Глава LXXIV

Жил на свете мальчик Джованни. Любил смотреть на небо, следить за облаками, размышлять над тем, почему так удивительно меняется их обличье, наблюдать за пчелами, муравьями и звездами. Стоял у открытых дверей школы, ловил объяснения учителя. Жил на свете любознательный подросток, сосредоточенно внимавший наставнику. Покинул он отчий дом, разрываемый желанием повидать мир и тоской по тому, что покидает. Жил на свете послушник, потом молодой монах, брат Томмазо, дал обет служения богу, отрекся от мира, сосредоточился на постижении высоких истин, был терзаем жаждой знаний. Не мог забыть мира, из которого ушел. Страницы книг не заслонили покинутой жизни. Размышления о тайнах мироздания соединились в пытливом уме с тревожными мыслями о неустройстве земной жизни. О бедах родного края. Италии. Всего мира.

Он помнил о калабрийских крестьянах, с которых местные и испанские властители сдирают шкуру. На его родине даже на вступление в брак — налог. Люди платят государю за то, что производят на свет новых подданных, которых он будет обирать так же, как их родителей. Тот, кто задумал купить участок земли, и тот, кто продает его, платят государю по десять процентов уплаченной и полученной суммы… Нельзя пригнать в город ни одной овцы на продажу, чтобы не отдать городской страже целого дуката. У того, кто везет на рынок масло и хлеб, сборщики налога отнимают большую часть. Налоги, если сложить все вместе, превышают цену имущества, за которое их взыскивают. Право и закон подчинены испанской жадности. Каждый, даже если нет у него ни дома, ни поля и кормится он только своей работой, платит подать. За что? За то, что носит горемычную голову на плечах? Нет ни одной малости, будь то дары природы, будь то изделия ремесла, которая не была бы обложена налогами. И поборы эти растут из года в год. Люди разоряются, продают все, что имеют, ростовщикам или купцам, откупившим у короля право собирать подати. Крестьяне становятся батраками, чтобы заработать деньги на подать, а если не могут ее набрать, бегут из родных краев или вербуются в солдаты, покидая жен и детей. Но и солдатского жалованья они не получают в срок и умирают в отчаянии. А вздумай они роптать, их приговаривают к смерти как виновных в оскорблении его величества. Он думал о жизни этих людей, которая вся — тяжкий труд, вечное страдание, постоянный страх, и висит эта жизнь на волоске. А жаловаться на нее — преступление…

В прежней жизни перед ним вставал выбор: служить наукам или поэзии. Но превыше науки и поэзии — борьба с несправедливостью. А может быть, все это можно соединить? Однажды он написал сонет, в котором сказал обо всем, ради чего живет.

Родился я, чтоб поразить порок:

Софизмы, лицемерие, тиранство,

Я оценил Фемиды постоянство,

Мощь, Разум и Любовь — ее урок.

В открытьях философских высший прок,

Где истина преподана без чванства, —

Бальзам от лжи тройной, от окаянства,

Под коим мир стенящий изнемог.

Мор, голод, войны, козни супостата,

Блуд, кривосудье, роскошь, произвол —

Ничто пред тою тройкою разврата.

А себялюбье — корень главных зол —

Невежеством питается богато.

Невежество сразить я в мир пришел.

Был молодой ученый, пришедший в мир, чтобы сразить невежество, изумлявший старших и более опытных обилием знаний и смелостью ума. Был пламенный проповедник Кампанелла — Колокол, чьи речи завораживали людей. Был решительный заговорщик, столь же смело замахнувшийся на могущественную испанскую монархию, как некогда замахивался на ученые авторитеты. Был государственный преступник и еретик, которого преследовали, уличали, изобличали, пытали, ломали и не сломали соглядатаи, судьи, палачи, надзиратели. Был узник, остававшийся мечтателем и мыслителем, ученым и поэтом. И все это вместилось в три с половиной десятка лет — половину земной жизни. А ему казалось, что прожил он несколько бесконечно долгих жизней. Босоногое детство смутно виднелось в туманной дали. Он с трудом вспоминал, как пахло в родном доме, какой на вкус была еда его детства, как выглядела мать, как звучал ее голос — голос женщины, которая родила его, баюкала в колыбели, прикладывала ему прохладную ладонь ко лбу, когда он горел в лихорадке. Бедная мать, он причинил ей столько горя! Нестерпима была мысль о родных и друзьях, претерпевших из-за него такие беды. Он привык все додумывать до конца, но эту мысль гнал от себя, а она возвращалась — его самая злая мука.

Были долгие споры с образованными людьми, были дороги, по которым он прошел молодым и свободным, была девушка, она плясала завораживающий танец и долго снилась ему потом. Были тихие библиотеки и шумные городские площади. Была острая радость, когда он взял в руки свою первую книгу, были высокие восторги вдохновения, были дерзкие планы, прозреваемое будущее, казавшееся таким близким, таким возможным… Было, было, было…

А теперь пять шагов в длину — мокрая осклизлая стена. Три шага в ширину — мокрая осклизлая стена. Склепы и то просторнее! И даже когда он делает эти шаги, у него на ногах цепи. Тем, кто держит его здесь, кажется — каменных стен недостаточно. Можно зажать тело между каменными стенами, можно сковать руки и ноги цепями. Можно ослабить и без того истерзанное тело голодом. Но горстка мозга продолжает жить, думать, даже мечтать. А живая душа живет.

Ученый забывает, что он узник, и размышляет над смыслом вещей. У него был трактат об этом. Его отняла Святая Служба. Отняла? Он вспомнит его, а когда будет можно, напишет снова. Поэт складывает в уме стихи. Канцону о презрении к смерти. Он пламенно любит жизнь, но ему нужно воспитать в себе презрение к смерти. Даже в пыточном застенке она не угрожала ему так, как сейчас в Замке Святого Эльма. Никто и ничто не помешает его врагам расправиться с ним в каменной могиле. Никто не узнает, никто не услышит! Будет сказано: узник Томмазо, нераскаявшийся еретик, скончался в камере. А причина? Найдется! Например, болезнь сердца.

Когда-то, когда он выбирал свой путь, он думал о Геракле на распутье. Теперь ему вспоминается Прометей. Эти два образа связаны: Геракл освободил Прометея. Но прежде тот бесконечно долго был прикован к скале в горах Кавказа. Каждый день орел прилетал терзать Прометея. Таков приговор богов. За то, что Прометей хотел блага людям, научил их пользоваться теплом и светом огня, открыл им ремесла и науки, показал, как плавать под парусами по морям, помог им приручить коней, дал им лекарства, сделал легче и лучше их тяжкую жизнь. Кто еще может так понять Прометея, как Кампанелла? Кампанелла складывает в уме сонет «Кавказ», сравнивает свою тюрьму со скалой, к которой был прикован титан, а себя — с Прометеем.

Однако у самого мужественного, у самого стойкого бывают дни отчаяния. Знал их и Кампанелла. Однажды ему показалось, что он больше никогда не увидит солнечного света, лесной зелени, горных вершин, не вдохнет чистого воздуха, не встретится с друзьями. Он не смог справиться с ужасом. В тот день он написал «Канцону покаяния». Он говорил в ней, что хочет примириться с миром и богом. Может быть, это спасет его? Немало времени ему понадобилось, чтобы справиться с приступом черной тоски и слабости.

В непроглядно-темной камере он написал стихи о Солнце. Оно растопляет лед и оживляет ручьи. Оно пробуждает соки в стволах деревьев, гонит их листья и цветы, пробуждает в цветах жажду стать плодами. Оно озаряет и согревает весь мир!

Строжайшими запретами и предписаниями окружена камера Кампанеллы в Замке Святого Эльма. Он и мечтать не может о свидании с друзьями и даже не знает, помнят ли они его. Охранять его назначают самых тупых, самых надежных стражников — власти знают: Кампанелла способен заставить слушать себя и помогать себе.

…Много загадочного в судьбе, за которой мы следуем. Не все свидетельства уцелели. В уцелевших не все понятно. Как объяснить, что в каменном мешке Замка Святого Эльма, несмотря на строжайшие запреты властей, Кампанелла через некоторое время получил перо и бумагу? Чье сердце он тронул, кого привлек на свою сторону? Врача, изредка приходившего убедиться, что он еще жив? Безвестного солдата? Священника? Кто бы он ни был, этот неведомый человек, он заслуживает вечной благодарности потомков…

Горит в темной камере крохотный язычок пламени над светильником. Слабого дуновения достаточно, чтобы задуть его. Но все-таки горит! Но все-таки светит! Великая отрада глядеть на этот живой огонек. Еще большая — писать при нем.

Невозможно перечислить все, что написал Кампанелла в тюрьме Святого Эльма. Прежде всего — бесконечные письма о собственной судьбе. Он хотел добиться оправдания и освобождения. Он сулил открыть вице-королю, если будет освобожден, тайну столь мудрого управления Неаполитанским королевством, что, даже сократив налоги, государство обогатится, подданные станут процветать и надобность в суровых наказаниях отпадет. Письмо Кампанеллы старательно переписано тюремным писарем. Не подашь вице-королю бумагу, от которой разит камерой, на которой следы грязных рук арестанта. Писарь дивился, что узник не молит о смягчении своей участи, а обещает дать мудрые советы вице-королю. Может быть, узник прав? И он не преступник, а мудрец? Разве и прежде пророков не побивали каменьями, не объявляли безумными, не заковывали в цепи? Писарь пугается своих мыслей, они не доведут до добра. Но того, что он переписывает, забыть он уже не может. Еще более опасная мысль приходит ему в голову: не снять ли украдкой копию для себя? Странные мысли рождаются иногда в головах послушных, незаметных и робких слуг власти.

Вице-король пришел в такую ярость, в какой его редко видели, — жалкий кандальник из вонючей дыры осмеливается учить государственной мудрости испанского вельможу!

Ответом были новые строгости. Но Кампанелла продолжал писать. Он принялся за большие сочинения «Испанская монархия» и «Монархия Мессии».

…С этими сочинениями связано то, что в позднейшие времена назовут загадкой Кампанеллы, его парадоксом. Действительно, они и загадочны, и парадоксальны. Кампанелла красноречиво доказывает, что он не враг, а приверженец испанской монархии. Было время, когда это объясняли просто: узник, приговоренный к пожизненному тюремному заключению, пытается добиться освобождения, стараясь обмануть тех, кто держит его в неволе. Кто осудит его за это?

Однако свободы Кампанелла таким путем не добился. Не добился потому, что упорно развивал свои взгляды, которые в главном остались неизменными. Они выражали его мечту о политическом перевороте, о социальных преобразованиях не только в Калабрии, Неаполитанском королевстве, Италии, но и во всей Европе, а затем и во всем мире. Народ, ради которого он и его друзья прежде всего задумали свой заговор, не поддержал их по-настоящему. Раз не сбылась эта надежда, может быть, теперь ее осуществит могущественная власть? Когда-то в Падуе он в своих обращениях к государям надеялся, что единое, разумное и справедливое государство может возглавить папа, опираясь на сенат, избранный из достойнейших. Теперь ему показалось, что можно подвигнуть на это испанское королевство.

Кампанелла не молил испанского короля о прощении и пощаде, не заискивал перед ним. Он как равный давал ему советы. Всемирное единение человечества — вот смысл великих преобразований. Единство человеческого рода, который забудет о распрях и войнах, — вот что такое монархия в мечтах Кампанеллы.

Дерзкий мечтатель! Обращаясь к испанским властям, он обличает абсолютизм, нападает на тиранию, взывает к установлению на земле равенства и справедливости. Величайшие беды мира проистекают от постоянных войн в распрей, писал Кампанелла. Они уносят богатство народов и жизни людей. Они опустошают земли. Только единство может спасти мир. Оно — великое благо. Оно — единственная надежда. Пусть объединяющей силой будет испанская монархия. Главное, чтобы распри и междоусобицы прекратились. И если ради того, чтобы был услышан этот призыв, надо говорить о преданности испанской короне, он пойдет на это.

Хитрость отчаявшегося узника, решившего любой ценой вырваться на свободу? Нет, Кампанелла не таков. У него много раз была возможность облегчить свою судьбу отступничеством, и каждый раз он с презрением отвергал такую возможность. Он и теперь не стал иным. Не прямым путем шла его мысль и не прямые способы приходилось ему искать, чтобы выразить ее. И еще не раз впоследствии будут останавливаться читатели Кампанеллы перед странной, озадачивающей и ошарашивающей противоречивостью его сочинений.

В будущем государстве равенство должно быть введено Законом. Оно — истинная кормилица народов. Неравенство пагубно!

Узник темной камеры прозревает это государство так же ясно, как он видел свой Город Солнца, да оно, это Государство Мессии, и есть по-новому описанный, но, в сущности, тот же Город Солнца. Чтобы добиться равенства, учит он власти, надо обложить налогами баронов и ростовщиков, ввести подоходное обложение, государственные средства расходовать не на роскошь, а на содержание войска, необходимого для его защиты, и на просвещение.

Кампанелла вникает в подробности. Государство должно покровительствовать наукам и просвещению, строить и поддерживать школы. Ему следует посылать экспедиции в дальние страны.

Опаснейшие мысли высказывает этот человек в своих политических сочинениях! Правители боятся народных восстаний? «Чтобы народ не бунтовал, — пишет он в одном из тюремных сочинений, — лучше вооружить его, чем разоружить. Тогда, если ты будешь хорошо управлять, — обращается он к правителю, — народ употребит оружие в твою пользу, а если будешь править дурно и неблагоразумно, народ, хотя бы он и не вооружен, восстанет и найдет себе оружие, и повернет его против тебя».

Нет, это не язык покаявшегося бунтовщика, который вымаливает свободу. Это язык человека, убежденного в том, что дело, за которое он страдает, — дело правое.

Пишет он и о своей верности церкви. Но как! Он настаивает на том, чтобы церковь была преобразована, чтобы она вернулась к тем временам, когда христианство провозгласило равенство людей, бедность, нестяжательство как высшие блага. Нужно, утверждает он, «чтобы все духовенство, красное или белое, зеленое или черное, ходило в церковь босиком, и постилось, и пило простое вино, и ело мужицкий хлеб». Он с горечью восклицает, что с той церковью, какой она стала, связывается у людей представление о казнях и налогах, о тюрьмах и пытках, о преследованиях.

Изумившись, вспомним, где и когда это писалось. Для Кампанеллы каждый час, на который ему разрешали зажечь светильник, каждый лист бумаги, который доставался ему, были величайшим благом, сегодня доступным, завтра запретным. Все примеры — исторические, философские, политические — ему приходилось приводить по памяти — в Замке Святого Эльма у него не было книг, ни единой. А спорить ему приходилось с сильными оппонентами.

Умами многих государственных деятелей владели мысли, которые за век до Кампанеллы высказал секретарь Флорентийского совета Никколо Макиавелли. В сочинении «Князь» он советовал им подчинять честь, совесть и религию политическим интересам правителя. Книга его вызывала споры. Иным казалось, что его советы — мудрость, без коей не может обойтись правитель. Иные же полагали, что Макиавелли лукавит, — он вовсе не прославляет двоедушия, необходимого правителю, а показывает людям, к какому двоедушию неизбежно прибегают правители, пишет не о желаемом, а о сущем.

Кампанелла эту догадку не принимал. С Макиавелли он спорил постоянно, он отвергал пути, какими тот учил пользоваться, написав однажды такие слова: «…есть опасность, что все народы поверят, что религия — это искусство держать их в узде, как учит Макиавелли и большая часть политиков…»

Но, не раз снова повторив, как ненавистен ему Макиавелли, Кампанелла советует испанским властям хитрые и жестокие пути, чтобы добиться всемирного господства. Что это? Лицемерие? Хитрость? Насмешка? Печальное признание того, что в этом мире ничего не добьешься прямотой и честностью?

Дивиться ли тому, какие странные, порой жестокие пути предлагал Кампанелла, чтобы осуществить свою мечту? Счастье человечества казалось ему выше счастья отдельного человека, и жестокость он порой призывал уничтожить жестокостью. Так он думал. Так он верил. Да и мог ли он думать и верить иначе? Но почему Кампанелла обращал свой призыв к испанской монархии? Он искал силу, способную объединить народы, считая, что их распри — величайшее из зол.

Были в его сочинениях, написанных в тюрьме, страницы, которые можно истолковать как попытку обмануть своих тюремщиков. Но их истинный смысл не скрылся ни от его друзей, ни от его врагов. Друзья распространяли их в списках — некоторые из этих копий дошли до нашего времени. А светские и церковные власти их запрещали и уничтожали.

Кампанелла упорно, неутомимо продолжал строить свое воображаемое всемирное государство. Он мечтал, чтобы его призыв был услышан на небе и на земле. В прозе и стихах он обращал его к богу и всем святым. Он взывал к слуху государей и народов. Он требовал, чтобы ему вняли итальянские князья и республики, папа, все прелаты и все монахи католической церкви. Ему мало было Германии, Испании, Франции. Он взывал к великому князю бесконечно далекой Московии и к царю Абиссинии, к китайскому богдыхану, к племенам недавно открытых заокеанских земель. Каждый и все должны соединиться в одну семью. Пусть их объединит католицизм, только бы навеки прекратились распри народов и неравенство людей.

Во мраке камеры хотелось думать о свете. Он вспоминал друзей. Мы все были погружены во мрак, писал он. Многие среди нас были обессилены невежеством и темнотой. И находились презренные музыканты, которые за плату навевали на людей еще более глубокий сон. А хоть иные и бодрствовали, но их влекли почести и богатство, они спокойно проливали чужую кровь, они презирали тех, кто печалится о мире. «И тогда я засветил лампаду!»

Да, этого у него никто не отнимет! Он засветил лампаду истинной мудрости. Думать ему помешать не могут. Диоген и в бочке оставался мыслителем. Правда, в нее светило солнце и он не был к ней прикован: мог выйти из нее и отправиться куда глаза глядят.

Кампанелла заставлял себя сосредоточиться на своих мыслях, часто сложнейших и отвлеченнейших, ему хотелось умственным взором объять все мироздание. А иногда им овладевало страшное волнение — надо что-то делать для своего освобождения! Так больше нельзя! Но что может сделать узник, заключенный в тюрьму, из которой никогда и ни за что не убежать? Единственное его средство — слово, единственная надежда — красноречие. Он писал письма кардиналам, молил папского нунция и апостолического комиссария в Неаполе о свидании по важнейшему делу. Чтó важным прелатам, святым отцам, церковным иерархам, обремененным церковными делами, облеченным высоким доверием папы, жалкий монах, опозоривший свой сан, изобличенный еретик? Мало ли таких, как он, расплачивается за дьявольскую гордыню в тюрьмах Святой Службы, а презренный прах иных давно развеян палачом по ветру? По какому праву сей нечестивый просит свидания? И как просит? Его просьба смахивает на требование!

Десятки писем Кампанеллы остаются без ответа. Но они вызывают неясную тревогу в душах тех, к кому обращены. В Неаполе живет, не угасая, слух, что Кампанелла владеет некими важными тайнами, важными для судьбы королевства, обладает даром предсказывать события и, как знать, может быть, умеет влиять на них. Вдруг вспоминают, как среди процесса скончался главный противник Кампанеллы — епископ Термоли. Думают о том, как далеко разнеслись слухи о Кампанелле за пределами Италии; с этим, хочешь не хочешь, приходится считаться!

Узник вызывает изумление и внушает страх. Властям чудится: он обладает не только тайнами, но и силой. Может быть, он собирается раскрыть свой секрет?

Изумленная стража Замка Святого Эльма увидела однажды перед воротами торжественную процессию. Важные духовные лица, один в черном, другой в лиловом облачении. Это были апостолический комиссарий и папский нунций. Они восседали на холеных верховых мулах. Их сопровождала нарядная свита. Встревоженный комендант кинулся встречать высоких гостей, отвешивая земные поклоны. Ему предъявили бумагу из канцелярии вице-короля, повергшую его в крайнее изумление. Святым отцам надлежало безотлагательно устроить встречу с заключенным секретной камеры — Кампанеллой.

Комендант испугался. От опасного узника можно ожидать всего. Сегодня он в цепях, а завтра вознесется так, что затрепещешь! Говорят, он распоряжается грозными тайными силами. Если бы не это, сдох бы давным-давно. Пожалуй, будет жаловаться высоким посетителям на притеснения. Но он, комендант, только исполняет строжайшие приказы. Будет приказано — тут же снимет с Кампанеллы цепи, накормит досыта. Прикажут — оденет в бархат! Все это пронеслось в привыкшем к повиновению, исполненном страха перед сильными мира сего темном сознании коменданта. Ясно одно: святые отцы не могут спуститься в подземную камеру. Лестница крута. В подземелье смрад. Узника выведут наверх. Снимать ли с Кампанеллы кандалы? Времени на раздумья не было. Господа спешили. Оставить в кандалах — решил комендант. Снова узник услышал приказ:

— Выходи!

Когда-то он легко карабкался по горным склонам, теперь каждая ступенька — препятствие. Посреди лестницы показалось — сейчас упадет. Может, голова кружится оттого, что он не знает, куда и зачем его ведут. Неужели его ждет что-то хорошее? А может быть, что-то еще более страшное?

Комендант предоставил для свидания лучшее помещение тюремного замка. Высоким гостям было предложено приличествующее их сану угощение: вино из винограда, который возделывали заключенные, печенье, персики с пушистыми румяными бочками, бронзовые сочные груши, дымчато-розовый виноград.

Кампанелла шел по блестящим каменным плитам парадного зала. Ржавые кандалы гремели. Каждый шаг оставлял на полу мокрый грязный след. Глаза его были полуприкрыты. Солнечный свет из окон казался непереносимо резким. Он поднял голову, разглядел высоких посетителей и, преодолевая тяжелую одышку, неожиданно звучно сказал:

— Благословен будь Господь наш, Иисус Христос, и его милостивое соизволение, которое привело вас в эту юдоль страданий. До почиет на вас, святые отцы, благодать господня!

Приветствие, содержавшее подобающие формулы, от начала и до конца — неслыханная дерзость. Упоминание о «юдоли страданий» применительно к тюрьме, куда сей еретик попал по собственной вине, просто непозволительно!

Нунций и комиссарий переглянулись, не найдя сразу, что ответить. Чего они ждали? Что Кампанелла раскаялся и, бия себя в грудь, станет твердить о своем исправлении, ползать на коленях, смиренно молить, чтобы ему облегчили невыносимую участь? Кампанелла молчал. Он не искал слов раскаяния. Просто он увидел бокалы с вином, виноградные гроздья, персики и груши. Он оторвал глаза от манящего дива, проглотил набежавшую слюну и заговорил. Изможденный, обросший, оборванный человек, закованный в кандалы, без сомнения больной — дыхание его было прерывистым и тяжелым — не каялся. Ни о чем не просил. На торжественной латыни, в обдуманных словах напоминал он о своих великих познаниях в разных науках, обещал принести великую пользу, если ему дадут применить эти познания на деле, намекал на ведомые ему тайны.

Папский нунций, опытный дипломат, был потрясен. Пожизненный заключенный, червь, извлеченный на свет из-под земли, говорит с ними как равный. Начнет, чего доброго, ставить условия! Хотел прервать уверенную речь Кампанеллы и не смог. Она завораживала. Не отпускала. Заставляла слушать. Недаром иные из последовавших за этим крамольником уверяли, что он околдовал их. Недаром иностранцы, приезжавшие в Неаполь, наслышаны о нем и задают неудобные вопросы. Одни знали о Кампанелле как об ученом. Другие — как о великом астрологе. Третьи — как о маге, посвященном в таинства магии. Открыто или осторожно осведомлялись они о нем. Вопросы звучали так, будто речь идет не об опасном преступнике, а о великом человеке. Не терпит ли Неаполитанское королевство ущерба, если такой великий ум пропадает втуне? Но папский нунций и апостолический комиссарий не дадут заворожить себя! Они решительно прерывают беседу.

Высокие господа и свита покинули Замок Святого Эльма. Комендант вздохнул с облегчением. В отместку за пережитый испуг он распорядился в этот день не кормить узника, осмелившегося непочтительно говорить с особами, которым было благоугодно его посетить.

Загрузка...