В Стило бушевала разгульная ярмарка. Противостоять ее соблазнам Джованни не мог. Но когда она кончилась, когда откричал свои дерзкие шутки в кукольном театре Пульчинелла, когда как сквозь землю провалились бродячие жонглеры, словно ветром сдуло с площади балаганы, доминиканец спросил Джованни, не случалось ли ему слышать рассказы о невежественных, жадных и лицемерных монахах. Как только догадался, что его ученика давно и сильно мучили мысли об этом? Ну конечно, Джованни слышал такие истории. Их рассказывали повсюду. Особенно в беспутную пору ярмарки. Рассказывали взрослые, и повторяли за ними мальчишки.
Например, о споре между братьями-кармелитами и другими монахами, кому в дни церковных праздников идти в голове процессии. Спор дошел до герцогского совета. Главу кармелитов спросили: «Когда образовался ваш орден?» Он горделиво ответил: «Мы были монахами в то время, когда еще не было святых отцов, основавших другие ордена». И тут герцогский шут, выслушав эти небылицы, сказал: «Святой отец говорит истинную правду, во времена апостолов не было других братьев, кроме них. Это их подразумевает апостол Павел, когда пишет: „Погибель от лживых братьев“. От этих лживых братьев и пошли кармелиты».
Но это была еще сравнительно невинная история. А были куда более опасные. Вот исповедник устраивает так, чтобы ревнивый муж мог подслушать исповедь неверной жены. Монах оказывается гнусным нарушителем тайны исповеди. А другой монах, искренне верующий и благочестивый, — простофиля. По его глупости отъявленного злодея после смерти объявляют святым. Еще один монах, проходимец из проходимцев, сулит крестьянам показать одно из перьев архангела Гавриила, выдавая за него перо попугая. Однажды услышав подобную историю, Джованни запоминал все: и то, что в ней происходило, и слова, которыми передавал ее рассказчик, и его многозначительную улыбку, и лукавое подмигивание, и хохот слушателей. А чего только не рассказывали о распутных монахах! Вот монах, уверив простушку, что в нее влюблен ангел, является к ней в образе этого ангела и овладевает ею. Вот другой, обещав куме, что разбудит ее дочь-лежебоку, развлекается с девицей всю ночь.
Джованни знал: слушая такое, он впадает в смертный грех, но был не в силах оторваться от этих рассказов. В них звучало не только осуждение распутных монахов, но и прославление телесных соблазнов, устоять перед которыми трудно.
Выросший в тесном деревенском домишке, Джованни, конечно, представлял себе, что такое плотское соитие. Но с некоторых пор любое слово об этом, любой намек на телесную близость с женщиной вызывал в его теле мучительно-сладостное томление. И сны. Он знает, они греховны, но вечером хочет, чтобы они снова ему приснились.
Вот почему он так смутился, когда учитель спросил, не случалось ли ему слышать о недостойных священниках и монахах. Он покраснел, кивнул головой, но не вымолвил ни слова. И тогда доминиканец тихо и проникновенно проговорил:
— Не стану уверять, будто среди духовных пастырей нет таких, которые погрязли в мерзости пороков и утонули в пучине грехов, но именно из этого, сын мой, ты можешь узреть, сколь велика мощь и непобедима истина христианской веры и нашей святой римской церкви, если грешники, прикидывающиеся ее сынами и слугами, не могут причинить ущерба ее славе! Чем мерзостнее их пороки, тем больше ее святость. Их низкие поступки не затрагивают чистоты ее белоснежных риз. Так грязь, засохнув, отлетает от плаща праведника, превращаясь в пыль под его стопами.
Случалось старому доминиканцу и его ученику говорить и о другом. Начертив мелом на дорожном камне треугольник, рассуждать о законах геометрии и о божественной мудрости, проявляющейся в них. На восковых табличках для записи упражняться в счете. Заучивать с голоса учителя строки его любимых древних поэтов. Сколь горько знать, что они, взысканные такими талантами, родились и умерли язычниками, скорбел наставник. Он не пожалел бы трудов, дабы обратить в истинную веру, например, Вергилия, но нет дороги, ведущей вспять в те века, когда жил сей поэт. Необратимость быстротекущего времени тоже становилась предметом их бесед.
Сапожник Джеронимо стал все чаще с удивлением замечать, как изменились речи сына, как много в них ученых слов и мудреных мыслей. Простому человеку и не разобраться. Речь Джованни стала неспешной, размеренной, нечто отрешенное от дел земных и мелких уже звучало в его голосе. И он уже привыкал, подражая наставнику, ходить, опустив глаза, сосредоточившись на своих мыслях.
А думал он теперь все больше о несправедливости. Почему один живет в богатстве, довольстве, роскоши, а другой рождается в нищете и всю жизнь мыкается в бедности, ест впроголодь, одевается в рубище? Почему один до старости наслаждается здоровьем, а другой рождается на свет калекой? Разве это справедливо? За какие грехи насылаются на человека, еще не успевшего согрешить, бедность и болезни?
— Давно я ждал таких вопросов, — сказал наставник. Джованни показалось, он обрадовался, что услышал об этих сомнениях своего питомца.
Они сидели на краю оливковой рощи, шелестящей синевато-серыми листочками, опустив ноги в пересохшую канаву. Джованни глядел на спокойное лицо учителя, слушал его тихий голос, которым тот повторял много раз одно и то же, находя все новые доводы. Джованни заметил: если он внимательно вслушивается в речь учителя, он скоро перестает слышать что-нибудь, кроме нее, — ни шелест травы, ни скрип песка под подошвами, ни резкие голоса женщин на винограднике не проникают более в его слух. Странное оцепенение охватывает его. И сквозь него пробивается, заполняя все его существо, все его мысли, один только голос учителя, вытесняя сомнения, давая ответы… И начинает казаться: тревожиться о людском неравенстве, о несправедливости, царящей в мире, не надо. Богатство и здоровье — тленные земные блага. Хворый и убогий на земле, бедный и несчастный в сей жизни, столь краткой, таким опасностям подверженной, будут вознаграждены сторицей в жизни вечной. И уж совсем нет дела до преходящих земных благ тому, кто посвятит себя высшему благу, откажется от скоротечных земных радостей, сделает для себя законом обеты нестяжания, целомудрия, повиновения, постоянства — станет монахом.
Учитель много странствовал, живал подолгу в доминиканских обителях Франции, Испании, Германии. Джованни не мог себе представить других стран с другими языками и другими обычаями. Горы, окружавшие Стило и Стиньяно, были границей его мира. Даже Неаполь казался невероятно далеким. Что говорить о Риме, Париже, Мадриде, Кельне!
Наставник посохом рисовал на песке набросок карты.
— Вот Альпийские горы, вот море, вот начинаются чужие края. — Упоенно рассказывал он о знаменитых монастырских библиотеках, где на длинных полках бережно сохраняются бесценные тома Священного писания и сочинения отцов церкви, старательно переписанные от руки, дивно изукрашенные рисунками. Об искусных почерках старинных переписчиков, о смиренных примечаниях в конце тома, где переписчик называет свое имя, просит помянуть его за этот труд в молитвах, а ошибки извинить. Он рассказывал о новых книгах, которые стали появляться лет сто с лишним назад, книгах, отпечатанных посредством хитроумного искусства «типографии». В праведных руках оно служит распространению слова божьего, апостольских поучений, трудов святоотческих, но в руках еретиков оно — страшная опасность, хуже моровой язвы. Когда он говорил о книгах, спокойное его лицо чуть розовело, а в голосе звучало волнение. Однажды, упомянув сочинения латинских ораторов и поэтов, которые собраны в библиотеке Лауренциана, что во Флоренции, он вздохнул: «Грешен! Не могу победить в себе тяги к сочинениям времен языческих. Каюсь в том, как некогда каялся святой Иероним, прославившийся переводом Библии на латинский язык». И, помолчав, снова вернулся к рассуждению о том, что нет такой степени учености, учености во славу веры, которую нельзя было бы обрести в монастырских стенах.
— А университет? — осмелился спросить Джованни.
В своей глуши он и слова бы такого — «университет» — не услышал, если бы однажды в Стило не забрела ватага странствующих студентов. Что привело их сюда? Кто знает! Жителей богом забытого Стило до полусмерти напугал их вызывающий вид, их дерзкие песни, острые шпаги под оборванными плащами, громогласная божба, ненасытный аппетит, неутолимая жажда. За несколько дней, что они провели в Стило, ночуя, впрочем, за городскими стенами, как было осторожности ради предписано властями, они одним горожанам написали красноречивые прошения, другим составили гороскопы, третьим продали лекарства и дали медицинские советы. Они вскружили головы многим девицам и замужним дамам, заняли деньги в долг у простаков и стянули то, что плохо лежало.
Буйную братию Джованни впервые увидел, возвращаясь из Стило в свою деревню. Студенты сидели на опушке рощи вокруг костра, жарили на вертеле гусей и кур, которых в это время оплакивали хозяйки. Разумом Джованни страшился беспутных пришельцев, но сердце влекло к ним. Вначале студенты хотели прогнать его, потом позволили остаться. Он провел в их обществе несколько дней, вместе с ними нарушал пост и еще несколько заповедей сразу. Учитель прихворнул, отлеживался в доминиканской обители, а дома уже давно не вникали в то, где пропадает сын. От школяров Джованни наслушался таких речей и песен, что пришлось исповедоваться в неурочный день. На этот раз епитимья была на него наложена строгая: пятьдесят раз прочитать «Верую» и поститься месяц во все скоромные дни.
Но кроме историй о любовных шашнях, покоренных красавицах и одураченных мужьях, о хитроумных проделках, жертвами которых становились простаки, скупцы, педанты, о попойках и потасовках, переходивших иногда в настоящие сражения, — все это Джованни слушал с немалым интересом — новые знакомцы рассказывали о профессорах, столь ученых, что ради их лекций не жаль пешком пройти страну из конца в конец, о диспутах, которые, начавшись утром, затягиваются до позднего вечера, а иногда захватывают и следующий день, о новостях из университетов Германии, Франции, Испании.
Джованни спросил наставника:
— А университет? Разве в университете нельзя научиться мудрости?
Доминиканец помолчал, явно огорченный этим вопросом.
— Да, университеты для того и созданы, чтобы нести свет истинного знания, учить главнейшей из наук — богословию и другим, коим подобает быть его прислужницами. Немало ученейших богословов вышли из их стен. Пламенные проповедники тоже воспитывались в университетах. И все-таки над университетскими стенами тяготеет некий рок. Каждый университет плодит еретиков и еретические лжеучения. Вот, например, Парижский. Едва возник, а уже его святейшеству папе пришлось посылать туда своего легата, чтобы искоренить опасные увлечения некоторых тамошних богословов. И достойный легат осудил их лжемудрствования, назвав их moderna curiositas. Как переведешь ты сии слова, сын мой?
Подумав, Джованни перевел:
— «Странные новшества».
— «Новые умствования», так будет лучше. По смыслу переводить всегда надо, по смыслу.
Слова-то он с грехом пополам перевел, а вот того, что рассказывал ему учитель, не понял. Не мог представить себе, что такое университет. Университеты, о которых говорили странствующие студенты, совсем не похожи на те, о каких рассуждал наставник.
— Ты хочешь стать ученым, сын мой, — сказал учитель и замолчал. Джованни встревожился. Что значит это вступление? Что значит этот перерыв в речи, которая всегда лилась плавно и без запинок? — Ты можешь стать ученым! — твердо и торжественно закончил доминиканец. — Но не в университете, где много соблазнов, кривых путей, уводящих в сторону от дороги истинного знания и спасения души. Верь мне: я некогда сам убедился в этом. Послушай, что я тебе расскажу.
Доминиканец поведал Джованни историю святого Фомы, которого чтил превыше всех иных святых.
…Родился некогда в благословенный час на итальянской земле юноша, одаренный с детства великим умом и жаждой божественной истины. Семья, богатая, знатная, гордая, могла послать его в самый славный университет, но сочла за благо доверить его воспитание монахам. Он рос среди братии знаменитого бенедиктинского монастыря. Монте Кассино.
Кроме великого благочестия, издавна утвердившегося в стенах этой обители, она исстари славилась прекраснейшей библиотекой. Отрок провел в Монте Кассино несколько лет и навсегда проникся любовью к монашеской стезе. В неаполитанском монастыре, у доминиканцев, прожил он до своего семнадцатого года послушником, но пострига покуда не принимал, зная, что это неугодно его отцу, и горько о том сокрушаясь. Видя его великое усердие к наукам, братья по ордену доминиканцев послали его в Парижский университет. Помолившись святому Юлиану, покровителю и защитнику путешествующих, он отправился в путь.
— Но по дороге на него напали! Не разбойники, родные братья. Силой хотели вернуть его на мирскую стезю. Не внемля его мольбам, заточили в отцовском имении. Он был почтителен к родителям и старшим братьям, но веровал в свое призвание. Он понимал: повиновение отцу небесному превыше покорности родному отцу. — Голос доминиканца зазвучал торжественно: — Он бежал от семьи в Неаполь и здесь принял пострижение в монастыре. В монашестве нарекли его Фомой Аквинским, Томмазо Аквинским. Навсегда запомни это имя, сын мой! Орден послал Фому Аквината продолжить учение в немецкий город Кельн, а затем и в Париж. Знаменитый университет, куда он давно стремился, оказался для него мачехой. Каких только ков не чинили ему здесь! Однако Фома препоясался терпением, вооружился мужеством. Недруги его не смогли помешать ему получить звание доктора богословия. Молодым человеком взошел он на кафедру наставлять студентов, начал писать главный труд своей жизни об истинности католической веры — «Сумму против язычников», принялся искоренять заблуждения, свившие себе гнездо под кровлей Парижского университета. Земная жизнь Фомы из Аквино была недолгой. Ему и пятидесяти не исполнилось, когда он опочил. Однако труды во славу божию, свершенные им при жизни, чудеса, явленные им после смерти, послужили к тому, что он был сопричислен к лику святых. Да послужит всем нам, а тебе особенно, его жизнь наставлением и примером.
Когда наставник произносил такие речи, голос его делался звучным и сильным. Казалось, он обращается не к единственному, а ко многим слушателям сразу, видит перед собой не одного воспитанника, а такую же толпу внемлющих, которая некогда заполняла аудитории, где читал лекции Фома Аквинат.
Если бы Джованни был старше и проницательней, он, пожалуй, почувствовал бы, что душу наставника не только наполняет благочестие, но и томят воспоминания о своих собственных несбывшихся надеждах.
— Ты спрашивал об университете, сын мой? Разум твой подобен драгоценному камню. Ему подобает пройти огранку в университете. Но я желаю для тебя не мирской стези, но господней. Пусть она, ежели так, если будет богу угодно, приведет тебя в университет утвердившимся в вере, стойким против соблазнов и искусов. Но прежде стань монахом. Иначе твой сильный ум может превратиться в игралище мирских страстей. Есть ордена, в которых от тебя потребовали бы обета невежества, — по лицу наставника пробежала тень. — Такого тебе не посоветую. Но доминиканский орден, из которого вышел святой Фома и к которому принадлежу я, его ничтожный и смиренный член, не таков.
Так беседы о Фоме Аквинском переходили в размышления о будущем Джованни и длились много дней с примерами и поучениями. Они должны были доказать Джованни: наука — его призвание, а из всех наук важнейшая — богословие, и лучший путь к ее постижению — монашество, лучший из орденов — доминиканский. Он уже видел себя то в одежде послушника, то в облачении монаха. Хотелось ли ему этого? Он и сам не знал. Он, никогда не остававшийся в тесном доме наедине с самим собой, думал о тихой, спокойной чистой келье, где он будет один. Он, видевший всего несколько книг, воображал себе монастырскую библиотеку с сотнями томов. Он, с детства слышавший одни только разговоры о подметках, каблуках, худых башмаках, об огороде, который плохо уродил, о запасах, которые иссякли в кладовой, представлял себе неспешную беседу братии о предметах важных и ученых. Ему хотелось принять постриг. Грубая монашеская одежда, долгие посты его не страшили. Он и дома ходил только что не в рубище. Он и дома изведал голод. Став послушником, он узнает то, чего не знал, увидит то, чего не видел. А узнать новое ему хотелось никак не меньше, чем читать. Любознательность томила его сильнее голода. И все-таки… Он знал о запретах, которые наложит на него монашество. Пугал запрет любить и быть любимым. Он уже заглядывался на девушек. Любви в его жизни еще не было, но, думая, что ему придется отказаться от нее навсегда, он жалел об этом как о страшной утрате. Спросить у учителя, неужто тот прожил всю жизнь без того, что неудержимо манило Джованни, он не решился. Признаться в этих мыслях на исповеди не смог. И мысли такие — грех, и умолчание — грех, но сказать о них благодушному отцу Франческо не мог. Тот станет с любопытством выспрашивать о подробностях, и отпущение, данное им, покоя не принесет. А доминиканец отказался исповедовать Джованни. «Наш орден имеет право исповеди всюду и всегда, но я не могу быть и твоим наставником и твоим исповедником», — решительно сказал он.
Если тебе четырнадцать лет, если отец, словно гвозди в подметку забивая, постоянно твердит, что ждет от тебя того, чего не добился сам, если он с утра до вечера повторяет, что ничего для тебя не жалел, если брат тебя не понимает, если мать плачущим голосом жалуется на трудную жизнь, если столько хочется узнать, а рядом умный, терпеливый, столько повидавший наставник, как не поддаться ему?
Наступила осень. Виноград был убран, бочки полны вином. Воздух пах винным брожением. Дети были перемазаны сладким и липким соком черных ягод шелковицы. Пьяняще сладостной сытной осенью труднее отказаться от привычной деревенской жизни. В миру тоже много соблазнов. Но где взять в деревне книги?
Конечно, Джованни любил читать, и мысль о монастырской библиотеке прельщала его. Но его влекли не только книги. Разве не диво то, как ласточки строят свои гнезда? Он мог тихо лежать у нагретых солнцем стен церкви и наблюдать, как птицы терпеливо прилепляют кусочки серой глины к желто-красным кирпичам стен. Их домики с земли казались крошечными, но на диво складными, и каждый неотличим от другого. Кто их учит так строить? Как они передают такие уроки? Джованни присматривался к жизни пчел в отцовских ульях. Если не отмахиваться, не подходить слишком близко к летку, не дотрагиваться до улья, пчелы не жалят. Удивительные эти создания жили такой разумной жизнью, так заботились об общем благе — людям впору позавидовать. Кто научил их этому? Конечно, всех и всему научил господь, но как он смог научить пчел строить соты, выбирать царицу, готовить запас меда на зиму, как предписывал, кому стать рабочей пчелой, кому трутнем, как приговорил трутней к короткой жизни и скорой гибели? Бог может все. В этом Джованни не сомневается, но вот как? А муравейники? Безжалостная война муравьев черных и красных задала ему тысячу загадок. Увидит ли он, когда запрется в келье, все это — ласточек, муравьев, пчел? Будет ли у него время там поразмыслить над чудесами природы? Найдет ли он там книги, толкующие об этом? После долгих разговоров с доминиканцем он представлял себе, что не везде высятся такие горы, шумят такие сосны, зреет такой виноград, дует такой теплый ветер. Вступив на стезю, о которой толкует его наставник, не уйдет ли он от всего этого? Разлука с привычным страшила. Тоска охватывала душу.
Между тем доминиканец требовал ответа. Четырнадцать лет — самый возраст, чтобы стать послушником, да и не может наставник век оставаться в Стило, ожидая, пока любимый ученик скажет «да».
В день, когда наставник на время покидал Стило, отправляясь в новое паломничество, он рассказал Джованни о великане Геракле, которого чтили древние. Перед ним в юности явились две богини. Одна манила его наслаждениями и негой, другая — трудами и подвигами. Геракл пошел по пути, который указывала вторая богиня. Непомерен был труд, совершенный им, тяжки дороги, им пройденные, неслыханны подвиги, свершенные им, но он обессмертил свое имя. И его — язычника! — до сих пор вспоминают в христианском мире.
— Поразмысли об этом, сын мой, — сказал доминиканец на прощание. Вскоре после того как они расстались, Джованни заболел. Может, от страха перемен, может, от сырого тумана, который осенью иногда наваливался с гор. Его трясла лихорадка, его бросало то в жар, то в холод. Когда хворали дети, отец ругался нечестивыми словами, ругал мадонну, беспомощно убегал в мастерскую, то и дело срывался со своего табурета, подбегал к ложу, на котором метался больной, спрашивал: «Что с тобой?» Попрекал мать, что она недоглядела. Позвать к мальчику лекаря из Стило никому и в голову не приходило — они не богачи.
Мать ласково положила свою твердую мозолистую ладонь на лоб сына, почувствовала, что он весь пылает, сказала отцу: «Надо звать тетку Тину!»
Тина, одинокая старуха, заговаривала бородавки, варила приворотное зелье, помогала девушкам, попавшим в беду. У тетки Тины можно было купить вино от прострела, от болей в желудке и печени, а если очень попросить и посулить хорошее угощение, она гадала по руке. Ей давно пришлось бы переведаться с инквизицией, но стиньянцы и стилезцы берегли знахарку, посторонним о ней не рассказывали и даже ревновали, если к ней приходили из других деревень. Священник не ссорился с нею, сам просил у нее помощи, когда его мучила подагра.
Впервые она появилась в доме сапожника, когда собиралась пороситься свинья.
— Известное дело, чтобы поросята удались, молиться надо мадонне, — сказала тетка Тина, потом произнесла молитву: «Сделай так, о Мадонна, чтобы моя свинья благополучно и счастливо опоросилась семью поросятами. Клянусь бородой сатаны: одного из поросят я пожертвую святому Антонию. — Потом тетка Тина добавила: — Поросенка для святого Антония мы отдадим ему через ту, которая научила нас этой молитве». Вся семья истово взывала к мадонне. Джованни эта молитва насмешила.
И вот теперь не о поросятах должна заботиться тетка Тина, а о том, чтобы Джованни, сын сапожника Джеронимо, на которого возложено столько надежд, освободился от злой лихорадки. Тетка Тина, вызванная по столь серьезному поводу, была совсем непохожа на ту, которая приходила ради свиньи. Пришла в новом платье, в черной вязаной шали.
Сквозь жар, боль и бред Джованни расслышал ее голос. Она принесла с собой высушенную тыкву, бутыль с питьем — ночной росой, настоенной на семидесяти семи травах. Тетка Тина влила глоток этого питья в рот Джованни, силой разомкнув его обметанные жаром губы, и начала заговаривать болезнь, поминая придорожный камень, ключевую воду, падучую звезду, зеленый папоротник, вьющийся хмель, черного коршуна, недобрый глаз и много чего еще. Она не отходила от больного, бесконечно повторяла заговор, отпаивая больного своим снадобьем. На рассвете, когда закричали петухи, мальчика прошиб пот, он перестал метаться и задремал. Сквозь дремоту он слышал все тот же немолчный шепот. Знахарка покинула дом сапожника, когда Джованни первый раз встал и вышел на воздух. На улице тетка Тина столкнулась с доминиканцем. Он только что вернулся в Стило, услышал, что ученик его опасно болен, и поспешил в деревню, не зная, застанет ли Джованни в живых. Тетка Тина, исхудавшая за время бдения над больным, увидев доминиканца, почтительно и смиренно подошла к нему под благословение. В иное время он отмахнулся бы от нее: знахарка была ему противна. В то, что она колдунья, просвещенный монах не верил. Но тут он сдержался и спросил:
— Как Джованни?
— Он был совсем плох, но поправился, — сказала тетка Тина. — Благодарение Христу, мадонне и всем святым.
Доминиканец, не дослушав ее, вбежал в дом. Джованни бледный, очень вытянувшийся, сидел на тощем тюфяке и с удовольствием ел похлебку.
Если бы его любимый ученик умер, доминиканец не стал бы оплакивать его. Так угодно богу. Но Джованни остался жить: значит, богу угодно так. Радоваться этому не грешно.
— Ты здоров, мальчик мой, — сказал доминиканец и вспыхнул. Такое обращение не подобало. — Ты здоров, сын мой, — поправился он. — Я молился за тебя, покуда шел из Стило, где узнал о твоей болезни.
На самом деле доминиканец не шел, а бежал, потрясенный вестью о смертельной болезни Джованни, творя молитвы и давая обеты. Джованни был еще очень слаб. Волнение наставника передалось ему.
— Я сделаю так, как вы хотите, отец мой. Я готов стать монахом.
— Нет, — возразил тот. — Сейчас не время для таких решений. Когда силы позволят тебе, мы отправимся с тобой по святым монастырям. Поклониться им и чудотворным реликвиям, кои в них хранятся. Вознести благодарность за твое чудесное выздоровление! Ты увидишь монастырскую жизнь. И тогда решишь окончательно…