жизни по пути совершеннейшей добродетели. Таково было желание мое, Господи, и я молю тебя, помоги мне осуществить его лучше без всякого знания, чем без добродетели. Аминь».

Джованни не сразу проник в смысл этих слов, а когда понял их, был поражен. Значит, он перед богом отрекается от знаний? Но он еще так мало знает! Он еще и краешка наук не коснулся! Почему же заранее отрекаться от них? Почему науки должны быть отвергнуты ради добродетели, почему науки не соединить с нею? Почему он должен делать выбор — наука или добродетель? Куда справедливей был выбор, предложенный Гераклу.

Доминиканец увидел его смятение и сказал:

— Настанет время, и ты поймешь мудрость этой святой молитвы. Пока повинуйся, не рассуждая.

Голос его звучал строго. Он прочел молитву еще раз и еще, снова и снова заставляя Джованни повторять за собой ее слова. А тот устал шагать по бесконечной дороге. Устал повторять молитву, против которой все в нем восставало. Устал! Когда же отдых?

Доминиканец знал, чем рассеять его, и рассказал несколько историй из монастырской жизни.

— Настоятель одного древнего монастыря, прославленный своей мудростью и строгостью, — неспешно повествовал наставник, — послал к отшельнику, жившему вне стен обители, двух послушников, они наткнулись на огромную ядовитую змею.

Джованни живо представил себе эту встречу. Вокруг Стиньяно тоже встречались ядовитые змеи. Были места, где жители боялись ходить босыми и без палки.

— Мальчики-послушники не испугались, — продолжал наставник. — Они схватили змею, завернули ее в куртки и с торжеством принесли в монастырь. Все в монастыре хвалили их твердую веру, которая позволила мальчикам победить змею. Но мудрый настоятель приказал их высечь…

— За что?! — с негодованием вскрикнул Джованни. Негоже перебивать старшего, но он не удержался.

— Настоятель понял, — с тонкой улыбкой ответил доминиканец, — всю пагубу их ранней гордыни. Он высек их затем, чтобы они не приписывали собственной воле дела божьи и волю божью. Запомни эту историю, сын мой. Вспоминай ее каждый раз, когда тобой овладеет гордыня, к которой ты, увы, склонен…

Наконец, вдали показалось селение с постоялым двором на краю. У коновязи лошади опускали головы в торбы с овсом, потряхивали ими, взмахивали хвостами, отгоняя слепней. Оборванный, загорелый до черноты парень дремал на нагруженной повозке, караулил товары. Дверь харчевни хлопала, впуская и выпуская гостей. Внутри было людно и чадно. На кухне скворчало и трещало. Пахло жареным, вареным, печеным. Острыми подливками. Густыми похлебками. Харчевник, в засаленном фартуке, с длинными поварскими ножами, засунутыми за пояс, встретил монаха и его спутника почтительно, подошел под благословение, усадил гостей за удобный стол в углу, мигом вытер столешницу фартуком, поставил оплетенную соломой флягу на стол, спросил, что подать:

— Есть мясная похлебка, молодая козлятина на вертеле, жареная курица с грибами и печеными каштанами.

У Джованни при этом перечислении даже голова закружилась.

Доминиканец нетерпеливо перебил харчевника:

— Мальчику дашь похлебку, пусть подкрепит свои силы, а мне… Есть на твоей кухне постная пища?

— Постная? — растерялся хозяин. — Но ведь сегодня нет ни большого поста, ни малого.

— Невежда! Наш пост продолжается полгода — от праздника Воздвижения Креста Господня до светлой Пасхи! — с гневным достоинством сказал доминиканец.

Харчевник, никогда прежде не встречавший среди иноков таких строгих постников, растерялся. Поразмыслив, он предложил бобы и рыбу. Доминиканец согласился. Здесь, где за каждым столом оголодавшие путники разрезали большие куски баранины, кромсали толстые ломти ветчины, с хрустом разгрызали птичьи косточки, со смаком высасывали мозг из говяжьих, здесь, где шумно жевали, чавкали, чмокали, доминиканец преподал урок воздержания мальчику. Произнеся слова молитвы, он перекрестился, выждал, когда Джованни все повторит за ним, съел несколько ложек бобов, крохотный кусочек рыбы, едва пригубил вина, и трапеза его на том закончилась. Джованни было стыдно, но он своего аппетита сдержать не смог. Неужто это грешно после такой дороги есть с удовольствием? Неужто еда и питье грех?

— Где ты устроишь нас на ночлег? — спросил монах у хозяина.

Тот виновато вздохнул:

— Все заняли купцы. Место есть только в общей комнате.

В общей комнате, где ночевали слуги, погонщики, кучера, грузчики, было тесно. Хозяин с трудом освободил для доминиканца и Джованни две скамьи. Доминиканец снял плащ, но сандалий снимать не стал. Правила ордена предписывают братьям спать в одежде и в сандалиях, чтобы быть готовыми встать и идти по первому слову Того, кто может приказать им отправиться в путь.

В комнате душно, шумно, чадят светильники. Незнакомые люди укладываются спать, переговариваются, кашляют, чешутся, божатся и бранятся.

— Затвори свой слух. Спи! — сурово велел доминиканец, но Джованни долго не мог уснуть. Перед глазами все тянулась дорога, по которой они шагали бесконечный день. Мешали громкие голоса. Вначале их было много, потом общим вниманием овладел один. Вокруг него постепенно все затихло, и стало отчетливо слышно, что рассказывает плутоватый голос. А рассказывал он о настоятеле большой богатой обители, проведавшем, что его братия хитроумным путем провела в монастырь некую любвеобильную девицу и по очереди утешается с ней в кельях. И как оный аббат вознамерился жестоко наказать распутников, для чего хотел застать их на месте преступления. Но, подглядев в дверную щелку…

Доминиканец — он не знал, что Джованни уже давно слышал эту историю, — вскочил со своего ложа, хотел перебить бойкого рассказчика. Но как заставить его замолчать? Как устыдить всех, кто так жадно его слушает? Он резко дернул за руку Джованни.

— Вставай! Будем спать на улице…

Двор перед харчевней был пуст. У коновязи сонно дышали лошади. То одна, то другая просыпалась, начинала подъедать остатки разбросанного у коновязи сена, всхрапывала. Небо было черным, усыпанным звездами. После душной комнаты на воздухе казалось прохладно. С гор дул холодный ветер. Доминиканец бросил плащ под старой раскидистой шелковицей. Джованни никак не мог улечься: твердые корни упирались в спину, лицо задевали невидимые в темноте ночные мотыльки. В кустах трещали цикады. Наконец сон одолел его.

Проснулся он от музыки и пения. Веселая компания, до того гулявшая в харчевне, вывалила во двор. Осветили двор факелами, воткнув их в землю. Три музыканта — один с лютней, другой с дудкой, третий с бубном — играли и пели. Остальные подпевали, чокаясь в такт стаканами: мех, полный вина, повесили на дереве — подходи и нацеживай!

Доминиканец привстал. Он глядел на поющих и играющих и слушал их. Тут он бессилен. Если в харчевне он мог бы строгим голосом пресечь нечестивую болтовню, то, когда жители его горячо любимого, его погрязшего в грехах края собрались попеть и поплясать, с назиданиями лучше не соваться. Не поглядят ни на сан, ни на одеяния — высмеют, освищут.

Бражничающие образовали полукруг. Они не замкнули его, заметив путников под шелковицей. Пусть и монах и парень поглядят, нам не жалко! На площадку вышли плясуны — двое молодых мужчин и девушка. В свете факелов сверкали белки их глаз и белозубые улыбки. Вначале девушка не двигалась. Она стояла на месте, а парни то по очереди, то одновременно танцевали перед ней, вызывая ее на пляску своими движениями, выманивая жестами, обольщая улыбками. Но она лишь пренебрежительно поводила плечами, хотя было видно — огонь танца уже вошел в ее тело и пробегает по нему быстрыми искрами. Тут парни встали один против другого и начали пляску, в которой каждый брался переплясать другого. С насмешливо-вызывающим видом танцевали они, задирая друг друга дерзкими жестами, озорными словечками. Потом начался пляс такой быстроты и ловкости, что Джованни казалось, будто у танцоров по три пары рук и ног. И вот один переплясал другого! Победитель — он был постарше противника и пошире в плечах — важно, будто это не он только что скакал, прыгал, топал с невероятной быстротой, плавно, медленно подплыл к девушке и сплясал перед ней горделивое приглашение на танец. Она отозвалась на его призыв. Поплыла ему навстречу. И вдруг в музыке и танце что-то случилось: возникла долгая, томительная нота дудки и нарастающие сухие дробные удары пальцев в кожу бубна, короткое позвякивание бубенцов. Тревожно, завораживающе звучала эта музыка. Парень наступал, девушка отступала, маня и завлекая его. Он просил и молил. Девушка отталкивала его, вырывалась из его рук, которые почти схватили ее, отбегала в сторону и снова дразнила, манила, звала, влекла. Джованни не мог отвести от них глаз. Факелы дымились, их пламя колебалось. Черные тени пляшущих метались по земле и по белой стене харчевни. Джованни казалось, что девушка и его зовет. Она, босоногая, в простом платье, никак не могла быть той, что проплыла мимо него на носилках, на мгновение призывно сверкнув глазами. Нет, та, что пляшет, другая. Но они слились в его душе в одну. И он с пронизывающей болью подумал, что, уйдя в монастырь, отречется от счастья когда-нибудь вот так плясать с девушкой. И до слез стало себя жаль, жаль своей молодости.

Неужели у него в жизни никогда не будет такой девушки, которая так же позволит ему подойти к себе, как позволила парню та, что пляшет сейчас? Вот они пляшут теперь рядом. Парень наступает, девушка отступает, но недалеко. Вот она пляшет, почти слившись с ним. Стан ее выгибается, она откидывает назад голову, ее черные косы метут землю, дрожь ее тела сливается с музыкой, которая стала еще тревожнее, почти нестерпимой стала. Судорога проходит по гибкому телу плясуньи — музыка обрывается. Джованни очнулся от наваждения.



— Щекотка дьявола! — гневно сказал доминиканец. — Вставай, обувайся, идем!

Тяжело, не выспавшись, шагать в полной тьме по каменистой дороге. Но наставник неумолим. Он влечет за собой Джованни, а музыка, разбудившая их, звучит в ушах его питомца, и девушка с черными косами пляшет перед его глазами в ночной черноте.


Все на свете кончается. Кончилась и эта дорога. Они дошли до известной доминиканской обители, куда наставника привели дела и где он хотел показать Джованни, что такое большой монастырь. За время пути в душе у Джованни что-то перегорело. Отошло все пестрое, непонятное, манящее, что встретилось на дороге, все, что жило в сытном и хмельном чаду харчевни, в дерзких россказнях, в ночной пляске. Все это, грешащее языком, глазами, кожей, всей плотью, — не для него. Ему так не есть, не пить, не плясать. Он избрал иную долю, сулящую не скоротечные радости на земле, а вечное блаженство в райских кущах под сладостное пение серафимов. Почему же так грустно ему, почему так смутно на душе?

Загрузка...